Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
олько ее - и ничего кроме. ("Я старый хакер, и я точно знаю, что нет на свете программы, которую нельзя было бы улучшить. Но что значит УЛУЧШИТЬ, когда речь идет о ДНК?..")
...Но вот ведь что поражает воображение: все довольны! Или - почти
все. Или - почти довольны.
Недовольные стонут, плачут и рыдают, молятся, бьются в припадках
человеколюбия, и ничего не способны изменить. Святые. Отдающие себя в
жертву. Бессильные фанатики. Они не понимают, что ВОСПИТАННЫЕ никому не
нужны. Во всяком случае, пока - не нужны...
...Это как неграмотность, аналогия исчерпывающая. Тысячелетиями
неграмотные люди были нормой, и это никого не беспокоило, кроме святых и
фанатиков. Понадобилось что-то очень существенное переменить в социуме,
чтобы грамотность сделалась необходимой. Что-то фундаментально важное. И
тогда, как по мановению жезла Моисеева, за какие-нибудь сто лет все
стали грамотными. Может быть, и воспитанность тоже пока нашему социуму
не нужна? Не нужны нам терпимые, честные, трудолюбивые, не нужны и
свободомыслящие: нет в них никакой необходимости - и так все у нас
ладненько и путем. ("Пусть мною управляют. Не возражаю. Но только так,
чтобы я этого не замечал...")
Что-то загадочное и даже сакральное, может быть, должно произойти с
этим миром, чтобы Человек Воспитанный стал этому миру нужен.
Человечеству сделался бы нужен. Самому себе и ближнему своему. И пока
эта тайна не реализуется, все будет идти, как встарь. Поганая цепь
времен. Цепь привычных пороков и нравственной убогости. Ненавистный труд
в поте лица своего и поганенькая жизнь в обход ненавистных законов...
Пока не потребуется почему-то этот порядок переменить... ("В России у
нас действуют только два закона: закон сохранения энергии и закон
неубывания энтропии - дайте по мере необходимости благополучно
нарушаются".) ***/
Роберт не стал ничего править, хотя и напрашивалось. Пусть утром сам
прочтет и сам поправит. Альтруизм есть эгоизм благородного человека. Мы,
да, альтруисты, но не до такой же степени, чтобы править на правку
обреченное.
Жизнь продолжалась. Пора было делать укол и идти домой.
В спальне света не было. Сэнсей, завернувшись в халат, лежал на
кровати, лицом к стене, скорчившись, - он притворялся спящим. На стене
над ним слабо отсвечивала лаком картина Пиросмани, говорили - подлинник.
Роберту больше всего в ней нравилось название. Она называлась "ХОЛОДНЫЙ
ПИВО" (большими печатными буквами).
- Укол, сэнсей. Время.
- Какой укол? Зачем? Темно же!
- Ничего, в такую мишень трудно промахнуться, А кроме того, можно
зажечь свет.
- Это правда... А какой-нибудь достойный компромисс возможен?
(Вымученный юмор беспомощного старика, загнанного в темный угол, из
которого есть один только выход - в завтра, в понедельник, в Дом
Страдания. Такой юмор надлежало поддержать, хотя бы только из обычного
милосердия.)
- Я не хожу на компромиссы, - высокомерно ответил Роберт, разрывая
упаковку шприца.
Сэнсей вдруг спросил (не оборачиваясь, все так же - лицом в стену):
- Вы тоже меня осуждаете, Робин?
- А як же ж, конечно, - сказал Роберт. - А за что, собственно? - Но
он уже насторожился - голос сэнсея ему не понравился решительно.
- За то, что я учинил с Вадимом.
- Вот как? Вы что-то учинили с Вадимом?
Роберт все еще пытался держать юмористический тон, хотя сомнений уже
не оставалось, что речь пошла о серьезных вещах. И вдруг понял.
- А вы не заметили?
- Заметил, - медленно сказал Роберт. - Только что.
- Вы считаете, это было слишком жестоко?
- Какая разница, что я считаю, - пробормотал Роберт. А может быть, и
не пробормотал вовсе, а только подумал. ("...Вы ленивы и нелюбопытны.
