Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
в ответ не прозвучало ни словечка, а прозвучали шаги того старца,
что испокон веку шаркает подметками по всем церквам. Он поклонился левому
алтарю, меня же вовсе не заметил, зашаркал дальше, приблизился уже к
Адальберту Пражскому, но тут я припустил вниз по ступенькам, с ковровой
дорожки -- на каменные плиты, не оглядываясь, по шахматному узору плит -- к
Марии, которая именно в эту минуту исправно, как я и учил ее, осеняла себя
католическим крестом.
Я взял ее за руку и подвел к кропильнице, заставил ее в центре церкви,
уже почти у самого портала, еще раз осенить себя крестным знамением,
обратись лицом к алтарю, но сам ее движение повторять не стал и, более того
-- когда она пожелала опуститься на колени, выволок ее из церкви на солнце.
Был ранний вечер .'Исчезли с железнодорожной насыпи восточные
работницы. Зато перед загородным вокзалом Лангфур маневрировал товарный
состав. Комары гроздьями висели в воздухе, зазвонили колокола, но стук
поезда заглушил звон. Комары все так же висели гроздьями. У Марии было
заплаканное лицо. Оскар готов был закричать во все горло. Ну как мне быть с
Иисусом? Я готов был пустить в ход свой голос. К чему мне его крест?
Впрочем, я прекрасно понимал, что моему голосу не совладать с окнами его
Церкви. Пусть и впредь строит свою Церковь на людях по имени Петр, или
Петри, или уж совсем на восточнопрус-ский лад -- Петрикайт.
-- Берегись, Оскар, не трогай церковные стекла! -- шепнул сатана во
мне. -- Смотри, как бы он не погубил твой голос!
Поэтому я лишь бросил наверх один-единственный взгляд, смерил одно
новоготическое окно, потом отвел глаза, но не стал петь, не последовал за
своим взглядом, а кротко зашагал подле Марии к подземному переходу через
Банхофштрассе, сквозь туннель, где с потолка падали капли, потом наверх, в
Кляйнхаммер-парк, направо, к Мариенштрассе, мимо лавки мясника Вольгемута,
налево по Эльзенштрассе, через Штрис-бах к Новому рынку, где как раз копали
пруд для нужд противовоздушной обороны. Лабесвег был длинной улицей, и все
же мы наконец пришли; тогда Оскар покинул Марию и бегом одолел девяносто
ступенек -- на чердак. Там сохли простыни, а за простынями громоздились кучи
песка все для той же противовоздушной обороны, а за песком и ведрами, за
пачками старых газет и штабелями черепицы лежала моя книга и мой запас
барабанов со времен фронтового театра. И еще в коробке из-под обуви лежало
несколько хоть и отслуживших свой век, но сохранивших грушевид- ную форму
электрических лампочек. Оскар взял первую, разрезал ее своим голосом, взял
вторую, превратил ее в стеклянную пыль, у третьей бережно отделил верхнюю,
утолщенную часть, на четвертой вырезал красивыми буквами слово "Иисус",
после чего превратил и стекло, и надпись в порошок, хотел повторить этот
подвиг еще раз, но тут у него, как на грех, кончились лампочки. В полном
изнеможении я опустился на кучу противовоздушного песка: выходит, у Оскара
еще сохранился голос. И значит, у Иисуса еще сохранился возможный преемник.
Что до чистильщиков, то им предстояло сделаться моими первыми учениками.
ЧИСТИЛЬЩИКИ
Пусть Оскар и не годился в преемники Христа хотя бы уже потому, что
собрать вокруг себя учеников мне крайне трудно, -- однако тогдашний призыв
Иисуса разными окольными путями достиг моих ушей и сделал меня преемником,
хоть я и не верил в своего предшественника. Но в соответствии с правилом:
кто сомневается, тот верует, а кто не верует, тот верует дольше всех -- мне
не удалось зарыть под бременем сомнений малое чудо, явленное лично мне в
церкви Сердца Христова, более того -- я попытался подбить Иисуса на
повторение концерта с барабаном.
