Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
будет заняться
стиркой. Мы люди простые, у нас прислуги нет, не держим мы прислуги,
сами стираем, сами готовим, сами полы моем... Правильно, животное?
Сожрало кашу? То-то же. Мяса сегодня не будет. Мясо будет завтра...
Телефон зазвонил неожиданно громко. Особенно громко именно потому, что
неожиданно.
Семь часов. Кто бы это мог быть? "Полковнику никто не звонит..."
Оказалось - Тенгиз. Психократ. Он побаивался Тенгиза. С этой зверюгой
свирепой следовало держать ухо востро. Этот не шутит и шутить не
любит...
- Олгой-хорхой? Приветствую тебя.
- А, господин Психократ, лично? Ты еще жив?
- Не дождешься, Олгоша. Он же - Хорхоша. Слушай, ты Димку
Христофорова давно видел?
- Сегодня видел. Отвратительное зрелище.
- Значит, ты в курсе?
- В курсе чего именно?
- В курсе его проблем.
- Да. К сожалению. Всю жилетку мне своими соплями залепил.
- Понятно. Так вот имею тебе сообщить. Мы собираемся у меня завтра, в
девятнадцать часов...
- Кто это - "мы"?
- Драбанты. Деды. Все.
- А я здесь при чем?
- Не п...и, Григорий! Это серьезное дело. Это нас всех касается.
Сегодня - Димка, завтра - ты.
- Это ты не... это самое... Ради меня вы уж никак не стали бы
собираться.
- Уверяю тебя, стали бы.
- Да вы же все меня терпеть ненавидите!
- Не преувеличивай, Олгоша. Не преувеличивай своего общероссийского
значения. Ты человек малопривлекательный, это, блин, верно, но ты - один
из нас, и никто этого обстоятельства пока не отменял. Да и не сможет
отменить...
Проще было не спорить. Проще было - соглашаться, а потом делать
по-своему.
- Ладно. Убедил. Я подумаю. В девятнадцать часов, говоришь? А завтра
у нас что - пятница?
- Да. Завтра, у меня, в девятнадцать часов.
- Я подумаю.
- И не п...ди!
- Постараюсь. А ты - живи. Если получится.
- Я же тебе уже сказал, блин: не дождешься! Тенгиз положил трубку на
рычаг осторожно, словно она была тончайшего фарфора, и шумно выдохнул
через нос.
- Жуткий тип, - сказал он.
- Придет? - спросила Ольга.
- Не знаю. Вообще он меня побаивается, так что, может быть, и придет.
- А ты его разве не побаиваешься? - Она внимательно разглядывала себя
в зеркале, будто видела впервые после долгого перерыва.
- Есть немного.
- Но почему? Я с ним как-то разговаривала по телефону. Вежливый. И
совсем безвредный, если судить по голосу.
- Да. Но внешность обманчива, как сказал еж, слезая с сапожной щетки.
- Не пошли, пожалуйста. А какой у него талант?
- Он замечательно умеет ненавидеть.
- Значит, ваш сэнсей и ненависти учит тоже?
- Сэнсей никого и ничему не учит. Он только открывает ворота.
- Как-это-как-это?
- Человек смотрит и видит: перед ним забор. Или даже - стена.
Каменная. А сэнсей говорит: вот дверь, отворяй и проходи...
- Ну?
- И человек проходит.
- А как же ненависть?
- Он вошел не в ту дверь. Это была ошибка.
- Сэнсей ошибается?
- Да. И не так уж редко. Он дал Гришке "Американскую трагедию", а
Гришка вместо этого прочел "Путешествие на край ночи".
- Не понимаю.
- А никто не понимает. Сэнсей, думаешь, сам понимает? Хрена с два.
- Ты можешь без крепких выражений?
- Вообще-то могу, но зачем?
- По просьбе трудящихся.
- Слушаюсь. Голос трудящихся - голос божий.
- Расскажи лучше про этого своего Олгой-хорхоя. Что это, кстати,
значит - Олгой-хорхой?
- Олгой-хорхой в переводе с монгольского значит "страшный червяк".
Есть такая легенда, будто он водится в пустыне и убивает на расстоянии -
то ли ядовитым газом, то ли электрическим разрядом.
- А при чем здесь твой Гриша?
- Слушай, княгиня, зачем тебе все это знать?