Бог подал вам со всей своей щедростью, как никому другому, а вы -
остановились...") Лицо Вадима вдруг вспомнилось, не лицо, а физиономия -
мокрая, зябкая, с просинью, физиономия непристойно, до омерзения
перепуганного человека. (Стоило оно того? Наверное.)... И запах псины от
него... И голос его - искательный голосишко битого холуя... ("...Вы
сделались самодостаточны, вы не желаете летать, вас вполне устраивает
прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ - даже самые недовольные из вас...")
...И потому надлежит нас иногда пришпоривать? Шенкеля давать? Дабы не
застоялись? Наверное. Если человека не бросить однажды в воду, он
никогда не научится плавать, хотя умение плавать заложено в нем самим
Богом. И если не гнать нас пинками к зубодеру, - так и будем ведь ходить
с дырками в зубах......Какая, впрочем, теперь разница. Он сделал это, он
добился своего, а теперь мучается. Вадим, небось, ходит гоголем: он
победитель, и все зубодеры позади. А этот странный старик мучается,
потому что не уверен и никак не убедит себя, что достигнутая цель
оправдывает средства.
- С нами иначе нельзя, - сказал Роберт с максимально глубоким
убеждением в голосе. - Победа все списывает... (Сэнсей слушал.
Внимательно. Насторожив затылок с черно-багровым пятном "чертового
подзатыльника".)
"Достигнутая цель оправдывает средства", - сказал Роберт этому пятну.
Врать было неприятно. Но в конце концов, он, может быть, и не врал
совсем?
- Все, ваше время истекло, - сказал он бодро и надломил кончик
ампулы.
- Разочарование - горестное дитя надежды, - сказал сэнсей. Он все еще
лежал лицом в стену. - Но, может быть, все-таки, попозже? Перед самым
уходом?
- А я, собственно, уже собрался. Одиннадцать часов.
- Караул! Праздник кончился! - сказал сэнсей, задирая полу халата.
Глава одиннадцатая
ДЕКАБРЬ
Совершенно нет времени
Отбыли точно в десять, по дороге большей частью молчали.
Сэнсей сидел на обычном своем месте (самом безопасном, справа сзади)
и вообще не произнес ни слова - только в самом начале, усаживаясь,
тихонько поздоровался с Тенгизом. Новость насчет Интеллигента его просто
раздавила - никогда прежде не видел его Роберт таким тихим и покорным. С
самого раннего утра, с момента, когда позвонил какой-то доброхот от
Аятоллы и преподнес подарочек, он ничего не хотел, на все был согласен и
только кивал, как носом клевал, причем каждый раз - с некоторым
запозданием, словно до него не сразу доходило.
Тенгиз, оказывается, о вчерашнем знал все и даже, видимо, больше. По
своим каналам. О деталях - умолчал и вообще, увидевши сэнсея, сделался
молчалив. Он управлял машиной с необычной для себя осторожностью,
никаких разговоров не заводил и только иногда сквозь зубы отпускал
очередную порцию (вполголоса) "блинов" пополам с энергичными инвективами
в адрес "долбаных наледей, выледей и проледей".
А Роберту уж совсем было не до разговоров. Он думал о "странных
превратностях бытия", о несчастном Интеллигенте-Профессоре, о бедолаге
Ядозубе, но более всего - о том, что будет, когда они приедут на место:
позовет его сэнсей с собой в палату или все как-нибудь обойдется. В
палату идти не хотелось категорически. Он вспоминал это землистое и
ставшее совершенно чужим лицо, впалый морщинистый рот, длинные белесые
волосы по щекам, болезненный взгляд беспомощного, обессиленного
животного... костлявая грудь в вырезе серой рубашки... горький запах
мочи... Безжалостная все-таки штука - эта наша обыденная жизнь. И не то
беда, что мы от нее меняемся. Беда в том, что она нас превращает. Всех.
Всегда. Без всякого сожаления. И безо всякой пощады...
Прибыли на место ровно в двенадцать. Тенгиза оставили в машине, В
одиночестве. Перед зданием никого не было. Елки стояли тихие и грустные
под снегом, не было видно ни посетителей на широкой входной лестнице, ни
прогуливающихся пациентов с финскими санками наперевес.