Оскар много раз наведывался в упомянутую церковь без Марии. Я снова и
снова ускользал от мамаши Тручински, которая была прикована к креслу, а
потому и не могла последовать за мной. Чем же мог меня попотчевать Иисус?
Почему я проводил целые ночи в левом приделе, позволяя служке запереть меня?
Почему в левом приделе у Оскара стекленели уши и каменели все члены? Ибо,
несмотря на сокрушительное смирение и столь же сокрушительное богохульство,
я не мог услышать ни свой барабан, ни голос Иисуса.
Смилуйся, Господи! В жизни мне не доводилось слышать, чтобы я стучал
зубами так, как стучал на плитах в полуночной церкви Сердца Христова. Какой
дурак смог бы в ту пору найти трещотку лучшую, чем Оскар? Я имитировал
фронтовой эпизод, заполненный расточительной трескотней пулеметов, я зажимал
у себя между верхней и нижней челюстью целое правление страховой компании
вкупе с девушками- секретаршами и пишущими машинками. Звуки разлетались в
разные стороны, находя отклик и аплодисменты. И колонны сотрясал озноб, и
своды покрывались гусиной кожей, и мой кашель скакал на одной ножке по
шахматному узору плит, крестный путь -- но в обратном направлении, затем
наверх -- из среднего нефа на хоры, шестьдесят откашливаний, баховский
ферейн, который не пел, а скорее репетировал кашель; и когда я уже
исполнился надежды, что кашель Оскара переполз в трубы органа и даст о себе
знать лишь при исполнении воскресного хорала -- кашель раздавался в ризнице,
сразу после этого -- с кафедры и наконец затихал за алтарем, то есть за
спиной у спортсмена на кресте, исторгнув в кашле свою душу. Свершилось, --
кашлял мой кашель, а ведь на самом деле ничего не свершилось. Младенец Иисус
без стыда и совести держал у себя мои палочки, держал на розовом гипсе мою
жесть, держал, но не барабанил и не подтверждал мое право следовать за ним.
Оскар же предпочел бы иметь под тверждение в письменном виде, письменный
наказ следовать за Христом.
С тех самых пор у меня выработалась хорошая или дурная привычка: при
осмотре любых церквей -- пусть даже самых знаменитых соборов -- сразу, едва
ступив ногой на каменные плиты, даже и при отменном самочувствии,
разражаться длительным кашлем, который, в зависимости от стиля церкви,
высоты и ширины, предстает готическим либо романским, а то и вовсе барочным
и даже спустя много лет позволяет мне вос произвести на барабане Оскара мой
кашель в соборе то ли Ульма, то ли Шпейера. Но в те времена, когда жарким
августовским днем я подвергался могильно-холодному воздействию католицизма,
думать о туризме и о посещении церквей в дальних странах можно было, лишь
облачась в военную форму, участвуя в планомерном отступлении и, может быть,
даже записывая в неизменном дневничке: "Сегодня оставили Орвьето,
удивительнейший церковный фасад, съездить после войны вместе с Моникой и
осмотреть повнимательней".
Мне нетрудно было стать церковным завсегдатаем, ибо дома меня ничто не
удерживало. Правда, дома была Мария, но у Марии был Мацерат. Правда, дома
был мой сын Курт, но малыш с каждым днем становился все более несносным:
швырял мне песок в глаза, царапал меня так, что ломал ногти о мою отцовскую
плоть. Да и кулаки мне сынок показывал с такими побелевшими косточками, что
при одном только виде этой агрессивной двойни у меня текла кровь из носу.
Как ни странно, Мацерат за меня вступался, неуклюже, но от всей души.
Оскар с удивлением терпел, когда этот до сей поры безразличный ему человек
сажал его к себе на колени, прижимал, разглядывал, даже поцеловал однажды,
сам при этом растрогался и сказал, обращаясь больше к самому себе, чем к
Марии:
-- Нельзя же так. Нельзя же родного сына. Да пусть он хоть десять раз,
и пусть все врачи нам говорят. Они просто так пишут. У них, верно, своих
детей нет.
Мария, которая сидела за столом и, как и каждый вечер, наклеивала на
газетные развороты талоны от продовольственных карточек, подняла взгляд:
-- Да не волнуйся, Альфред. Можно подумать, будто мне на это наплевать.