- Мне его жалко, - сказала Ольга.
- Вот тебе и на. Ты же его не видела никогда.
- Вот и расскажи.
- Он маленький, толстый, всегда небритый человечек с неподвижным
взглядом. Очень неопрятный.
- С плохими зубами?
- Не помню. Кажется. Он не имеет обыкновения показывать зубы.
- И не улыбается никогда?
- По-моему, никогда. С чего это ему улыбаться? Он один как перст - ни
родственников, ни друзей...
- Почему?
- Родственники все померли, а друзей он разогнал.
- Зачем?
- А как ты думаешь, приятно общаться с человеком, который при встрече
всегда спрашивает: "Ты еще жив?". С изумлением.
- Не знаю. Наверное, неприятно. Но он же не всерьез это спрашивает?
- Откуда мне знать, может быть, и всерьез. Было время, он входил в
компанию, но потом отошел. Просто перестал появляться. И звонить
перестал. Сделался сам по себе. Сидит в своей каморке, как каракурт в
норе, и читает чужие письма.
- Зачем?
- Хобби у него такое. Скупает старые семейные архивы. Бродит по
свалкам, по разным помойкам, собирает старые письма. Как бомж. Если
стоит дом, предназначенный к сносу, он тут как тут, наш Олгой-хорхой, с
мешком и с фонариком... Спелеолог хренов.
- Ты его здорово не любишь, правда?
- А за что его любить? За то, что он всех нас ненавидит?
- Ну и что? Ты тоже всех ненавидишь.
- Не правда. Меня просто тошнит иногда. А вот он - да - ненавидит.
- Откуда ты взял?
- А вот ты приходи ко мне завтра - посмотришь.
Ольга сделала гримасу.
- Нет.
- Что - нет?
- Не приду. Мне с вами не нравится.
- Почему, кстати? Давно хотел спросить.
- Сама не знаю. Мне с вами жутко. Или противно. Или жутко противно.
- Вот странно! Ведь это все нетривиальные люди. Что ни личность, то
фигура.
- Ладно, Я не хочу об этом говорить. Расскажи еще лучше про своего
Олгоя-Хорхоя.
- Он как раз из нас самый, наверное, серый. Совершенно не знаю, что
еще о нем рассказывать.
- А кто у него родители?
- Они померли все. Мать - ему еще года не было. Отец - лет уж
тридцать, наверное, как помер. Выдрал его однажды ремнем, дико, со
злобой, за какую-то мелкую пакость, и сам же тут и отрубился. Сердце. Он
у него был тоже нетривиальный человек - знаменитый архитектор, строил
виллы для начальства, лауреат, академик, партайгенацвале. Пил по-черному
всю жизнь. Человек могучих страстей и слабого здоровья. Любимое
присловье у него было: "все на свете херня или залепуха"...
Он замолчал, сходил на кухню, извлек из холодильника банку
джин-тоника, откупорил, хлебнул, а потом, спохватившись, спросил:
"Хочешь?". Она нетерпеливо мотнула волосами и сказала:
- Рассказывай дальше.
- Да я не знаю ничего толком. Ну, остался он с мачехой. Ему, скажем,
десять лет, а мачехе - двадцать. Судя по всему, была она неописуемая
красавица и вполне законченная блядь... Извини, но из песни слова не
выкинешь. Пережила своего архитектора на двадцать лет, пила по-черному,
а под конец жизни еще и кололась. Жила одна в пяти комнатах, продала в
конце концов все - все ковры, все хрустали, до последнего стула,
оставила после себя голые стены и Гришанин закуток, где он ютился с
какой-то старухой, с прислугой, она ему была что-то вроде Арины
Родионовны... Да ну его к черту, лапа, иди ко мне.
- Не смей называть меня лапой!
- Что это вдруг?
- Потому что это твой Роберт придумал.
- Хорошо. Я буду тогда называть тебя ногой. Ножкой. Нога моей судьбы.
Прощайте, друга, навсегда, страдать я боле не могу: судьбы рука сломала
любви ногу...
- Господи, как я от тебя устала!.. Подвинься.
- М-м-м?
- Нет. Не хочу. Прекрати.
- Головка болит?
- Все болит. Я, между прочим, целый день стирала... Отстань.
- Вымрем!
- Ничего, не вымрем. Одна знаменитая ваша Мариша обеспечит
воспроизводство, и с лихвой.