У дверей палаты сэнсей остановил Роберта и сказал ему тихо:
- Подождите здесь. Только не исчезайте, пожалуйста. Может быть, я вас
позову... И я не хочу, чтобы мне мешали.
Роберт, естественно, подчинился. Перевел дух. Отошел от дверей в
глубину холла, сел в тяжелое кожаное кресло у журнального столика,
увидел кривое свое отражение в экране гигантского выключенного
телевизора. Покусал губу, взял, не глядя и не видя, какой-то дурацкий
журнал со столика. Стыд выедал глаза. Какого черта! Это же не моя
обязанность - присутствовать... Я же не врач. И не родственник... Он
знал, что это - его обязанность. И это есть его обязанность, и еще
многое - неприятное, неаппетитное, горькое и стыдное... Но все-таки не
такое стыдное, как облегчение, какое испытываешь, когда удается
уклониться. "Никогда не жалейте себя, - вспомнил он. - Каждый из нас
достоин жалости, да только вот жалеть себя - недостойно".
В доме было невероятно, не правдоподобно, звеняще тихо. Как в
сказочном волшебном замке. Неестественно тихо, светло, пусто и пахло,
как в ботаническом саду - пряностями и сказкой. Не слышно было ни
властно-свободных разговоров медперсонала, ни шарканья подошв согбенных
пациентов, ни зычного перекликания нянечек, протирающих квадратные
километры здешнего линолеума, - ничего здесь не было из своеобычной
атмосферы большой, пусть даже и самой привилегированной и дорогой
больницы. Впрочем, это ведь и не больница была на самом деле. Это был
хоспис для богатых. Для очень богатых. А может быть на самом деле и не
хоспис даже. В хосписах доживают безнадежные. А здесь был - дворец
надежды. Дом Самой Последней Надежды...
Сначала, первые минут пять, ничего вокруг не происходило. Он листал
журнал - яркие, глянцевые страницы, фотографии роскошных автомобилей и
женщин, сверкающие небоскребы, специфические тексты, рассчитанные на
специфического читателя... Поглядывал рассеянно вправо-влево вдоль
коридора, менял положение вытянутых и перекрещенных ног, старался не
прислушиваться к невнятному голосу сэнсея из-за дверей палаты (голос
этот вдруг выкристаллизовался из тишины - то ли сэнсей дверь закрыл
недостаточно плотно, то ли звукоизоляция здесь была, как в доходном
доме)... Ничего не происходило. Экзотические растения в кадках, справа и
слева от гигантского, в полстены, окна, источали тропические запахи. За
окном была заснеженная автостоянка, несколько заснеженных лимузинов на
ней и "шестерка" Тенгиза - совсем не заснеженная, но - грязноватая. Из
глушителя шел кудрявый дымок.
Потом вдруг обнаружилось некоторое движение в коридоре слева. Из-за
угла выкатилась медицинская тележка (стеклянная этажерка на колесиках) и
вместе с нею - классическая, прямо-таки плакатная медсестра (прямая, как
торшер, монахиня в клобуке - неподвижное лицо и поджатые губы). Едва
только увидев их обеих (монахиню и тележку), Роберт мгновенно понял, что
они направляются именно сюда, в эту вот палату, к сэнсею, и надобно
срочно принимать меры. Он поднялся и в два шага оказался у дверей
палаты, став к ней спиною. Журнал при этом он почему-то захватил с
собой, только свернул его в трубку и трубкой этой стал постукивать в
раскрытую ладонь левой руки. Таким образом он как бы хотел подчеркнуть
прочность своей позиции и полную неготовность эту позицию покинуть.
Чувствовал он себя при этом достаточно глупо. И неуверенно.
Монахиня и тележка приближались - неторопливо, неотвратимо и
совершенно бесшумно, словно плыли поверх ковровой дорожки. Колбочки и
стаканчики на этажерке беззвучно подрагивали, неподвижные, бесцветные
глаза монахини смотрели мимо и непреклонно. Роберт мысленно съежился.
Заранее. В предчувствии. А за спиной, за дверью, голос сэнсея стал вдруг
вполне различим, и, совершенно того не желая, Роберт услышал:
- ...Ничего не изменится, пока мы не научимся что-то делать с этой
волосатой, мрачной... наглой, ленивой обезьяной...
