Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
Мы построили коней в круг,
натаскали хвороста и развели костер. Вдали в горах слышался беспрерывный
треск пулеметов и разрывы орудийных снарядов. Светлая, лунная ночь
облегчала попадание в цель. Наши пулеметы находились в середине круга.
Некоторые солдаты, подняв воротник и положив рядом штуцер, пытались уснуть
на разостланных палатках, другие, в том числе и я, спать не могли. Все мы
очень страдали от холода и были счастливы, когда около трех часов утра
последовал приказ выступить. Я так хотел спать, что задремал в седле,
убаюканный шагом лошади. Меня только беспрерывно будил смрад людских и
конских трупов, который, несмотря на холод, поднимался из ям по краям
извилистой узкой дороги, круто уходящей вверх. Днем здесь всегда таяло.
Навстречу нам шли вереницы пустых телег и саней, которые везли вниз
раненых и сыпнотифозных, на фонарях у них были знаки Красного Креста. Я не
оглядывался и не думал ни о чем.
Полковник очень приветливо встретил меня и другого юнкера, графа В.
Дядя (как я звал его, когда гостил у него в имении) немного постарел. На
нем была теперь не элегантная драгунская форма, а скромный серый походный
сюртук, без знаков различия, хорошо сшитые бриджи защитного цвета и
драгунская фуражка без канта. Полковник пригласил меня на богослужение для
офицеров, которое происходило в пустой избе. Пулеметные части нашего полка
были прикомандированы к немецкой пехоте, другие несли разведку при
королевской кавалерийской дивизии. Кроме того, полковник и его адъютанты
устанавливали наблюдательные артиллерийские посты и держали связь с тылом.
Полковник не отпускал меня от себя, хотя я немедленно доложил ему, что
дочери его я не видел уже несколько месяцев, а с Ягелло и вовсе не
встречался. Казалось, он принимает во мне большое участие. Не переставая
дымить своей короткой трубкой, он медленно провел рукой по моим волосам.
После обеда (который происходил за большим столом, согласно строго
установленному рангу, и во время которого, мне, разумеется, пришлось
сидеть очень далеко от него) он позвал меня погулять. Он не взял ни
полевого бинокля, ни револьвера, только стек. В этот вечер он ни о чем со
мной не говорил. В первые дни я был полумертв от усталости. Служба в полку
была трудной, но сносной. Потерь у нас не было. Только через три недели,
когда я обжился, полковник снова пригласил меня на прогулку и рассказал
мне то, что, вероятно, скрывал от всех сослуживцев, за исключением разве
своих соотечественников-поляков. У нас в полку служили представители
разных национальностей: русины, немцы, поляки, чехи. Разговор происходил
часто на французском языке, но полковник скоро запретил это. Поляки,
правда, почти все без исключения говорили по-французски, зато русины и
немцы не знали французского. Вне службы каждый, разумеется, мог говорить,
как ему вздумается. У нас с графом В. был общий денщик, чех - тихий,
славный и совершенно лишенный чувства страха. Он почти ни слова не знал
по-немецки, но свои обязанности выполнял безупречно. Я довольно хорошо
знал французский, но отвечал полковнику всегда по-немецки. В тот день в
лесу он сообщил мне - тоже по-немецки, - что в самое ближайшее время
предполагается большое наступление на сильно укрепленную позицию русских
(при свете электрического карманного фонаря он показал мне этот пункт на
карте генерального штаба). Мы и сегодня ночью уже слышали доносившийся
снизу обстрел австрийской и немецкой артиллерии и ответную, еще более
сильную стрельбу русских. У них в то время было еще много снарядов, да и
подвозить снаряды им было много легче, так как они стояли у подножья горы,
нам же приходилось карабкаться по самым скверным дорогам. Вот почему
эшелон великолепных лошадей, привезенный нами, погиб почти целиком - не
столько от вражеской артиллерии, сколько от истощения. По краям дороги
громоздились горы конских трупов.