- Ну, не знаю. У Маришки трое. Или четверо? Не помню. Пусть даже
четверо. У Эль-де-преза - двое. У Роберта - один. У Юрки-Полиграфа -
ноль, и ничего не предвидится. У Димки - ноль...
- Зато у Андрей Юрьевича!..
- Да, это верно. Но они у него все незаконные.
- А какая разница?
- Никакой. М-м?..
- Отстань, я тебя прошу. Лучше посуду помой.
- Ей-богу, вымрем! Вот увидишь, нога души моей!..
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ №5.
ОТЕЦ ЯДОЗУБА, ИЛИ БОЛЬШИЕ ДЕТИ - БОЛЬШИЕ НЕПРИЯТНОСТИ
Он вернулся домой рано, снял пиджак, аккуратно повесил его на плечики
и сказал жене (не глядя, распутывая галстук): "Водки". Она метнулась в
столовую, вернулась со стопочкой на подносике (три четверти стопки,
пикуль на блюдечке, салфетка углом). Он брезгливо принял стопку,
выплеснул ее на ковер, сам прошел к буфету и налил полный фужер. Выпил в
три глотка. Всосал воздух через побелевшие ноздри. Постоял неподвижно
несколько секунд, потом спросил (по-прежнему, не глядя): "Дома?".
"Дома", - сказала жена шепотом. Она уже безусловно все знала: позвонили,
доложили, обосрали своим радостным сочувствием с ног до головы... Через
всю квартиру, ступая тяжело (словно весь день грузил мешки на станции),
прошел по коридорам, распахнул дверь с табличкой (украденной где-то в
присутственном месте) "ПРОШУ СТУЧАТЬ", вошел в комнату и остановился у
порога, не закрывая за собой дверь: намеревался только два слова сказать
и сейчас же уйти (ненависть душила, пополам со стенокардией).
Наследник занимался любимым делом: перебирал старые бумаги. Старыми
бумагами было все в комнате завалено, словно это не комната подростка, а
сраный какой-нибудь архив домжилуправления. И пропахло все старой
бумагой, а у стены стояли, перекосившись, два рыжих облупленных чемодана
- давеча притащил с какой-то свалки, с клопами и тараканами.
На отца он глянул мельком и спрятал глаза - лицо, только что розовое
и азартное, сразу сделалось неподвижно и словно бы пожелтело.
Он хотел сказать мальчишке только одну фразу, но такую, чтобы в ней
было все. "Ты понимаешь хоть, в какую яму меня свалил?" - металось
беспорядочно в голове у него. "Что теперь со мной сделают эти говнюки,
понимаешь?" И - вдруг - всплыло: "Ох, ему и всыпали по первое!
По дерьму спеленутого - волоком..." Это он Галича вспомнил. Нашел
время и место вспоминать Галича! Но уж очень это было точно и про него:
"Раздавались выкрики и выпады, ставились усердно многоточия, а потом,
как водится, оргвыводы: мастерская, выговор и прочее..." Мемориалу моему
- конец, вдруг понял он с пронзительной ясностью. Впервые понял и принял
это как неизбежную данность. Покаюсь я, не покаюсь, осудю, не осудю
этого мелкого паразита - мемориал мне теперь не дадут. И ничего больше
не дадут никогда. До конца жизни буду частные заказы клепать. Конец
архитектору Петелину - полный и окончательный п..дец внакладку.
Но сказать, как тут же выяснилось, было нечего. Нечего ему было
сказать этому желтолицему толстенькому подростку, у которого два деда не
вернулись с Отечественной и который в компании дружков (уже третий год
подряд, оказывается) праздновал день рождения Гитлера. В компании у него
были: сын первого секретаря райкома; сынок зампредседателя горисполкома;
племянник директора завода, члена бюро обкома... И всем им сказать было
бы нечего, даже если бы они все оказались внезапно здесь, перед ним.
