Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
жевики стоял его фургон, на другое
же утро было пусто, и даже следа его пребывания не оставалось, кроме
нескольких соломинок да легкой красноты на траве, которую смыло первым же
ливнем.
В рассказе Диггори о венчанье, в общем вполне правильном, отсутствовала
одна мелкая, но многозначительная подробность, которая ускользнула от него
потому, что он находился слишком далеко от алтаря. Пока Томазин дрожащей
рукой подписывала в книге свое имя, Уайлдив бросил на Юстасию взгляд, ясно
говоривший: "Вот когда я наказал тебя, - помучайся!" Она ответила очень тихо
- и он даже не подозревал, насколько искренне: "Вы ошибаетесь; я получаю
истинное удовольствие от того, что вижу ее вашей женой".
КНИГА ТРЕТЬЯ
ОКОЛДОВАН
ГЛАВА I
МОЯ УМ ЕСТЬ ЦАРСТВО ДЛЯ МЕНЯ
В лице Клайма Ибрайта смутно угадывался типический облик человека
будущего. Если для нас настанет еще пора классического искусства, тогдашние
Фидии будут создавать именно такие лица. Взгляд на жизнь как на что-то, с
чем приходится мириться, сменивший прежнее упоение бытием, столь заметное в
ранних цивилизациях, взгляд этот в конце концов, вероятно, так глубоко
внедрился в самое существо передовых народов, что его отражение в их
внешности станет новой отправной точкой для изобразительного искусства. Уже
сейчас многие чувствуют, что человек, который живет так, что не изменяется
ни единая линия его черт, который не ставит где-нибудь на себе метку
духовных сомнений и тревог, слишком далек от современной восприимчивости,
чтобы его можно было считать современным человеком. Великолепные физически
мужчины - слава человеческого рода, когда он был юным, - теперь уже почти
анахронизм; и почем знать, быть может, физически великолепные женщины рано
или поздно тоже станут анахронизмом.
Суть, по-видимому, в том, что долгий ряд разрушающих иллюзии столетий в
корне подорвал эллинскую - или как еще ее назвать - идею жизни. То, о чем
греки смутно догадывались, мы теперь знаем точно; то, что их Эсхилы
постигали мощью своего воображения, наши дети чувствуют инстинктивно.
Старомодные восторги перед мудрым устройством мира становятся все менее
возможны по мере того, как мы обнаруживаем изъяны в естественных законах и
видим иной раз, в какую маету повергнут человек их действием.
Облик, воплощающий в себе идеалы, основанные на этом новом восприятии
мира, будет, вероятно, сроден облику Ибрайта. Его лицо приковывало внимание
не как картина, а как страница текста - не тем, каким оно было, а тем, о чем
оно рассказывало. Черты его были привлекательны как символы, - так звуки,
сами по себе обыденные, становятся приятны в речи, и формы, сами по себе
простые, становятся интересны в письме.
Еще мальчиком он подавал надежды; все от него чего-то ждали. Чего
именно, было неясно. Либо он мог как-то необыкновенно преуспеть, либо столь
же необыкновенно осрамиться. Одно можно было сказать с уверенностью - он не
останется мирно прозябать в тех же условиях, в каких родился.
Поэтому всякий раз, как какой-нибудь добрый Эгдонец случайно в
разговоре упоминал его имя, собеседник тотчас же откликался: "А, Клайм
Ибрайт! Что он теперь делает?" А уж если первое, что спрашивают о человеке,
- это "что он делает?", значит, чувствуют, что его не застанешь, как многих
из нас, за тем, что он не делает ничего особенного. Было, значит, у все t
неопределенное ощущение, что он уже вторгся в какую-то непривычную для них
область, то ли хорошую, то ли дурную. Причем все вслух благочестиво
надеялись, что он добьется успеха, а втайне веровали, что он наломает дров.
