Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
си Карарбаха.
Старик посмотрел в темное дождливое небо, двинул плечами.
-- Сейчас никто не скажет, что даст утро.
-- А что будет делать завтра Карарбах?
-- Старик тоже хочет идти на голец, -- сказал Долбачи.
Цыбин разворошил огонь, бросил на угли недогоревшие головешки.
Я отхожу от костра, смотрю на небо -- никаких примет завтрашнего дня. С
томящим предчувствием жду я его.
На небе обозначились контуры тяжелых туч, освещенных сверху далекой
луной. Листья поникли. Пора увядания, надвигающихся холодов. В воздухе к
запаху хвои теперь примешивается запах грибов, -- последний запах перед
снегопадом.
Спать укладываемся под широко распростертыми ветками старой ели. Цыбин
и Долбачи по очереди будут караулить ночь и костер. Вся надежда, конечно, на
Загрю. Он хотя и спит, свернувшись в клубок, но уши поставлены торчмя,
настороже.
Лагерь стихает. Только жаркие рубины углей светятся в этой мокрой ночи,
да иногда застонет земля или под водою вздохнет уснувшая кувшинка.
Карарбах уже похрапывает. А мне не уснуть. Не слишком ли я понадеялся
на себя, не повторю ли я участь погибших на Ямбуе геодезистов?
Лежу с открытыми глазами. Слышу, как с хвои гулко падают на брезентовые
плечи Цыбина свинцовые капли влаги.
Мысли уводят меня в стланиковые заросли. Смотрю я на них как бы сверху,
сквозь дымку прошедшего времени, и передо мною открывается картина
трагической гибели людей. Вот беспечно спускается по еле заметной тропке
молодой парень. За спиною ружье, в правой руке котелок. Беспечно входит он в
стланик, размахивая по веткам котелком и напевая веселую песенку.
Металлический звон котелка растекается по склонам гольца. Его улавливает
медведь в далеком ложке. Зверь, припадая на заднюю левую ногу, уже несется
по россыпи, по стланикам, изредка останавливаясь, чтобы определить, в какую
сторону удаляется звук. Чем ближе, тем осторожнее его прыжки. Выходит на
след человека, жадно обнюхивает его, отходит вправо, на расстояние, которое
позволяет ему не терять запах следа. Бесшумно нагоняет жертву. Все ближе,
все меньше метров остается между ними. Из кустарника срывается бекас,
пугливо проносится мимо человека, а вот и кукша тревожно прокричала над
головою... Надо бы обернуться, сдернуть с плеча ружье, но нет, парень не
обращает внимания, поет, идет дальше. Медведь неслышно ползет следом по
чаще, выжидает удобного момента... Прыжок, второй -- человек не успевает
обернуться, как ржавые "лыки хищника впиваются в затылок. Сильным рывком
парень отбрасывает котелок вверх, и тот виснет на макушке лиственницы. Я
гашу воображение, чтобы не видеть расправы...
Издалека донесся выстрел.
-- Наши стреляют, -- встревожился Цыбин. Он отошел от огня,
прислушался. -- Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере.
Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!..
Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную
землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым густым
туманом!
Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним
лежит его старенькая дошка. Смотрю на нее -- и глазам не верю: у дошки
обрезана пола -- не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает
расставаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего
лишь один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых
лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней он и состарился.
Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей
старенькой, латаной спутницей?
Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не
закончившейся осенней ночи, оттого, что не выспался. Смотрю на старика -- и
еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает
второй.
-- Ночью три раза стреляли на таборе, -- докладывает Долбачи, -- однако
беда, там людоед был!
-- Может, по волкам стреляли? -- спросил я.
Проводник повел плечами.
Отогреваюсь у костра. Туман качается возле стоянки, и все еще поет
ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю
пальцем на дошку, спрашиваю, зачем изрезал ее, и для чего ему сейчас, по
мокрому, унты?
Старик показывает на свои ноги, на кустарник, на свои уши и что-то
говорит. На помощь приходит Долбачи.
-- Он в этих унтах пойдет искать амакана.
-- У него же на ногах еще крепкие, лосевые.
-- Лосевые, что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по
стланику, а в этих, -- он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые
шерстью наружу, -- можно ходить неслышно, как рысь. Медведь не догадается,
что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет.
Где-то за туманом, за далью гор -- утро. Но еще спят болота, мокрые от
ночного дождя стланики, звери, птицы... В этот предутренний час, как
никогда, чуток сон в природе.
Карарбах опускает в банку с сгущенным молоком кончик прутика, долго
обсасывает его, запивая большими глотками чаю. Видно, его язык не избалован
сладостями, пьет он долго, вольготно.