"Ну почему - Гитлера? - сказал он, наконец, спертым голосом. -
Объясни, я этого не понимаю". - "Потому что - двадцатое апреля", -
сказал сын Главного Архитектора неожиданно охотно и даже глаза на
Главного Архитектора поднял, и глаза эти были честные, круглые, но со
странной желтизной. Впрочем, ответа главный архитектор все равно не
понял. "Ну и что из того, что двадцатое?" - спросил он. "День рождения",
- объяснил наследник и мельком улыбнулся. Видимо, ему понравилось, как
удачно он ответил. Видимо, он сам себе вдруг понравился - здесь и
сейчас. Видимо, он совсем не понимал своего положения. Гаденыш. Вша. "Ты
что, не любишь евреев?" - спросил он - просто по инерции. Чтобы не
ударить. Чтобы не размазать гаденыша по стене. "А кто их любит?" -
лениво, вразвалочку ответил наследник. И рот скривил презрительно. На
отца он не глядел теперь совсем и, может быть, именно поэтому не
понимал, что происходит. "Они сами себя терпеть не могут", - добавил он.
Как бы между прочим. "У тебя же мать была наполовину еврейка", - сказал
главный архитектор Петелин. "А я-то здесь при чем? - возразил наследник
и добавил с отвращением:
- Это - ваши дела. Разбирайтесь".
Тогда Петелин-старший шагнул к нему через всю комнату, уже не помня
себя. Все перед ним сделалось желтым, стены поплыли, в ушах возник
механический не то вой, не то дребезг - и он - как на рогатину, как на
пулю - налетел вдруг на желтый немигающий светящийся взгляд. Его словно
ледяным гноем окатило, и он оказался на полу, на спине, затылком и
спиной в обломках развалившегося стула, а грудь ему словно резало ножом,
последние минуты пришли, он это понял сразу же и принял, согласился
принять, как последний и окончательный приступ катастрофического
невезения последних дней. Он попытался подняться, заелозил ногами,
руками, оперся кое-как на ковер, который ходил под ним ходуном.
Невыносимо воняло горелой бумагой, душило вонью, дышать было совершенно
нечем, а в голове бродила какая-то несообразная чушь. "Желтый дьявол", -
бродило почему-то там. "Зубы желтого..." "Зубы желтого обломаны..."
(Название какой-то трилогии из далекого детства, что-то патриотическое,
про самураев и пограничников, про озеро Хасан и сопку Безымянную...)
Он мучительно возился на полу, все еще надеясь встать, и смотрел на
наследника, потому что ничего другого не было у него в желтом тумане
перед глазами. Как наследник шарит лупой по очередной дряхлой бумажке.
Как бережно бумажку свою поднимает и смотрит ее напросвет. Как улыбается
мерцающей своей, слабой, но довольной улыбкой...
...Видимо, ему удалось подняться: он обнаружил себя в коридоре - еле
передвигая онемевшие ноги, он полз вдоль стены, распластавшись по ней
грудью, срывая одну за другой гравюры в багетах за стеклом, развешанные
на уровне лица.
...Потом была еще гостиная, где он лежал на ковре, рядом со столом
красного дерева, скомканная скатерть - под головой, жена со шприцем,
розовые губы шевелятся, глаза стеклянные от слез, молодая еще совсем,
девчонка, всего шесть месяцев как женился, ее еще драть и драть...
"Желтый, - сказал он, и это были его последние слова. - Зубы желтого.
Зубы желтого обломаны".
Глава седьмая
ДЕКАБРЬ. ПЯТНИЦА
Некоторые подготовительные мероприятия
...Ну и ночка получилась, распронаетить-ее-по-полам-с-дерьмом!.. С
такой вот энергичной, но малоинтеллигентной фразой на устах или,
правильнее было бы сказать, - в мыслях своих проснулся (очнулся?
очухался? оклемался?) Матвей Аронович Вул, более известный среди друзей
и знакомых как Велмат, то есть Великий математик. Утро еще не началось
по-настоящему, однако же ночь (жуткая ночь, бредовая ночь) уже
основательно призадумалась и звезды над дальней лесопосадкой побледнели
в предчувствии неизбежного рассвета. Было семь утра. Уныло-тухлая капель
прекратилась совсем, но и мороза настоящего пока еще не наступило,
только прихватило тоненьким ледком края луж на дороге, а сосульки,
свисающие с крыши, сделались больше и выглядели самоуверенно - не то что
вчерашним вечером.
Комнату за ночь выстудило основательно. Бедняга Вадим пластом лежал
на кровати, уткнувшись носом и лбом в стену, одеяло поверх него
выглядело плоским, как будто ничего под этим одеялом не было, только
торчала из-под - одиноко и трогательно - босая нога с грязноватой
ступней и огромной костлявой пяткой. Тулуп валялся на полу, распахнув
лохматые внутренности.