Полковник казался бодрым. Он острил, он спокойно говорил о падении
Перемышля. Только когда, осмотрев самые высокие артиллерийские позиции, мы
возвращались через лес, все еще засыпанный глубоким снегом, он сказал,
так, между прочим:
- Держись все время рядом со мной, юнкер.
- Что вы хотите сказать, господин полковник?
- Что хочет сказать твой старый дядя? Завтра начинается. Дай бог, чтобы
в последний раз. Слушай, юнкер. Если в меня попадет и я помру - ладно.
Если в меня попадет и я цел (иногда он нарочно говорил не вполне
правильно) - еще лучше. Но если в меня трахнет и изувечит и я должен буду
долго страдать, тогда прикончи меня! Понял, юнкер?
- Нет, я не смогу, господин полковник.
- Делать тебе ничего не придется. Дай мне только истечь кровью. Расчет
простой. Нет, я не боли боюсь. Быть человеком, значит страдать. Но быть
вынужденным...
- Что вы хотите сказать, господин полковник?
- Быть вынужденным пережить свое несчастье твой полковник не хочет.
- Мы сильны, мы можем пробиться, - сказал я.
- Ты, юнкер, но не я. Я поляк. Я австрийский офицер. Я всю жизнь служил
Австрии. Я не перейду в Польский легион. Если победит Австрия, я, поляк,
не могу жить. Если победит Россия, я, австрийский офицер, не могу жить.
Простой, расчет, юнкер? А посмотри-ка на славянских братушек, как они
ликуют, как подбрасывают шапки!
Он указал на проселочную дорогу, по которой тянулись нищие,
изголодавшиеся польские крестьяне, в лохмотьях, почти все без полушубков,
зато многие закутали свои тощие колени казенными мешками. Сидя на дышлах
маленьких повозок с парусиновыми навесами, они криками и беспрерывными
ударами кнута понукали своих столь же жалких кляч. Как глубоко запали
спины у лошаденок, как свалялась шерсть над их выступающими ребрами и
бабками!
Возницы гнали кляч по изъезженной, обледенелой колее на крутую вершину
Хоми. Среди них было много возниц-евреев. Их можно было сразу узнать по
длинным пейсам. Пилигримы моего отца - вот они у себя, на родине, на
военной, службе, нищие, как и все местные жители.
- А они, польские евреи, тоже подбрасывают шапки, тоже ликуют? -
спросил меня полковник.
Он не знал пилигримов.
Вдруг полковник улыбнулся, рассмеялся, воткнул свой стек в снег и,
схватив меня за рукав короткой меховой куртки, спросил:
- Ты ведь учился, юнкер? Значит, прекрасно разбираешься в звездах?
Я кивнул.
- А знаешь вот эту? - И он указал на Сириус, отчетливо видневшийся
сквозь высокие ели в прозрачной ночи.
Я вспомнил, как однажды ночью у него в имении, много лет назад, я,
Ягелло, Эвелина и он поспорили о том, как называется одна звезда, а потом
заключили пари на десять плиток шоколада. Правда, шоколад мы съели сообща,
потому что никто не мог разрешить нашего спора.
- Как будто бы Сириус...
- Вот как? А Сириус тоже принадлежит Австрии?
Он засмеялся чуть неестественно, я никогда еще не слышал, чтоб он так
смеялся - принужденно, с каким-то страхом.
- Говорят, что на звездах обитают умершие. Это теперь открыли ученые.
Сейчас мы пойдем спать домой, под теплые меховые одеяла. Баюшки-баю, пока
нас не разбудит утро. Спи спокойно, юнкер. Моя дочь сердится на тебя. Ты
мог бы проститься с ней, ведь я же твой полковник.
Приказ об атаке пришел только на третий день. Большинство солдат и
офицеров приняли это известие с радостью - все очень страдали от холода и
насекомых в землянках, которые мы не смели отапливать (и это среди
богатейшего девственного леса), чтобы дым не выдал нашего местопребывания
вечно бодрствующим русским. Впрочем, русские и без того знали, где мы.