Голос снова сделался невнятным (словно бы сэнсей расхаживал туда-сюда
по палате и сейчас повернулся спиной к двери), а монахиня надвинулась
вплотную и встала, глядя бесцветными своими пуговицами в упор, и взгляд
ее сделался требовательным и неодобрительным: словно она только что
обнаружила перед собою препятствие и теперь с холодным нетерпением
ждала, пока препятствие это само собою расточится и исчезнет.
- Извините, но сюда нельзя, - сказал ей Роберт, преодолевая
естественное желание уступить дорогу женщине и медицинскому работнику.
- Анализ крови, - сказала монахиня, почти не разжимая губ и
по-прежнему глядя насквозь. Навылет.
- Не сейчас, пожалуйста. Сейчас сюда нельзя.
- Назначено на сейчас.
- Пожалуйста, - сказал Роберт. - Не сейчас. Сейчас нельзя.
- Хорошо, - вдруг согласилась монахиня. - Я зайду через час. Только
пусть ничего не кушает, - и, привычно развернувшись, укатила дальше по
коридору, беззвучная, как белый призрак с неестественно прямой спиной.
Сэнсей за дверью воскликнул вдруг:
- И вот ведь что поразительно: все довольны!..
Дверь, и действительно, была не прикрыта. Роберт хотел было ее
прикрыть, но тут же сообразил, что получится щелчок или скрип,
какой-нибудь дурацкий предательский шум, и будет неловко... Он
колебался, не понимая, как поступить. Тем более что ему вдруг стало
интересно.
- ...Это как неграмотность, представь это себе на минутку.
Тысячелетиями неграмотные люди были нормой...
Надо было что-то предпринимать. Немедленно и решительно. Но он не
предпринимал ничего. Он слушал. Подслушивать дурно. Но ведь он не
подслушивал. Он - слушал! И это было совсем не то, что читать.
- ...поганая цепь времен. Цепь пороков и нравственной убогости.
Ненавистный труд в поте лица своего и поганенькая жизнь в обход
ненавистных законов... Пока не потребуется почему-то этот порядок
переменить...
Тут сэнсей, видимо, и сам заметил, что дверь плохо прикрыта - голос
его приблизился, и дверь захлопнулась. Со щелчком. Но без скрипа...
Роберт перевел дух и вернулся в свое кресло. Бросил скрученный журнал на
столик, сел, вытянул ноги. Не то чтобы речь сэнсея содержала в себе
новое, но определенное впечатление она производила (и сильное
впечатление, между прочим), причем самым острым (понял он вдруг) было
ощущение мертвой тишины в ответ на сэнсеевы откровения - словно он
тренировался в произнесении какой-нибудь там нобелевской лекции перед
зеркалом в пустой прихожей. Или, может быть, она сегодня в себе? Бывает
же она в себе. Хоть и редко очень. И с каждым месяцем все реже...
Впрочем, и нечто новое там, у сэнсея, тоже было. Было, было, не спорь.
Пополам со старым. И потом - это сильно у него получилось, с отчаянием и
страданием......Что-то загадочное и даже сакральное, может быть, должно
произойти с этим миром, чтобы Человек Воспитанный стал этому миру нужен.
Человечеству. Самому себе стал нужен. И пока эта тайна не реализуется,
все будет идти как встарь. Цепь убогих пороков и нравственной убогости.
Ненавистный труд в поте лица своего и поганенькая жизнь в обход
ненавистных законов... Пока не потребуется вдруг и почему-то этот
порядок переменить...
В том-то и беда: не знаем мы, что надобно нашему бедному сволочному
миру и что с ним еще должно произойти, чтобы он захотел, наконец,
Человека Воспитанного. Да только мы ведь вообще массы вещей не знаем.
Причем гораздо более элементарных. Например, знаете ли вы, что Вальтер
Скотт писал свои самые знаменитые романы под псевдонимом, а точнее
говоря, вообще анонимно?.. Что кровавый Пол Пот был изначально мягкий,
интеллигентный, скромный человек, любящий и даже нежный отец, и звали
его в молодости Салот Сар?.. Мало ли чего мы не знаем. Какие, например,
были последние, предсмертные слова Василия Львовича Пушкина, вы знаете?