Пять-шесть зажиточных фермеров, которым случалось на обратном пути с рынка
заезжать в своих таратайках к "Молчаливой женщине", хотя сами и не Эгдонцы,
однако очень любили поговорить на эту тему. Да и как им было не затронуть
ее, пока они отдыхали, посасывая свои длинные чубуки и поглядывая в окно на
вересковые склоны? В отроческие свои годы Клайм был так тесно вплетен в
жизнь вересковой пустоши, что почти невозможно было глядеть на нее и не
вспомнить о нем. И вот рассказы возобновлялись: если Клайм сейчас где-то там
приобретает богатство и известность, тем лучше для него; если ему суждено
быть трагической фигурой, тем лучше для рассказа.
Надо сказать, что Ибрайт приобрел известность, и даже непомерно
большую, еще раньше, чем уехал из дому. "Плохо, когда твоя слава опережает
твои возможности", - сказал испанский иезуит Грациан. В шесть лет Клайм
загадал библейскую загадку: "О ком из мужчин известно, что он первый на
земле стал носить брюки?" - и весь Эгдон рукоплескал ему. В семь лет он
написал "Битву при Ватерлоо" соком черной смородины и пыльцой тигровых
лилий, за неимением акварели. И благодаря этому к двенадцати годам он уже,
по крайней мере, на две мили кругом прослыл художником и ученым.
Но если слава человека распространилась на три или четыре тысячи ярдов,
а слава других ему подобных за то же время всего на шестьсот или восемьсот
ярдов, то уж, значит, в нем что-то есть! Возможно, конечно, что слава
Клайма, как и слава Гомера, кое в чем зависела от случайных обстоятельств,
но так или иначе, а славен он был.
Он вырос, и ему помогли стать на ноги. Судьба, эта охотница до шуток,
сделавшая Клайва в начале его жизни писцом, Гэя - торговцем льняными
товарами, Китса - врачом и еще тысячи других чем-нибудь столь же мало для
них подходящим, этого мечтательного и аскетического сына вересковых
просторов присадила к ремеслу, в котором все заботы и помышления были
связаны с нарочитыми символами тщеславия и потворства своим страстям.
Подробности этого выбора профессий излагать не стоит. Когда умер отец
Клайма, один соседний помещик согласился по доброте душевной помочь юноше, и
помощь его выразилась в том, что Клайма послали в Бедмут. Он не хотел туда
ехать, но ничего другого не наклевывалось. Оттуда он попал в Лондон, а затем
вскорости в Париж, где и оставался до сих пор.
Так как все привыкли чего-то ожидать от него, то не успел он прожить
двух педель дома, как по всей пустоши стали любопытствовать, почему он сидит
тут так долго. Обычный срок праздничного отпуска кончился, а он все не
уезжал. В утро первого воскресенья после венчанья Томазин во время стрижки
перед домом Фейруэя этот вопрос был подвергнут подробному обсуждению. Все
местные цирюльне операции всегда происходили в этот час и в этот день; засим
следовало в полдень великое воскресное мытье, а часом позже облачение в
праздничные одежды. Так что на Эгдоне, собственно, воскресенье начиналось не
раньше обеденного часа, да и то выглядело оно несколько помятым.
Эту воскресную стрижку всегда производил Фейруэй; очередная жертва
сидела, сняв куртку, на чурбаке перед домом, а соседи, стоя вокруг, судачили
о том о сем, лениво наблюдая, как после каждого щелчка ножниц ветер
подхватывает клочья волос, взвивает их кверху и разносит на все четыре
стороны. Зиму и лето обстановка оставалась одна и та же; только если ветер
бывал уж очень безжалостен, чурбак передвигали на несколько футов за угол
дома.
Пожаловаться на холод, пока сидишь там под открытым небом без шапки и
куртки, а Фейруэй между двумя ударами ножниц рассказывает разные история из
жизни, значило бы сразу заявить, что ты не мужчина. Вздрогнуть, вскрикнуть
или шевельнуть хотя бы единым мускулом лица при небольших тычках копчиками
ножниц под ухом или царапанье гребнем по шее было бы грубейшим нарушением
хороших манер, тем более что Фейруэй делал все это бесплатно. И если у
кого-нибудь под вечер в воскресенье замечались на голове или по соседству
кровоточащие ранки и ссадины, то объяснение: "Да это я сегодня стригся", -
считалось вполне удовлетворительным.