Накануне наш полковник получил приказ о повышении - ему присвоили
звание генерал-майора и дали командование бригадой. Ему захотелось еще раз
тряхнуть стариной со своими солдатами, как он заявил нам во время
последней трапезы, когда пылали дрова, горели свечи, сверкали белые
скатерти и лилось шампанское. Во время долгого и не слишком интересного
ужина (женщины, отличия, лошади - лошади, повышения, женщины) он почти ни
разу не взглянул на меня.
На следующий день мы вместе с восточно-прусскими полками Германской
армии Линсингена пошли на штурм высоты Коростова (высота 1228). Во время
штурма, который начался в девять утра и кончился нашей победой около пяти
часов дня, я, согласно приказанию полковника, почти не отходил от него. С
помощью рогаток мы пробились через четыре проволочных заграждения, потом
через пять траншей, которые были оборудованы железными траверсами и
защищены от бомб, а теперь до краев наполнены мертвыми и ранеными. Мы
штурмом взяли эти траншеи. Я услышал, как под моим каблуком хрустнуло
человеческое горло, мы ступали по телам, ничего не замечая. Держа в руках
штык и ручную гранату, низко надвинув на лицо бескозырку (как будто она
может защитить глаза), мы пробирались через лес. Пули свистели меж ветвей,
раскаты выстрелов непрерывно гремели в оврагах. Мы слышали грохот и вой
снарядов.
Русские орудия стреляли с высокой точностью. Наши - тоже. Но
осуществлять связь с артиллерией было трудно. Около полудня мой товарищ по
офицерской школе в Черновицах, граф В., получил легкое ранение. Убитых
было много.
Мы, уцелевшие, находились уже на другом, голом склоне, и
опустошительный фланговый огонь начал ослабевать, как вдруг полковник
споткнулся и стремительно (он был большим, тучным человеком) полетел под
уклон. Я за ним. Он схватился за ремень и рвал его, словно его душило. Я
отстегнул ремень и увидел, что из раны чуть повыше пояса медленно течет
кровь. Но полковник ничего не чувствовал и удивленно смотрел на меня
своими милыми серыми глазами, похожими на глаза моей Эвелины. Потом он
потерял сознание. Лицо его стало землистым. Полковой врач, который без
оружия храбро проделал все наступление, тотчас же кинулся к нему. Врач не
нашел его безнадежным. Он дал ему каких-то капель и велел нам не
притрагиваться к его носилкам. На этих носилках в ту же ночь скончался
полковник фон Ч.
8
Я очень страдал, потеряв моего полковника, который стал для меня почти
что вторым отцом, но я не роптал больше на бога, я постепенно перестал
верить в Христа, я ничего не требовал и не ждал от него, как не ждал уже
ничего от моего отца, профессора. Он писал мне теперь часто, точно так же,
как и моя жена, он пенял на то, что я не отвечаю ему аккуратно, день в
день. Они все еще пребывали в неведении. И я не хотел открывать им глаза.
Отец докучал мне своими денежными заботами. После атаки на Коростов нам
доставили почту. Ее с большим трудом и опозданием привезли через горы,
покрытые снегом.
Отец извещал меня, что у меня родился очаровательный братец, семи
фунтов, при крещении его собираются назвать Теодором "если я согласен".
Далее: "Миллионная страховка Юдифи стала истинным мучением и обузой,
откуда брать ежегодно семьдесят тысяч крон для взносов? (Я этого тоже не
знал.) Приток состоятельных пациентов из восточных областей прекратился,
да и вообще практика, при большом количестве бесплатной работы, оставляет
желать лучшего. (Да, очень жаль.) Квартиронаниматели стали платить еще
неаккуратнее, чем прежде, но как участники войны они не подлежат
выселению, на имущество их нельзя наложить арест, а расходы по содержанию
домов, "непомерные налоги", приходится нести по-прежнему". (Я и тут ничего
не мог посоветовать.) Разумеется, писал отец, теперь война. Я мог только
лаконично ответить: разумеется, отец, теперь война.
