Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
сле чего Фейруэй, поглядев в не закрытое
ставнями и незанавешенное окно, сказал:
- А ведь жив еще этот костерчик - у капитана Вэя! Горит и горит, хоть
бы что!
Все глаза обратились к окну, и никто не заметил, что Уайлдив тоже
бросил туда украдкой быстрый виноватый взгляд. Далеко над погруженной во
мрак долиной, справа от Дождевого кургана, действительно светился огонь,
небольшой, но такой же ровный и стойкий, как и раньше.
- Его еще до нашего зажгли, - продолжал Фейруэй, - а теперь, смотрите,
уж все костры погасли, а этому ничего не делается.
- Может, это неспроста, - пробормотал Христиан.
- Что значит - неспроста? - резко сказал Уайлдив.
Но Христиан, будучи в расстройстве чувств, не сумел ответить, и Тимоти
пришел ему на помощь.
- Это он, сэр, про ту темноглазку, что там наверху живет, - говорят,
она колдунья, только стыдно, по-моему, такую красивую молодую женщину зря
порочить, ну, а причудница она, это верно, постоянно что-нибудь этакое
чудное выдумывает, вот ему и взбрело в голову, что это она там колдует.
- А я бы с радостью взял ее в жены, кабы согласилась - пусть бы она
своими глазищами надо мной колдовала, - отважно заявил дедушка Кентл.
- Ох, не надо так говорить, отец! - взмолился Христиан.
- Одно могу сказать, - кто на ней женится, у того будет в доме
картинка, на что полюбоваться, - благодушно заметил Фейруэй, всласть
отхлебнув из кружки и отставляя ее на стол.
- Да, и подруга жизни уж больно мудреная, вроде как омут глубокий, -
добавил Сэм, берясь, в свою очередь, за кружку и допивая то малое, что в ней
осталось.
- Ну, соседи, пожалуй, пора и по домам, - сказал Хемфри, обнаружив, что
в кружке пусто.
- Ну еще одну песню-то им споем? - сказал дедушка Кентл. - У меня
запевок в горле, что у соловушки, так и рвутся наружу!
- Спасибо, дедушка, - сказал Уайлдив. - Но сейчас мы уж не будем вас
утруждать. Как-нибудь в другой раз, - когда я созову гостей.
- Э, так я десять новых песен разучу для такого случая! - вскричал
дедушка Кентл. - И будьте покойны, мистер Уайлдпв, я вам такой невежливости
не сделаю, чтобы не прийти!
- Охотно верю, - ответствовал этот джентльмен.
Гости распрощались, пожелав напоследок хозяину долгой жизни и счастья в
браке - со многими повторениями, занявшими порядочно времени. Уайлдив
проводил их до двери, за которой их поджидал непроглядно-черный, уходящий
вдаль и ввысь простор вересковой степи - огромное вместилище мрака,
простиравшееся от самых их ног почти до зенита, где глаз впервые улавливал
сколько-нибудь отчетливую форму - насупленное чело Дождевого кургана. Они
нырнули в эту густую темь и гуськом, следом за торфяником Сэмом, потянулись
по своему бездорожному пути домой.
Когда царапанье дрока об их поножи перестало быть слышным, Уайлдив
вернулся в комнату, где оставил Томазин и ее тетку. Но женщин там не было.
Они могли покинуть дом только одним способом - через заднее окно; и это
окно было распахнуто настежь.
Уайлдив усмехнулся про себя, постоял минуту в раздумье и лениво побрел
в переднюю комнату. Здесь его взгляд упал на бутылку вина, стоявшую на
камине.
- А! Старик Дауден! - пробормотал он и, подойдя к двери в кухню,
крикнул: - Эй, кто там есть! Надо кое-что отнести старику Даудену.
Никто ему не ответил. Кухня была пуста, паренек, служивший у него в
помощниках, давно ушел спать. Уайлдив вернулся в зальцу, взял бутылку и
вышел из дому, заперев наружную дверь на ключ, так как в ту ночь в гостинице
не было постояльцев. Едва он ступил на дорогу, как в глаза ему снова
бросился маленький костер на Мистоверском холме.