...Жуткая ночь. Чадная ночь. Когда они приехали сюда, Вадим все время
мерзнул, его била крупная дрожь, по лицу катился пот, а руки были
ледяные, словно гусиные лапы. Он все время подбрасывал и подбрасывал
дрова в печку, в конце концов в комнате сделалось невыносимо жарко,
тянуло по дому угаром и дымом, а он все равно мерзнул, и трясся, и
подбрасывал, и в конце концов натянул на себя овчинный тулуп, который
Матвей специально достал для него из дедовского сундука. Но и тулуп этот
не помог ему тоже... И он был пьян. Он был пьян уже с вечера, когда
Матвей заехал навестить его - на всякий случай, голос Вадима не
понравился ему по телефону: пьяный, надтреснутый голосишко вдребезги
раздавленного бедой человека. De visu Вадим оказался еще даже хуже, чем
его голос по телефону. Не было Вадима. Совсем. Перед Матвеем вихлялся и
ерзал, поминутно теряя равновесие и чуть не падая со стула,
расхристанный, потный, белолицый с красным сопливым носом человечек,
отдаленно напоминавший, правда, Вадима, но не Вадим, а поганенькая на
него карикатурка, какую и злейший враг бы не придумал. Он был дома один,
и он был вдребезги пьян - давно и горько, словно пил уже добрую неделю
смертным запоем (хотя вчера еще по телефону был вполне человекообразен и
даже шутил в обыкновенной для себя манере). "А Софья Ефимовна где?" В
ответ на этот вполне невинный и даже естественный вопрос он еще более
перекосился лицом, многозначительно помотал пальцем у Матвея под носом
(в смысле: "Не-ет, голубчик... не получится у тебя... и не надейся
даже..."), а потом и вовсе показал фигу - чтобы никаких уже сомнений в
отрицательном ответе не оставалось. Матвей сначала не понял, почему
такие тайны, но понял однако сразу же, что мамы Вадимовой дома нет,
давно нет и, видимо, не скоро будет, а поэтому придется ему, Матвею,
здесь сидеть, сидеть и сидеть, потому что оставлять Вадима в таком виде
одного было бы попросту безответственно, а Матвей, при всех своих
недостатках, полагал себя человеком ответственным. Поэтому - остался и
допил вместе с Вадимом большую бутыл ку синеватого терпкого водянистого
дерьма, а потом еще одну бутылку дерьма (какую-то древнюю наливку из
затхлых запасов), и - ночка полетела.
...Слава богу, хоть в собеседниках Вадим не нуждался. Он все время
говорил сам, сам к себе сочувственно прислушивался, сам над своими
рассказами хихикал, сам себя перебивал, пару раз принимался плакать, но
сам же эту свою слабость и пресек без всякой пощады.
Три - совершенно не связанные - истории причудливо переплетались в
его бормотании. Одна, видимо, вполне реальная - про страшного
дьяволоподобного человека, про Сатану с жалом вместо указательного
пальца - знакомая уже Матвею кавказская история про угрозы и требования
(но теперь из нее, в частности, получалось, что Вадиму не просто
грозили, как он рассказывал об этом раньше, а еще и пытали его какой-то
поганой пыткой). Вторая история - без начала и конца, про то, как некая
сильно разогретая компашка выходит из чайной (на Бермамыте? в
Каменномосте? - в общем, все там же, на Кавказе) - выходит, выходит и
все никак выйти не может, до такой степени все нажрались, а некоего
Мишку вообще выносят на плече, он блюет толстой бурой струей, и большой
охотничий кинжал (между прочим, незарегистрированный) вылетает у него из
ножен у пояса и с лязгом скачет по каменным ступенькам... Все довольно
правдоподобно и даже вполне жизненно, непонятно только - к чему и зачем.
А третья история была совсем странная. Там фигурировала палатка, горы
(опять же), пасмурная ночь с дождем, неприятный какой-то человек по
имени Тимофей, который дрыхнул на раскладушке рядом... а может быть, и
не дрыхнул вовсе, а только притворялся, что дрыхнет... И вдруг
поблизости от ихней палатки каким-то волшебным образом образуется еще
одна палатка... а в ней - посторонний человек... ниоткуда... ни