Никогда и никто не догадается. "Как скучны статьи Катенина!" - сказал он
напоследок. (Вот как надо любить литературу!)
Он попытался вспомнить еще что-нибудь - неожиданное, из недавнего
чтения, - и даже вспомнил было что-то (про ацтеков), но тут в коридоре
вновь начались перемещения войск противника, и он отвлекся на суконную
реальность.
По ковровой дорожке не спеша, но уверенно, приближалась довольно
странная пара. Роль стеклянной этажерки играло теперь кресло-каталка,
вместо монахини был монах - невысокий, но явно очень крепкий,
широкоплечий человек в черном спортивном костюме с неразборчивой красной
эмблемой на сердце, а в кресле восседало нечто совсем уж несообразное -
инвалидное тело, все в голубом, с серебром и золотом, с серебряными и
золотыми драконами от шеи до пяток - голый белый череп,
космато-чернобородый, в неестественно огромных черных очках, закрывающих
половину лица.
Ну вот, подумал Роберт с горечью. Теперь - эти. Он поднялся и занял
свой пост - спиной к двери - стараясь держаться уверенно и независимо,
как и подобает настоящему бодигарду. Тенгиза бы сюда, подумал он
мельком. Очень не помешал бы здесь старина Тенгиз... Противник
приблизился, и теперь Роберт мог видеть глаза того, кто катил коляску.
Неприятные глаза. Волчьи. Или, скорее, пожалуй, змеиные. Равнодушные,
как у пресмыкающегося, но при этом прозрачные, светлые. Да, без Тенгиза
мне здесь не обойтись. Роберт вытащил из-за пояса мобильник. А может
быть, они не к нам?..
Но они были именно к ним. Коляска остановилась в шаге от двери, и
косматый инвалид сказал высоким, слегка надтреснутым голосом:
- Здравствуйте, мой дорогой. Мне бы к Стэн Аркадьевичу. К господину
Агре.
В этот момент Роберт узнал его: это был тот самый Великий Целитель
(по имени Лешка-Колошка), к которому они уже Татьяну Олеговну водили без
всякого толку. Только космами с тех пор оброс, словно команданте Че
Гевара. И бодигарда себе завел.
- Господин Агре сейчас не принимает, - сказал ему Роберт без всякой
приязни.
- Ничего-ничего. Меня примет.
- Господин Агре просил его не беспокоить, - Роберт говорил почти
механически, а сам поглядывал краем глаза на вражеского бодигарда и
лихорадочно думал: пора нажимать аларм на мобильнике или еще рановато
будет?
- Мой дорогой, - говорил между тем Целитель надтреснутым голосом,
совершая успокоительные помавания белыми ладонями. - Все путем. Стэн
Аркадьевич мне назначил на это время...
- Имею приказ не беспокоить.
- А я тебе объясняю, что меня именно ждут, непонятливый ты человек...
Беседа явно зашла в тупик, и живое воображение нарисовало Роберту
малопривлекательную картинку неизбежно надвигающегося насилия: тычок в
болевую точку, воздействие на отключающую точку и прочие прелести,
описанные в современной литературе о гангстерах и киллерах. Он нажал
тревожную кнопку на мобильнике и, так сказать, препоручил себя своей
судьбе.
- Я, мой дорогой, не люблю, когда мне препятствуют... - повышая
надтреснутый свой голос, провозгласил напористый инвалид, и тут, слава
богу, дверь растворилась, и сэнсей появился, как бог из машины. Лицо у
него было озабоченное и напряженное до незнакомости, и он сказал:
- Алексей. Я вас жду. Проходите... Один! - добавил он сейчас же,
уловив движение змеиноглазого плечистого монаха.
Возникла суета. Кресло-коляска прошло в дверь не вдруг, пришлось
покорячиться, причем корячились все, включая и роскошного инвалида
Алексея. Он обеими руками крутил туда-сюда никелированные колеса,
приговаривая на разные лады: "Один, обяза-ательно один... Вот видите,
дорогой мой, а вы мне не верили... Я, Стэн Аркадьевич, говорю ему:
назначено мне! А он стоит, как Мамаев курган..." А тем врем