Разговор о Клайме Ибрайте зашел после того, как его самого увидели не
спеша идущим вдали по вереску.
- Ежели человек в другом месте хорошо зарабатывает, - сказал Фейруэй, -
так не станет он тут ни с того ни сего третью неделю околачиваться. Стало
быть, что-то он задумал, вот увидите.
- Ну, у нас тут брильянтами не расторгуешься, - сказал Сэм.
- А зачел он два тяжелых ящика с собой привез, коли оставаться тут не
хочет? Хотя что он тут делать собирается - это один бог ведает.
Подробно развить эту тему им не удалось, так как Ибрайт приблизился и,
заметив кучку чающих стрижки, свернул к ним. Он подошел вплотную, критически
оглядел их лица и сказал без всяких вступлений:
- Хотите, братцы, угадаю, о чем вы сейчас говорили?
- А что ж, попробуйте, - сказал Сэм.
- Обо мне.
- Вот уж чего бы никогда себе не позволил - при других, то есть,
обстоятельствах, - проговорил Фейруэй тоном неподкупной честности, - но раз
вы сами сказали, так признаюсь, верно, сейчас только мы про вас говорили.
Дивились, с чего это вы здесь время зря провождаете, когда в своем деле, в
торговле-то безделками, вы такой важный человек стали, на весь мир
известный? Вот про это мы и говорили, и это истинная правда.
- Я вам объясню, - сказал Ибрайт с неожиданной серьезностью. - Это даже
хорошо, что представился случай. Я приехал домой потому, что здесь могу быть
несколько менее бесполезен, чем где-либо в другом месте. Но я только недавно
это понял. Когда я впервые уехал из дому, я считал, что наши места не стоят,
чтобы о них заботиться. Наша здешняя жизнь казалась мне достойной презрения.
Мазать сапоги салом, а не ваксой, выбивать платье прутом, а не чистить
щеткой, - что может быть смешнее? - говорил я тогда.
- Так, так, верно!..
- Нет, нет, совсем не так, вы ошибаетесь.
- Простите, мы думали, вы это взаправду... - Ну вот. Но со временем на
меня все чаще стало находить уныние. Я видел, что стараюсь быть похожим на
людей, с которыми у меня нет ничего общего. Я пытался отказаться от одного
образа жизни ради другого, который ничем не лучше той жизни, какую я раньше
вел. Просто он другой.
- Ох, да. Совсем другой, - отозвался Фейруэй.
- Да, Париж, наверно, заманчивое местечко, - сказал Хемфри. -
Магазинные окна все в огнях, трубы, барабаны... А мы тут все под открытым
небом - дождь ли, снег ли...
- Но вы опять меня не совсем поняли, - огорчился Клайм. - Я уже сказал,
все это меня очень удручало. Но еще не так, как потом стало удручать другое,
- а именно: я наконец уразумел, что мое ремесло - это самое праздное,
суетное, недостойное занятие, к какому только можно приставить человека.
Тогда я решил - брошу-ка я его и постараюсь найти для себя какое-нибудь
разумное дело среди тех людей, которых я лучше всего знаю и которым могу
принести больше всего пользы. Я приехал домой, и вот как я думаю осуществить
свое решение: открою школу где-нибудь поближе к Эгдону, так, чтобы я мог
приходить сюда пешком и вести еще вечерние занятия в доме моей матери с
теми, кто пожелает. Но сперва придется мне самому подзаняться, чтобы как
следует подготовиться. А теперь, соседи, мне пора идти.
И Клайм продолжал свой путь по вереску.
- Да ни в жизнь он этого не сделает, - сказал Фейруэй. - Через
месяц-другой научится по-иному на эти дела смотреть.
- Доброе сердце у этого молодого человека, - сказал другой. - Но, по
мне, лучше бы он своим делом занимался.