Но если они говорят, что сегодня все так делают, я уж и не знаю, как оно
верней.
Мацерат ткнул указательным пальцем в сторону пианино, которое после
смерти бедной матушки и думать позабыло про музыку:
-- Агнес и сама бы этого никак не сделала, и другим бы не позволила.
Мария глянула на пианино, подняла плечи и, лишь заговорив, снова их
опустила.
-- Чего ж тут диковинного, когда она мать и всегда надеялась, может,
ему получшеет. Дак ты сам видишь: ничего не получшело, его все гоняют, и
жить как все он не может, и помереть тоже нет.
Уж не черпал ли Мацерат силы в портрете Бетховена, который все еще
висел над пианино и сумрачно взирал на сумрачного Гитлера?
-- Нет! -- вскричал Мацерат. -- Ни за что! -- И грохнул кулаком по
столу, прямо по сырым липким газетным листам, затем велел Марии подать ему
письмо от директора заведения, прочитал раз, и другой, и третий, разорвал
письмо и разбросал клочки среди талонов на хлеб, талонов на жиры, талонов на
прочие продукты, талонов для транзитников, и для занятых в тяжелом
производстве, и еще среди талонов для будущих и для кормящих матерей. И
пусть даже Оскар благодаря Мацерату не попал в руки врачей, он с тех пор
представлял себе -- и представляет по сей день, едва на глаза ему попадется
Мария -- на редкость красивую, расположенную среди высокогорного приволья
клинику, а в этой клинике -- светлую, приветливую на современный лад
операционную, видит, как перед ее обитой дверью Мария с робкой, но
исполненной доверия улыбкой передает меня в руки врачей, которые точно так
же, вызывая доверие, улыбаются и прячут под своими белыми стерильными
халатами вызывающие доверие шприцы мгновенного действия. Итак, мир покинул
меня и лишь тень моей бедной матушки, что сковала пальцы Мацерату, когда он
уже собрался было подписать бумагу, присланную из министерства по охране
здоровья, не раз и не два воспрепятствовала тому, чтобы я, многократно
покинутый, покинул этот мир.
Оскар не хотел быть неблагодарным. У меня еще оставался мой барабан. И
оставался голос, который едва ли мог предложить что-нибудь новенькое вам,
знающим мои победы над стеклом, и который тем из вас, кто любит
разнообразие, вполне мог наскучить, но для меня голос Оскара в дополнение к
барабану навсегда оставался немеркнущим подтверждением моего сущест вования,
ибо, покуда я резал пением стекло, я и существовал, покуда мое
целенаправленное дыхание отнимало дыхание у стекла, во мне еще сохранялась
жизнь.
В те времена Оскар много пел. Пел много -- до отчаяния. Всякий раз,
выходя поздней порой из церкви Сердца Христова, я непременно резал
что-нибудь своим голосом. Я шел домой, я даже не искал ничего особенного, я
избирал целью плохо затемненное оконце какой-нибудь мансарды либо
выкрашенный в синий цвет и горящий в строгом соответствии с правилами
противовоздушной обороны фонарь. Всякий раз, побывав в церкви, я возвращался
другой дорогой. Однажды Оскар пошел к Мариенштрассе через Антон-Меллервег.
Другой раз он избрал Упхагенвег, вокруг Конрадовой гимназии, заставил
дребезжать ее застекленный портал и через рейхсколонию вышел к Макс-
Хальбеплац. Когда в один из последних августовских дней я слишком поздно
добрался до церкви и увидел закрытый портал, я решил сделать крюк больше
обычного, чтобы дать выход своей досаде. Я пробежал по Банхофштрассе, казня
по пути каждый третий фонарь, за Дворцом кино свернул направо, в Адольф-
Гитлер-штрассе, оставил по левую руку ряды окон в пехотных казармах, однако
сумел остудить свой пыл на приближающемся со стороны Оливы полупустом
трамвае, левую сторону которого я начисто лишил затемненных стекол.