- Все ждете, миледи? - пробормотал он.
Однако он не сразу направился туда; оставив холм слева, он, спотыкаясь,
стал пробираться по изрезанному колеями проселку, который вскоре привел его
к одинокому домику под откосом, различимому в темноте, как и все остальные
жилища на Эгдоне в этот час, только по тусклому свету в верхнем окне,
очевидно, окне спальни. Это был дом Олли Дауден, вязальщицы метел, и Уайлдив
вошел.
В нижней горнице было темным-темно: Уайлдив ощупью отыскал стол,
поставил на него бутылку и минуту спустя уже снова был на пустоши.
Повернувшись к северо-востоку, он стоял и смотрел на немеркнущий маленький
огонь, видневшийся где-то высоко над ним, хотя и не так высоко, как Дождевой
курган.
Мы все слыхали, что происходит, когда женщина размышляет, - и пословица
эта приложима не к одним только женщинам, особенно когда в деле все-таки
замешана женщина, да притом красивая. Уайлдив все стоял и стоял, вздыхая по
временам в нерешимости, и наконец сказал про себя:
- Да, уж видно, не миновать к ней пойти!
И вместо того, чтобы повернуть к дому, он быстро зашагал по тропке,
огибавшей Дождевой курган и поднимавшейся и гору - туда, где горел этот, -
очевидно, что-то означавший для него, - огонь.
ГЛАВА VI
ФИГУРА НА ФОНЕ НЕБА
Когда все эгдонское сборище покинуло наконец свой отгоревший костер и
на вершине вновь водворилась привычная для нее пустынность, с той стороны,
где светился маленький костер, к кургану приблизилась укутанная женская
фигура. Если бы охряник все еще следил за событиями на кургане, он узнал бы
в ней ту женщину, которая раньше так странно стояла там и исчезла при
появлении новых пришельцев. Она опять поднялась на самый взлобок, где
красные угли угасшего костра блеснули ей навстречу, словно живые глаза в
мертвом теле дня. И теперь она опять стояла неподвижно, объятая со всех
сторон огромным простором ночного неба, чья полупрозрачная тьма примерно так
же относилась к густой черноте лежащей внизу пустоши, как грех простительный
к греху смертному.
Что мог бы сказать о ней тот, кто сейчас бы ее увидел? Что она высока
ростом и стройна, что ее движенья изящны, как у воспитанной женщины, но и
только, так как плечи ее и грудь утопали в складках шали, повязанной по
старинке крест-накрест, а голова была окутана большим платком, -
предосторожность далеко не лишняя в этот час и на этом месте. Она стояла,
повернувшись спиной к северо-западу, но потому ли, что хотела защититься от
ветра, дувшего с этой стороны и особенно резкого на вершине, или потому, что
ее интересовало что-то на юго-востоке, это пока оставалось неясным.
Столь же непонятна была и причина, в силу которой она стояла там так
долго и так неподвижно, словно центральный стержень всего этого обведенного
горизонтом круга. Ее необычайное упорство, явное одиночество и очевидное
равнодушие ко всем, может быть, скрытым в темноте опасностям, говорило о
полном отсутствии страха. А меж тем мрачность этих мест, ничуть не
изменившихся с той давней поры, когда Цезарь, как говорят, каждый год спешил
их покинуть до наступления осеннего равноденствия, суровость ландшафта и
погоды, заставлявшая путешественников с юга описывать наш остров как
гомеровскую Киммерию, - все это, казалось бы, не должно было привлекать
женщину.
Может быть, она прислушивалась к ветру? Он, правда, чем дальше в ночь,
тем все больше набирал силу и все настойчивее вторгался в сознание. Он был
как бы нарочно создан для этих мест, так же как эти места были как бы
нарочно созданы для ночи. И в шуме ветра здесь, на вересковых склонах, было
нечто особенное, чего больше нигде нельзя услышать. Порывы ветра налетали с
северо-запада бесчисленными волнами, и когда такая ветровая волна
проносилась мимо, в общем ее звучании ясно выделялись три тона: дискант,
тенор и бас слышались в ней. Ударяясь о выступы и впадины бугристой почвы и
отскакивая рикошетом, она рождала самые низкие поты этого трехголосия.