Чтобы немного отвлечь меня от постигшей меня утраты - смерти лучшего
моего друга, полковника Тадеуша фон Ч., - Перикл тоже написал мне. И он
принимал участие в войне, укрывшись в отряде Красного Креста. Письмо его
было таким путаным, что я так и не понял, таскает ли он вдвоем с другим
санитаром носилки с ранеными в поезда Красного Креста, которые отходят с
фронта в тыл и отличаются особенно мягкими койками и миловидными сестрами,
или же, сидя в одной из бесчисленных канцелярий, составляет списки
простынь, масок для наркоза и прочее. Ягелло писал коротко. С рождества он
служил в Инсбруке, в одной из рот королевских стрелков. В свободные часы
он продолжал свою работу о детском труде и иронически сожалел, что в
Тироле мало фабрик, а труд детей совсем не применяется, если не считать
того, что дети тяжело и совершенно безвозмездно трудятся на полях.
Впрочем, это уже выходит за границы его исследования. (Выходит! Боже
сохрани!..)
Раньше я никогда не думал так о близких мне людях. После штурма высоты
1228, я утратил что-то, что прежде всегда поддерживало меня. Этот день,
именно один этот день, оказался решающим. До моего ранения летом 1916 года
я участвовал во многих, гораздо более страшных атаках и переделках, но они
ничего не изменили во мне. Должно было произойти что-то особенное.
Впрочем, это было впереди.
В июне 1916 года я приехал домой в отпуск. Я увидел мою мать (она тоже
носила форму Красного Креста - белоснежную косынку и крест на груди), я
увидел отца, издерганного, усталого, но все еще бодрого, он только что
получил высокий орден Австрийской империи и сравнивал его с моими боевыми
отличиями. Я предупредительно улыбался ему, и никогда еще мы не жили так
душа в душу, как в это время, когда мне было скучно с ним.
Я навестил жену, я считал это своим долгом. Я увидел моего сына в нашем
доме в Пушберге, в котором теперь хозяйничала Валли со своей служанкой.
Ведь в качестве моей жены она получала солидное пособие от государства.
Для маленького местечка его, во всяком случае, хватало. Мой мальчик -
немного дичок, некрасивый, зато умный ребенок, получал строго религиозное
воспитание. Сейчас он учился писать и использовал для своих упражнений
поля моей старой книги по душевным болезням, которая лежала у жены без
всякого употребления. Я смотрел мальчику через плечо. Но я не водил его
неловкой ручонкой. Я не поправлял его, когда он вопросительно оглядывался
на меня.
Я ушел в лес, один. Я увидел старые, любимые места. Под вечер я
вернулся домой и позаботился о том, чтобы кроватка моего Максика
оставалась на своем месте, в спальне, подле кровати Валли. Я разлюбил свою
жену. Я уважал ее, я заботился о ней и о моем ребенке. Уезжая на фронт, я
оставил им все деньги, какие у меня были. Я даже подарил ребенку мою
думку, которая понравилась ему. На что она мне? Я таскал ее за собой много
лет, она напоминала мне мать, родной дом. Теперь перья в ней свалялись, но
моя Валли, прекрасная хозяйка, могла их перемыть.
Я любил другую женщину, подругу моей юности, Эвелину. После смерти ее
отца среди его вещей мы нашли фотографию Эвелины. Она была снята в имении.
Она носила еще свою девичью прическу. Улучив минуту, я стащил этот снимок.
- Кажется, здесь была фотография чахоточной девчонки? - спросил меня
полковой адъютант, приводивший в порядок имущество полковника, чтобы
переслать его наследникам. Я удивленно взглянул на него:
- Я не видел никакой девчонки.
Девчонка - и она! Но и это осталось далеко позади. Эвелина часто писала
мне. Я ей реже. Сказать ей правду я не мог, лгать тоже не мог. Значит,
оставался "простой расчет", как часто говаривал ее отец.
Я был произведен в лейтенанты. Мы участвовали в третьем наступлении на
Россию - в открытой местности кавалерийские разъезды снова оказались в
чести. Обычно патрулями командовали вахмистры, и только в особо важных
случаях их вел молодой лейтенант. Мы в ту пору были уже в глубине России,
все большие крепости были заняты силами Тройственного союза, в России
назревала революция, и мой отец считал, что к рождеству будет заключен
мир, - о, неведающий!