Но Оскар не уделил своему успеху никакого внимания, он заставил трамвай
заскрежетать, остановиться, заставил пассажиров выйти из него, выругаться и
снова войти, сам же искал для своей ярости какое-то подобие десерта, лакомый
кусочек в это столь скудное на лакомства время и остановил движение своих
шнурованных башмаков, лишь когда добрался до первых домов Лангфура и подле
столярной мастерской Беренда, в лунном свете, увидел перед широко
раскинувшимся барачным поселком аэропорта главный корпус шоколадной фабрики
"Балтик".
Впрочем, ярость моя уже была не настолько велика, чтобы сразу
испытанным методом доложить фабрике о своем присутствии. Я решил не спешить,
я пересчитал уже подсчитанные луной стекла, мои расчеты совпали с ее
расчетами, и я мог, стало быть, начать представление, но для начала пожелал
узнать, какие это подростки шли за мной "ho пятам, начиная от Хохштриса и
даже, может быть, уже под каштанами Банхофштрас-се, шестеро или семеро
стояло под навесом на трамвайной остановке Хоенфридбергервег. Еще пятерых
можно было разглядеть за первыми деревьями шоссе на Сопот.
Я уже решил было отложить визит на шоколадную фабрику, избежать
встречи, выбрав окольный путь, и прошмыгнуть через железнодорожный мост, по
краю аэродрома, сквозь дачный поселок, к акционерной пивоварне на
Кляйнхаммервег, когда Оскар уже с моста услышал согласованные, похожие на
сигнал свистки. Сомнений не оставалось: все это имеет прямое отноше ние ко
мне.
В такой ситуации, в тот короткий промежуток времени, когда
преследователи уже обнаружены, а охота еще не началась, можно не спеша и с
удовольствием изучить последние возможности спасения. Итак, Оскар мог громко
закричать "папа" или "мама". Это привлекло бы внимание пусть не всех, но
хоть какого-ни будь полицейского. Что, учитывая мой внешний вид, наверняка
обеспечило бы мне поддержку со стороны взрослых, но решительно -- каким
бывал порой Оскар -- я отказался от помощи взрослых прохожих и от содействия
полиции, надумав из любопытства и ради самоутверждения пройти через все, а
потому избрал самый глупый вариант: в измазанном смолой заборе шоколадной
фабрики я начал отыскивать какую-нибудь дырку, не нашел ее, мог видеть, как
эти самые подростки выдвинулись из- под навеса на трамвайной остановке, из
тени деревьев на Сопотском шоссе. Оскар следовал дальше вдоль забора, тут
они спустились с моста, а дыры в дощатом заборе все не было, они
приближались не слишком быстро, скорее -- вразвалочку, при желании Оскар мог
бы и еще поискать, они предоставили мне ровно столько времени, сколько
нужно, чтобы найти дыру, но когда наконец оказалось, что в одном месте все
же не хватает одной-единственной планки и я, выдрав где-то клок одежды,
протиснулся сквозь узкую щель, по ту сторону забора меня уже поджидало
четверо парней в ветровках, а лапы они засунули в карманы лыжных брюк,
изрядно их оттопырив.
Сразу поняв неотвратимость сложившейся ситуации, я для начала принялся
отыскивать ту дыру в своей одежде, которая возникла, когда я протискивался
через слишком узкую щель. Дыру я обнаружил на штанах сзади, справа.
Растопырив два пальца, я ее измерил, нашел, что она куда как велика,
напустил на себя равнодушный вид и не спешил поднять глаза, пока все парни с
трамвайной остановки, с шоссе и с моста не перелезут через забор, ибо дыра
для них не подходила.