Одновременно возникал баритональный жужжащий гул в листве падубов. И,
наконец, меньший по силе, более высокий по тону, трепетный подголосок
силился вывести свою собственную приглушенную мелодию - это и был тот особый
местный звук, о котором мы говорили. Жидкий и не столь заметный, как первых
два, он, однако, производил наибольшее впечатление. В нем заключалось то,
что можно назвать языковым своеобразием вересковой пустоши, так как нигде,
кроме как здесь, нельзя было его услышать; этим, возможно, и объяснялась
напряженная и неослабевающая внимательность стоявшей на холме женщины.
В жалобных напевах ноябрьских ветров этот звук больше всего был похож
на полуиссякший человеческий голос, каким он еще сохраняется в горле
девяностолетнего старца. Это был усталый шепот, сухой, как шелест бумаги, но
так отчетливо касавшийся слуха, что привычный человек мог не хуже, чем
осязанием, распознать, какая материальная мелочь его производит. То был
совокупный результат игры ветра с какими-то бесконечно малыми элементами
растений, но не со стеблями, былинками, плодами, колючками или листьями, не
с лишайниками или мхами.
Этот шелест рождался в мумифицированных колокольчиках вереска,
оставшихся от прошлого лета, когда-то пурпурных и нежных, но теперь отмытых
до полной бесцветности сентябрьскими дождями и высушенных, как мертвая кожа,
октябрьским солнцем. Каждый отдельный звук был так слаб, что только
сочетание сотен таких звуков едва-едва нарушало молчание, а мириады их,
приносимые ветром со всех окрестных склонов, достигали ушей женщины, как
прерывистый чуть слышный лепет. И все же ни один из многих ночных голосов не
обладал такой властью приковывать внимание, не будил столько мыслей о его
источнике. Слушатель словно охватывал внутренним зрением все эти
неисчислимые множества - и так ясно видел, как ветер накидывается на каждую
из этих крошечных труб, врывается внутрь, обшаривает ее всю и снова вылетает
наружу, как будто любой колокольчик был размером в кратер вулкана.
"Дух носился над ними". Эти слова невольно вставали в памяти чуткого
слушателя, переводя его первое, фетишистское восприятие на более высокую
ступень. Ибо чем пристальнее он вслушивался, тем чаще ему начинало казаться,
что не голоса мертвых цветов доносятся с правого склона, или с левого, или с
того, что впереди, но какой-то один голос, голос чего-то другого, звучит
сразу со всех сторон, говоря что-то свое всеми этими крошечными языками.
Внезапно в эту стихийную ораторию ночи влился с кургана еще один звук,
так естественно сочетавшийся со всеми остальными, что трудно было уловить,
когда он возник и когда замер. Кручи, кусты, колокольчики вереска уже раньше
нарушили молчание, а теперь наконец отозвалась и женщина; отклик ее был как
бы еще одна фраза в их общей речи. Брошенный ветрам, он перевился с ними и
вместе с ними унесся прочь.
Это был всего-навсего протяжный вздох, - может быть, ответ на что-то,
творившееся в ее душе и заставившее ее прийти сюда. Этот прерывистый вздох
говорил о внезапно наступившей душевной расслабленности, как будто, позволив
его себе, она тем самым уже выпустила кормило из рук и покорилась чему-то,
над чем ее сознание больше не имело власти. И, во всяком случае, он
показывал, что до сих пор под ее внешним спокойствием таилось подавленное
возбуждение, а не вялость или застой.
Далеко внизу, в долине, все еще тускло светилось окно гостиницы; и
через несколько мгновений стало ясно, что вздох женщины был гораздо больше
связан с этим окном - или с тем, что за ним скрывалось, - чем со всеми ее
предыдущими действиями или с ее непосредственным окружением. Она подняла
левую руку; в руке была подзорная труба. Она быстро ее раздвинула, -
очевидно, это было для нее привычно, - и, подняв к глазам, направила на
свет, исходивший из гостиничного окна.