ГЛАВА II
ЕГО РЕШЕНИЕ ВЫЗЫВАЕТ СПОРЫ
Ибрайт любил своих ближних. Он был убежден, что главное, в чем
нуждается большинство людей, - это знание, причем такое знание, которое
приносит мудрость, а не достаток. Он хотел возвысить общество за счет
индивидов, а не индивида за счет общества. Более того, он готов был сам
стать первой жертвой на этом пути.
При переходе от буколической жизни к жизни интеллектуальной бывает по
меньшей мере две промежуточных стадии, а часто и гораздо больше, и одной из
этих стадий почти наверняка будет продвижение по общественной лестнице.
Трудно себе представить, чтобы буколическая безмятежность могла
расшевелиться сразу до чисто интеллектуальных целей, не пройдя сперва через
достижение материальных благ как переходную ступень.
Местная особенность Ибрайта заключалась в том, что стремясь к высокому
мышлению, он одновременно не хотел отрываться от простой, в некоторых
отношениях даже дикой и скудной жизни и братства с простолюдинами.
Он был своего рода Иоанном Крестителем, но проповедовал не покаяние, а
облагораживание человека. Духовно он жил уже в будущем своего края, иначе
говоря - он был наравне с мыслителями своего времени, проживавшими в главных
европейских городах. Тут он многим был обязан своей жизни в Париже, где он
ознакомился с этическими учениями, популярными в те дни.
Именно это относительно передовое развитие было причиной того, что
обстоятельства складывались для Ибрайта скорее несчастливо. Сельский мир еще
не созрел для него. Свое время следует опережать только частично; быть
целиком в авангарде неблагоприятно для славы. Если бы воинственный сын
Филиппа был настолько впереди своего времени, что попытался бы создать новую
цивилизацию без кровопролития, он был бы вдвойне богоподобным героем, каким
казался своим современникам, но никто не слыхал бы об Александре.
Чтобы это опережение времени не вредило славе, нужно, чтобы оно
заключалось главным образом в умении придавать идеям форму. Удачливые
пропагандисты потому и имели успех, что ту доктрину, которую они так
блестяще излагали, их слушатели уже давно чувствовали, но не могли выразить.
Человек, который защищает эстетические стремления и осуждает стремление к
материальным благам, вероятно, будет понят лишь теми, для кого завоевание
материальных благ уже позади. Доказывать сельскому миру возможность культуры
прежде роскоши, может быть, правильно по идее; но это попытка нарушить
последовательность, к которой человечество издавна привыкло. Проповедовать
эгдонским отшельникам; как хотел Ибрайт, что они могут возвыситься до ясного
и всестороннего знания о мире, не проходя сквозь процесс обогащения, это
почти то же, что доказывать древним халдеям, что, возносясь с земли в чистые
эмпиреи, не обязательно сперва пройти сквозь промежуточное эфирное небо.
Был ли у Ибрайта уравновешенный ум? Нет, ибо это такой ум, который не
имеет никаких особых пристрастий, о носителе которого можно с уверенностью
сказать, что он никогда не будет посажен в желтый дом, как сумасшедший,
подвергнут пытке, как еретик, или распят, как святотатец. А также, с другой
стороны, что никогда ему не будут рукоплескать, как пророку, почитать его,
как водителя душ, возвеличивать, как короля. Блаженная доля таких людей -
счастье и посредственность. Они создают поэзию Роджерса, картины Уэста,
государственную мудрость Норта, духовное руководство Томлайна; все они
находят путь к богатству, завершают жизнь среди общего уважения, с
достоинством сходят со сцены, спокойно умирают в своих постелях; им
воздвигают приличные памятники, в большинстве случаев ими вполне
заслуженные. Будь у Ибрайта уравновешенный ум, он никогда не сделал бы такой
нелепости, как бросить выгодное дело ради того, чтобы облагодетельствовать
своих ближних.