-- Значит, идете? -- спрашивает меня Цыбин.
Долбачи поднимает на меня глаза.
-- Конечно, иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает
только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху.
Цыбин неодобрительно покачал головою.
-- Не так страшен черт, как его малюют, -- говорю я. -- Ведь ребята
погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела
беспечность. А мне -- куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя:
откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать
врасплох.
-- Ну что ж, ни пуха, ни пера! -- говорит Цыбин, громко прихлебывая
чай.
За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти на всех
крупных зверей.
Эта охота была необходима, как источник питания при работах в
отдаленных, безлюдных пустырях.
Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело
-- охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и
убежден, что он боится человека, но тебя все время держит в тисках ощущение
опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний повадок зверя, но и
большого самообладания.
Кто-то несдержанно зашлепал по болоту, прошел, никого не вспугнув, до
самого подножья Ямбуя.
Карарбах свернул сшитые им унты, перевязал их ремешком, положил в
котомку. Туда же засунул и кусок брезента. Встал, повесил однополую дошку на
сук под елью, отошел от огня. Долго всматривался в небо, звездное к северу и
совершенно черное от туч над Становым.
Туман рассеялся и только над проточной водою лежал
прозрачно-голубоватой полоской. Всплыла чернь болот, показались широкие
разливы стлаников. Поднялся Ямбуй, огромный, могучий.
Идем со стариком умываться.
Мы огибаем кустарник и по мелкому ернику выходим к краю перелеска, к
заливчику. Он соединен неширокой горловиной с озером. Наклоняюсь к
зеркальной поверхности застывшего водоема, хочу зачерпнуть воды и чувствую,
как на мою спину ложится тяжелая рука Карарбаха. Старик косит глаза влево.
Смотрю туда -- на озере метрах в пятидесяти от нас небольшой табунчик
казарок. Они заметили нас, пугливо жмутся к противоположному, тенистому
берегу, но не улетают. Странно, казарка -- птица дикая и осторожная. Почему
же они так опрометчиво поступают?
Карарбах тянет меня за телогрейку, показывает на гусей, затем поднимает
лицо к небу. Гляжу, два белохвостых орлана кружатся в поднебесном просторе.
Вот оно что -- гусей в воздухе караулит смерть. Может быть, поэтому и
казарки опаздывают, время их пролета закончилось.
Мы ничем не можем помочь казаркам. Законы жизни безжалостны. Делаем
вид, что не замечаем гусей.
Вода холодная, леденистая, обжигает лицо.
Горы уже не в силах заслонить солнце. Теплеет воздух. Прозрачная
испарина стелется по глади воды, и у берегов, коснувшись жесткой осоки,
тает. Все сверкает чистыми красками осеннего утра.
У дальних болот, на сквозных вершинах лиственниц слетаются вороны. Они
повисают на ветках тяжелыми черными гроздьями. Эти птицы с дерзким криком и
бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас
сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу.
Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу.
Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот.
Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло,
сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие
островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по
красоте, овеянные необыкновенными легендами, белые лилии -- кувшинки, как их
принято называть.
Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу
заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины
водоема, раскрыли свои белые, восковые лепестки и стали хорошо заметными на
фоне округлых, ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды.
Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок
бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный
подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычайная жизнь
кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о
русалках, богатырях, о человеческом счастье.
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над
ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска,
вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных
каплях.
Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак.
В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный,
и на жару пламя почти синее.
-- Вы с Долбачи отправляйтесь на табор, -- говорю я Цыбину. -- Чует
сердце что-то неладное.
-- Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а
сегодня ребята могли проспать.
-- Долбачи, спроси Карарбаха, куда он пойдет?
Долбачи дважды повторяет мой вопрос.
Карарбах молчит, отводит от проводника взгляд. Дрожащими пальцами чешет
остриженный подбородок.
-- Ты не знаешь, Долбачи, что с Карарбахом, что его мучит? Может быть,
он кается, что связался с нами? Пусть возвращается на табор, я не обижусь.
И на этот вопрос старик не отвечает, он молча начинает укладывать
котомку, запихивает в нее лепешку, чайник, сумочку с сахаром и чаем.
-- Карарбах раньше таким не был, а что с ним, сам видишь, не говорит...
-- отвечает проводник.
День в разливе. Еще сильнее пылают осинники, горят ерники. Земля
золотится осыпавшейся листвою. Сыплется хвоя с лиственниц, и просинь лесов
безнадежно тускнеет.
Вдруг Загря вскочил, повернул морду к Ямбую. Оттуда донесся чей-то
голос.