При этом она слегка подняла лицо, и платок, которым была окутана ее
голова, немного сдвинулся; на бледно-сером фоне туч обрисовался ее профиль.
Если бы тени Сафо и миссис Сиддонс встали из могил и слились воедино, из их
сочетания мог бы, пожалуй, возникнуть этот образ, непохожий ни на ту, ни на
другую, но напоминавший обеих. Впрочем, это было чисто поверхностное
сходство. Характер человека до некоторой степени уловим в лепке его лица, но
полностью он раскрывается только в смене выражений. Это настолько
справедливо, что почти во всех случаях игра черт, мелкие их движения, одним
словом, то, что мы называем мимикой, помогает лучше понять человека, чем
самая яркая и выразительная его жестикуляция. Так и здесь - ночь, обнимавшая
эту женщину, не выдавала ее тайн, так как мешала разглядеть наиболее
подвижные части ее лица.
Наконец она перестала что-то высматривать, сложила подзорную трубу и
обратилась к гаснущим углям. Они почти уже не давали света - лишь изредка,
когда особенно резкий порыв ветра сдувал с них пепел, вспыхивало и тут же
гасло розовое сияние, как мимолетный румянец на девичьем лице. Она нагнулась
над их молчаливым кругом, выбрала головешку с не погасшим еще концом и
отнесла ее туда, где раньше стояла.
Держа головешку у самой земли, она стала раздувать рдеющий красный
уголь; наконец в слабых его отсветах обнаружился стоящий у ее ног небольшой
предмет - песочные часы, которые она, очевидно, зачем-то принесла сюда, хотя
у нее и были с собой обыкновенные часики. Она все еще раздувала уголь, пока
не разглядела, что весь песок в часах пересыпался.
- О! - сказала она как бы с удивлением.
Мерцающий свет, разбуженный ее дыханьем, только на миг озарил ее лицо;
безукоризненной формы губы и щека - вот все, что можно было увидеть, так как
ее голова была закрыта платком. Она отбросила головешку и, держа песочные
часы в руке, а сложенную подзорную трубу под мышкой, пошла прочь.
По гребню холма змеился чуть протоптанный след - по нему-то она теперь
и шла. Те, кому он был хорошо известен, называли его тропой. Случайный гость
в здешних местах не заметил бы его и днем, но местные жители легко находили
его даже глубокой ночью. Секрет этого уменья не сбиваться с таких едва
намеченных троп, да еще при таком свете, когда и большую дорогу не
разглядишь, заключается в чувстве осязания, которое с годами развивается в
ногах у человека, привыкшего бродить ночью по нехоженым местам. Разница в
прикосновении ноги к девственной траве или к искалеченным стеблям на чуть
заметной тропке будет для него ощутима даже сквозь грубый сапог или башмак.
Женщина, одиноко шагавшая по этой тропе, не прислушивалась к мелодиям,
которые ветер наигрывал на сухих колокольчиках вереска. Она не повернула
головы - посмотреть на темную кучку каких-то животных, обратившихся в
бегство, когда она проходила лощиной, где они паслись. Это были дикие пони,
которых здесь называют вересковыми стригунами, - табунок голов в двадцать.
Они бродили на свободе по всем долам и взгорьям Эгдона, но их было слишком
мало, чтобы нарушить его пустынность.
Одинокая путница сейчас ничего не замечала: о ее рассеянности можно
было судить по такому мелкому случаю. Топкая плеть ежевики запуталась в ее
подоле; вместо того чтобы отцепить ее и спешить дальше, она безвольно
покорилась задержке и долго стояла не шевелясь. Потом начала выпутываться,
но тоже как-то странно - поворачиваясь на месте и разматывая захлестнувшую
ее ноги колючую плеть. Она была в глубокой задумчивости.