Он шел по направлению к дому, не разбирая троп. Уж кто-кто, а Клайм
хорошо знал вересковую пустошь. Он был пропитан ее образами, ее сущностью,
ее запахами. Можно сказать, что он был ее созданием. Она предстала ему,
когда глаза его впервые открылись; ее пейзажи вплетались в первые его
воспоминания; его суждения о жизни были окрашены ею; его игрушками были
кремневые ножи и наконечники стрел, которые он находил на склонах, дивясь,
почему это камень "вырастает" в такие странные формы; его цветами были
пурпурные колокольчики и желтые головки дрока; его животным миром - амеи и
дикие пони; его обществом - ее человеческие обитатели. Возьмите все
разнообразные виды ненависти, которые Юстасия Вэй питала к вересковой
пустоши, и превратите их в столько же видов любви - и перед вами будет
сердце Клайма. Пробираясь по взгорью, он оглядывал открывшиеся ему широкие
дали и радовался.
Для многих Эгдон был местом, которое давно, много поколений назад,
выскользнуло из своего столетия и теперь вторглось в наше как некое
инородное тело. Это было нечто устарелое, и мало кто склонен был его
изучать. Да и как могло быть иначе в наши дни квадратных полей,
подстриженных изгородей и лугов, орошаемых столь правильно расположенными
канавками, что в солнечный день они похожи на серебряный рашпер. Фермер,
который, проезжая мимо, может улыбнуться сеяным травам, заботливо оглядеть
наливающиеся колосья и печально вздохнуть над изъеденной мошкой репой, при
виде этих дальних вересковых нагорий самое большее, если неодобрительно
сдвинет брови. Но Ибрайт, озирая их с гребня холма, по которому лежала его
дорога, невольно испытывал какое-то варварское удовлетворение, видя, что в
тех немногих местах, где делались попытки подъема эгдонской земли, пашня,
продержавшись год-другой, в отчаянии отступала, и там снова утверждались
папоротники и кусты дрока.
Он спустился в долину и вскоре был уже дома, в Блумс-Энде. Его мать
обирала увядшие листья с комнатных растений на окнах. Она как-то недоуменно
подняла к нему глаза, словно не могла понять, почему он так долго остается с
нею; уже несколько дней он замечал это выражение на ее лице. Он понимал, что
если у поселян, собравшихся для стрижки, его поведение возбуждало
любопытство, то у матери это уже была тревога. Она ни разу не спросила его
словами, даже когда прибытие сундуков ясно показало, что сын не намерен
скоро уехать. Но ее молчание громче, чем слова, требовало ответа.
- Я не вернусь в Париж, мама, - сказал он. - По крайней мере, на
прежнюю мою должность. Я совсем бросил это дело.
Миссис Ибрайт обернулась в горестном изумлении.
- Я так и знала, что что-то неладно. Еще когда сундуки пришли. Но
почему ты раньше мне не сказал?
- Да, следовало бы раньше. Но я не знал, одобрите ли вы мой план. Да и
мне самому кое-что еще было неясно. Я ведь намерен пойти по совсем новому
пути.
- Ты меня удивляешь, Клайм. Разве можно найти что-нибудь лучше того,
что ты делаешь сейчас?
- Очень легко. Но это будет лучше не в том смысле, как вы думаете;
большинство, наверно, скажет, что это хуже. Но я ненавижу теперешнее мое
занятие и хочу сделать что-нибудь стоящее, прежде чем умру. И как учитель,
мне кажется, я смогу это сделать, - я хочу быть учителем для бедных и
невежественных людей и научить их тому, чему никто другой их не научит.
- После всех наших трудов, чтобы поставить тебя на ноги, сейчас, когда
тебе нужно только продолжать идти вперед, к богатству, ты говоришь, что
хочешь быть учителем бедняков. Твои фантазии, Клайм, тебя погубят.
Миссис Ибрайт говорила спокойно, но сила чувства за словами была
слишком очевидна для того, кто так хорошо знал ее, как сын. Он ничего не
ответил. Лицо его выражало безнадежность, которую испытываешь, когда видишь,
что собеседник органически неспособен принять твои доводы, и сознаешь, что
логика даже при благоприятных обстоятельствах может подчас оказаться слишком
грубым орудием для передачи тонкой мысли.
Больше они ничего об этом не говорили, пока не сели обедать. В самом
конце обеда мать вдруг опять начала, словно и