-- Наши идут. Что-то случилось на стоянке, -- поднимаясь, сказал
взволнованно Цыбин. У меня не хватает терпения, иду навстречу. Из болота
выбивается Павел. С одного взгляда можно было догадаться, что принес он
недобрую весть.
За ним появляется Илья. Вид у обоих усталый.
-- Неприятность какая? -- спрашиваю я.
-- Дайте отдышаться... -- И Павел скидывает с плеча винтовку. --
Стервец! Всю ночь лагерь осаждал, обнаглел, стрельбы не боится, настоящий
людоед. Будь ночь посветлее, отыгрался бы он у меня, -- говорит Павел, все
еще тяжело дыша от быстрой ходьбы.
-- Всю ночь от костра не отходили, а оленей всех разогнал по тайге.
Утром двух убитыми нашли -- спрятал под мох. Ну и сатанюка!
Идем на стоянку.
Илья начинает рассказывать Долбачи о случившемся. Карарбах
подсаживается к ним, внимательно следит за движением губ рассказчика.
Кажется, и эта новость не удивляет его, будто и такое не раз было в его
неласковой жизни.
Потом старик начинает что-то говорить, обращаясь поочередно то к Илье,
то к Долбачи, показывает рукою в сторону лагеря. Оба собеседника соглашаются
с ним.
-- Карарбах и ты, -- Долбачи показывает на меня, -- пойдешь на Ямбуй
охотиться на амакана, а все другие надо скоро тайга ходить, искать оленей.
Без них куда пойдем? Потом надо караулить убитых оленей: может, амакан
придет кушать их. Карарбах совет дает, пускай Лангара сидит там, -- говорит
Долбачи. -- Она ночью хорошо стреляет. Остальные все догонять оленей будут.
-- Тогда отправляйтесь.
-- Дайте хоть покурить! -- взмолился Павел и, достав кисет,
пристраивается с Ильей к огню. -- Ежели, к примеру сказать, я убью людоеда
-- шкура моя?
-- Если свою не потеряешь! -- замечает Цыбин.
-- Тебе-то она для чего? -- спросил я.
-- Так сказать, нужен стимул для риска.
-- Ну что ж, я согласен: кто убьет -- тот и шкуру возьмет.
-- Теперь все ясно. Не позже, как завтра утром, я этого косолапого
выпущу из шкуры голеньким.
-- Нож, Павел, не забудь взять с собою, а то ведь языком не освежуешь.
-- Смейтесь! Посмотрю я на ваши кислые лица завтра.
Карарбах отдает свою, без полы, дошку Долбачи, берет взамен его,
выворачивает ее шерстью наружу, надевает на себя, перехватывает ремнем.
Телогрейку прячет в котомку.
Заливаем огонь. Обходим болото слева. По пути заглядываем на озеро. На
нем нет казарок. Победил ли в них инстинкт перелета, и они, пренебрегая
опасностью, пустились в далекий путь или, охваченные страхом перед
белохвостыми орланами, забились в береговую чащу, ждут ночи! Но небо пустое.
Перебрели топкое болото. Вышли на нашу тропку. Разулись, выкрутили
портянки и разошлись. Мы с Карарбахом решили задержаться на месте, под
гольцом, часа два-три, а Цыбин с остальными направились в лагерь.
Прощаясь, мы долго жали друг другу руки.
"Я УБЬЮ ТЕБЯ, ХАРГИ"
Нам надо было добраться к границе кустарников до россыпей и оттуда
спуститься по знакомой уже нам тропке сверху вниз. Карарбах не стал на этот
раз подниматься чащей. Ему лучше, чем мне, известно, как опасен медведь в
засаде.
Под ногами звериная тропка, проложенная между замшелых мерзлотных
бугорков, густо усеянная спелой клюквой. А сколько голубики! Она выползла на
россыпи, стелется по кромкам болот. А грибы... То они, будто услышав наши
шаги, вдруг высыпают из чащи и стоят на поляне все на виду, родовитые, с
многочисленным потомством, то осторожно глянут на тебя в щелочку из-под
лопнувшей корки земли, то усыплют тропу.
Пробираемся по шаткой подстилке из угловатых камней. Склон гольца в
этом месте пересечен террасами. Мы поднимаемся по ним, как по гигантским,
давно заброшенным, ступенькам, и у каждого излома задерживаемся, чтобы
осмотреться. Карарбах караулит заросли справа, я слежу за кустарником слева.
Выше все круче. Старик тяжело дышит отогретым солнцем воздухом, на шее
вздуваются фиолетовые жилы. Но ноги, привыкшие к ходьбе, идут мерным, как
ход маятника, шагом.