Она направлялась туда, где все еще неугасимо горел маленький костер, в
свое время привлекший внимание поселян на кургане и Уайлдива внизу, в
долине. Слабые отблески от него уже падали на ее лицо. Вскоре стало видно,
что костер горит не на ровном месте, а на чем-то вроде редана - на высоком
стыке двух сходящихся под острым углом земляных насыпей, которые, очевидно,
служили оградой. Перед насыпями тянулся ров, сухой везде, кроме того места,
где горел костер,тут был довольно большой пруд, обросший по краям бородой из
вереска и камыша. В гладкой воде отражался в перевернутом виде костер.
По насыпям не было живых изгородей, только кое-где торчали голые стебли
дрока с пучком листвы наверху, словно насаженные на колья головы на
городском валу. Высокая белая мачта с рангоутными перекладинами и прочим
морским такелажем вырисовывалась по временам на темных облаках, когда костер
разгорался сильнее и до нее достигали его беглые отблески. Все вместе
напоминало укрепление с разложенным на нем сигнальным огнем.
Людей нигде не было видно, но время от времени из-за вала высовывалось
что-то белое и тут же исчезало. Это была небольшая человеческая рука,
подбрасывавшая топливо в огонь. Но она как будто существовала сама по себе,
отдельно от тела, как та рука, что внесла смятение в душу Валтасара. Изредка
по насыпи скатывался уголек и с шипением падал в воду.
По одну сторону пруда виднелись сложенные из земляных комьев грубые
ступеньки, по которым можно было при желании подняться на насыпь, что
женщина и сделала. Дальше, за валом, открывался невозделанный участок земли,
вернее, заброшенная пашня; кое-где еще были заметны следы обработки, но
вереск и папоротники уже прокрались сюда и постепенно вновь утверждали свое
господство. Еще дальше был смутно виден неправильной формы дом, сад,
надворные строения и за ними группа елей.
Молодая девушка - по легкому прыжку, которым она взяла насыпь, можно
было судить о ее возрасте - не спустилась вниз, а пошла поверху к тому углу,
где горел костер. И теперь обнаружилась причина его долговечности: топливом
служили крепкие чурки, напиленные из узловатых стволов терновника, которые
по два и по три росли на соседних склонах. Кучка таких еще не использованных
дров лежала во внутреннем углу меж двух насыпей, и оттуда поднялось к
девушке худенькое мальчишеское лицо. Мальчик время от времени лениво
подбрасывал колотые чурки в огонь; он, должно быть, уже давно этим
занимался, потому что лицо у него было усталое.
- Слава богу, вы пришли, мисс Юстасия, - сказал он со вздохом
облегчения. - А то я все один да один.
- Не выдумывай, пожалуйста. Я только пошла немного пройтись. Всего
четверть часа отсутствовала.
- А мне показалось долго, - уныло протянул мальчуган. - И вы уже
столько раз уходили!
- А я-то думала, тебе будет весело. Ты должен быть благодарен мне за
то, что я устроила для тебя костер.
- Да я благодарен, только тут не с кем поиграть.
- Пока меня не было, никто не приходил?
- Только ваш дедушка. Вышел раз из дому, вас искал. Я сказал, вы пошли
на холм посмотреть на другие костры.
- Молодец!
- Он, кажется, опять идет, мисс.
Со стороны дома в дальних отсветах костра показался старик - тот самый,
который раньше нагнал охряника на дороге. Он вопросительно поднял глаза к
стоящей на валу девушке, и его зубы, все до одного целые, сверкнули, как
фарфор, меж приоткрытых губ.
- Что ты домой не идешь, Юстасия? - сказал он. - Спать пора. Я уж два
часа сижу, тебя дожидаюсь, устал до смерти. И что за ребячество - столько
времени баловаться с кострами, да еще такие дрова изводить! Мои драгоценные
терновые корни - я нарочно отложил на рождество, а ты чуть не все сожгла!
- Я обещала Джонни костер, и он еще не хочет его тушить, - сказала
девушка таким тоном, который ясно показывал, кому в этом доме принадлежит
абсолютная власть. - Дедушка, ты иди, ложись. Я тоже скоро приду. Джонни, ты
ведь любишь жечь костры, правда?
Мальчик посмотрел на нее исподлобья и нерешительно проговорил:
-Да мне уж что-то больше не хочется.
Старик