Проезжая верхом сквозь болота и пески в этой похожей на пустыню
местности, выжженной знойным летом, я часто вспоминал об отце, но так,
словно это было в другой жизни. Я всегда старался отложить на день чтение
его писем. Я знал, что он представления не имеет о том, как я живу, что он
больше чем когда бы то ни было существует для своей Юдифи, для своих
остальных ребятишек, для своих домов, для своих орденов и, прежде всего,
для своей профессии. И все-таки мне это не удавалось. Когда унтер-офицер,
исполнявший обязанности почтальона, вручал мне почту, письма двух людей
всегда вызывали у меня сердцебиение - короткие открытки Эвелины и длинные
послания отца. Эвелина писала мне неустанно. Письма ее всегда состояли из
нескольких фраз, чрезвычайно однообразных. Важна для меня была только
подпись. Вначале она писала: "Множество приветов! Фон К.", потом стала
подписываться начальной буквой своей девичьей фамилии: "С сердечным
приветом! Фон Ч.". Потом: "С лучшими пожеланиями! Эвелина". А в последнее
время, после моей поездки к родным и к жене, она писала: "С дружеским
приветом! Т.Э."
Накануне нашей несчастной конной разведки я тоже получил открытку. Там
стояли обычные слова и в конце: "Н.Т.Э.". Во время офицерского
богослужения я ломал себе голову над тем, что это означает. Кроме обычных
тем, товарищи говорили теперь и о мире. А это свидетельствовало о том, что
времена переменились! Впрочем, я и сам заметил это по первым седым
волосам, которые обнаружил у себя на висках, бреясь перед зеркалом. Но
этому горю легко было помочь. Надо было просто перестать бриться, что я и
сделал.
Но что означали иероглифы "Н.Т.Э."? Разумеется, я не стал спрашивать
совета у товарищей, которые рассуждали о женщинах с таким же знанием дела,
как о лошадях. Должно ли это означать "навеки твоя Эвелина" или "никогда
твоя Эвелина"? Может быть, и я был неведающий? Следующий день доказал мне
это, но не черным по белому, а красным по защитному - сочетание цветов,
которое я должен был как будто хорошо знать. Однако мне суждено было
узнать его еще на собственном опыте.
Наступление было в разгаре, и число пленных все возрастало. По слухам,
в этой местности скрывалось много русских. Мне приказали произвести
разведку по ту сторону речушки Лововской, извивавшейся среди широких
болот. Мы выехали верхом около полуночи и выяснили, что русские поспешно
отступили и местность совершенно свободна километра на четыре вокруг. Я
спокойно поскакал обратно.
Было около четырех или пяти часов утра, рассвет сменил прохладную
безоблачную ночь. Я ехал, держа в одной руке блокнот, а в другой карту.
Вдруг щелкнул сухой и короткий выстрел, и я тотчас же почувствовал резкую
мгновенную боль в левом колене, словно его коснулись острием ножа. Но я
удержался в седле. Конь лишь на мгновение взвился на дыбы. К огню он
привык - и его не ранило. Снова раздались не то два не то три выстрела;
стреляли из зарослей кустарника на островке, находившемся посреди болота.
Проезжая здесь в начале разведки, мы, правда, заметили его, но не могли
подойти ближе, потому что кони увязли бы в трясине. Несмотря на жару, по
этой топи надо было двигаться очень осторожно. Правда, я приказал одному
из своих драгун спешиться, но он скоро вернулся и доложил, что на
болотистом островке ничего подозрительного не обнаружено.
Несмотря на неутихающую боль, я остался в седле и послал к островку
другого солдата, а сам взял под уздцы его лошадь. Но при первом же
движении меня пронзила такая сумасшедшая боль по всей ноге, от колена до
бедра, что у меня в глазах потемнело, и я свалился с лошади. Солдат
возвратился и приподнял мою голову; очнувшись, я увидел над собой его
лицо