У очередного излома он хватается за угол обломка, подтягивается на
руках. Потом, закрыв глаза, припадает грудью к скошенному краю камня, долго
лежит не шевелясь.
Солнце не томит жаром -- греет землю. Сегодня особенно чувствуется, что
лето ушло. Грусть и уныние разлиты повсюду, в сухом неподвижном воздухе
медленно плывет паутина.
Карарбах поднимается, разгибает усталую спину, тяжело вздыхает. Я хочу
взять у него котомку. Старик протестует, отмахивается.
Путь по россыпи преграждает неширокой полоской стланик. Если людоед
следит за нами, то лучшего места для засады не найти.
Карарбах дает мне знак отстать, но быть . настороже. Сам подходит
поближе к зарослям, поднимает ствол берданы.
-- Бек!.. Бек!.. -- вдруг кричит он, бесподобно подражая голосу
олененка, потерявшего мать, и ждет, прощупывая прищуренными глазами
кустарник.
Потом еще кричит; теперь в голосе потерявшегося олененка отчаяние и
безнадежность.
Стоит несколько секунд. Ветерок дует в спину, набрасывает на стланик
запах человеческого пота. Опасность быть обнаруженными очевидна, но кругом
невозмутимая тишина.
Старик осторожно входит в чащу, минует перемычку. Я следую за ним.
Небо в чистой синеве, только у северного горизонта беспорядочно лежат
облака, как бы сбившись в одну кучу.
Загря неожиданно опережает меня, бросается влево, припадает влажным
носом к россыпи.
Карарбах, горбя спину, низко наклоняется к нему, внимательно
осматривает узоры разноцветных лишайников, прилипших к камню. Тычет пальцем
на смятую травинку, которую я ни за что бы не заметил. Показывает на
камушек, вдавленный в землю. Кто-то прошел здесь осторожно, не оставив
заметного следа.
Проводник ставит правую ногу рядом с измятой травинкой, а другую
выносит к камушку, прикидывает, какому зверю принадлежит такой размах шага.
Неопределенно разводит руками. Он, кажется, еще не уверен в своей догадке.
Делает шаг вперед, равный шагу зверя, прошедшего тут, показывает пальцем на
чуть заметные отпечатки когтей. Шагает дальше, еще и еще -- и вдруг
припадает к россыпи, ощупывает ладонью продолговатый след, хорошо приметный
на податливом ягеле.
-- Амакан! -- едва шевелит он губами, показывая на лишайник с
отпечатком кривой медвежьей лапы.
Старик объясняет мне, что медведь где-то близко, тут, в стланике, что
он ходит рядом, но не нападает, потому что нас двое, и будет ждать случая,
когда мы разойдемся. И даже теперь на лице Карарбаха ни тени тревоги.
Выходим на последнюю террасу. Дальше кустарники мельчают, редеют,
сходят на нет, не выдерживают натиска курумов. Вот и тропка, по которой
спускались за водою Петрик и Евтушенко.
Карарбах считает, что надо переждать с час, потом идти в стланик.
Даже при самых опасных встречах с раненым медведем, когда он бывает
более яростным, я был куда спокойнее. Что же это такое?.. Страх?
Неуверенность в себе? Нет! Я готов к этой встрече, и она должна состояться!
Карарбах достает из котомки унты, сшитые ночью, натягивает их поверх
олоч, перехватывает ремешками пониже колен и щиколоток. Высыпает на камень
из кожаной сумочки весь запас патронов для берданы. Роется в них
крючковатыми пальцами, по каким-то приметам отбирает два патрона, кладет за
пазуху. Перехватывает ремешками края рукавов и стягивает завязки на груди.
Затем он низко-низко пригибается к земле, делает движение руками,
ногами, головой -- ничто не должно мешать при повороте в любую сторону или
при прыжке. Уже по этой подготовке можно догадаться, насколько серьезна даже
для него, опытного охотника, предстоящая встреча.
Карарбах готов. Он стоит, склонившись на ствол берданы, напряженно
всматриваясь в заросли. Лицо его грустно, морщины на широком лбу сдвинуты.
Выбирая себе путь, старик что-то шепчет сухими фиолетовыми губами. Куда
пойдет он?
А Карарбах, собрав немного мелкого сушняка, разжигает костерок,
вытаскивает из котомки своего божка, черного от впитанного жира, кладет его
на полу дошки и долго-долго смотрит на него... Что просит старик у своего
божка: удачи мне или прощения для себя? Но тот, кажется, неумолим. Карарбах
вынимает из кармана грязный кусочек медвежьего жира, подогревает на огоньке
и размазывает по его плоскому лицу. Идол сыт, губы от жира кривятс