Дело было в последние дни августа. Месяц время от времени заслонялся
облачком. Парней я насчитал до двадцати. Младшим примерно четырнадцать,
старшим -- шестнадцать, почти семнадцать. В сорок четвертом году у нас было
теплое сухое лето. На четырех из тех, что постарше, была форма зенитных
вспомогательных номеров. Еще я припоминаю, что сорок четвертый год принес
хороший урожай вишен. Парни группками стояли вокруг Оскара и вполголоса
переговаривались, употребляя жаргон, понять который я не давал себе ни
малейшего труда. Еще они называли друг друга диковинными именами, из которых
я кой-какие запомнил. Так, например, одного пятнадцатилетнего парнишечку,
имевшего глаза с лепкой поволокой, все равно как у лани, звали попеременно
Колотун или Рвач. Того, что рядом с ним, звали Путей. Самый маленький -- по
росту, но наверняка не по возрасту, -- шепелявый, с выпяченной нижней губой,
прозывался Углекрад. Одного из зе нитчиков звали Мистер, другого, и очень
метко, надо сказать, Суповой Курицей, попадались также исторические имена:
Львиное Сердце, некий бледный тип именовался Синей Бородой, удалось мне
расслышать и привычные для моего уха имена, как, например, Тотила и Тейя, и
даже -- дерзновенно, на мой взгляд -- Велизарий и Нарсес; Штертебекера,
имевшего на голове сильно помятую вельветовую шляпу и слишком длинный
дождевик, я разглядывал внимательней, чем других: несмотря на свои
шестнадцать годков, он явно был предводителем этой компании.
На Оскара никто не обращал внимания, хотели, наверное, истомить его
ожиданием, а потому я, наполовину забавляясь, наполовину злясь на себя
самого за то, что ввязался в эту дурацкую дворовую романтику, присел от
усталости на свой барабан, поднял глаза к уже почти полной луне и попытался
направить хотя бы часть своих мыслей в церковь Сердца Христова.
А вдруг именно сегодня он бы стал барабанить? Вдруг промолвил бы хоть
словечко, а я тут сижу во дворе шоколадной фабрики и принимаю участие в
разбойничьих забавах рыцарей круглого стола. Вдруг именно сегодня он ждет
меня и собирается после короткого вступления на барабане вновь разверзнуть
уста и более четко провозгласить меня преемником, а теперь разочарован, что
я не иду, и надменно поднимает бро ви? Интересно, что подумал бы Иисус об
этих парнях? И как должен Оскар, его подобие, его подражатель и преемник,
вести себя с этой бандой? Может ли он обратиться к подросткам, которые
величают себя Путя, Колотун, Синяя Борода, Углекрад и Шт8preaejep, со
словами Иисуса: "Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне"?
Приблизился Штертебекер. С ним рядом -- Углекрад, его правая рука.
Штертебекер:
-- Встань!
Глаза Оскара все так же устремлены к луне, мысли--к левому приделу
церкви, поэтому он не встал, и Углекрад по знаку Штертебекера выбил из-под
меня барабан.
Встав, я спрятал жестянку под своей курткой, чтобы надежнее уберечь ее
от дальнейших повреждений.
Смазливый паренек, этот Штертебекер, подумал Оскар, глаза, правда, чуть
глубже посажены и чуть ближе расположены, чем надо, зато нижняя часть лица
подвижная и смышленая.
-- Ты откуда идешь?
Итак, начинается выспрашивание, и, поскольку это приветствие пришлось
мне не по душе, я снова возвел глаза к лунному диску, вообразил луну --
которая готова стерпеть что угодно -- барабаном и сам удивился столь
непритязательной мании величия.
-- Штертебекер, гляди, он лыбится.
Углекрад внимательно следил за мной и предложил своему шефу то, что у
них именовалось "чисткой". Другие, на заднем плане, а именно прыщеватый
Львиное Сердце, Мистер, Колотун и Путя, -- все были за чистку.
Все так же не отрывая глаз от луны, я разбирал слово -- чистка -- по
буквам. Красивое словечко, только вряд ли оно сулит что-нибудь приятное.
-- Здесь я решаю, когда чистить! -- так подытожил Штертебекер воркотню
своей банды, после чего обратился ко мне: -- Мы тебя не раз видели на
Бан-хофштрассе. Чего ты там делал? Откуда пришел?
Сразу два вопроса. Оскару следовало ответить по меньшей мере на один,
если он по-прежнему хотел оставаться хозяином положения. Отвратив лицо от
луны, я поглядел на Штертебекера своими голубыми магнетическими глазами и
спокойно произнес:
-- Я пришел из церкви.
Смутный рокот позади, за плащом Штертебекера. Они решили дополнить мой
ответ. Углекрад смекнул, что под церковью я подразумеваю церковь Сердца
Христова.
-- Как тебя зв