Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
не помиловать
одного виновного. Но она сама созналась.
Это было жестоким ударом для бедной Элизабет, твердо верившей в
невиновность Жюстины. "Увы, - сказала она, - как теперь верить доброму в
людях? Жюстина, которую я любила, как сестру, как могла она носить дичину
невинности? Ее кроткий взгляд выражал одну доброту, а она оказалась
убийцей".
Скоро мы услышали, что несчастная просит свидания с моей кузиной. Отец не
хотел отпускать ее, однако предоставил решение ей самой. "Да, - сказала
Элизабет, - я пойду, хоть она и виновна. Но и ты пойдешь со мной, Виктор.
Одна я не могу". Мысль об этом свидании была для меня мучительна, но
отказаться было нельзя.
Войдя в мрачную тюремную камеру, мы увидели Жюстину, сидевшую в дальнем
углу на соломе; руки ее были скованы, голова низко опущена. При виде нас она
встала, а когда нас оставили с нею наедине, она упала к ногам Элизабет,
горько рыдая. Заплакала и моя кузина.
- Ах, Жюстина, - сказала она, - зачем ты лишила меня последнего утешения?
Я верила в твою невиновность, и, хотя очень горевала, мне все-таки было
легче, чем сейчас.
- Неужели и вы считаете меня такой злодейкой? Неужели и вы, заодно с
моими врагами, клеймите меня как убийцу? - Голос ее прервался рыданиями.
- Встань, моя бедная, - сказала Элизабет, - зачем ты стоишь на коленях,
если ты невиновна? Я тебе не враг. Я верила в твою невиновность, несмотря на
все улики, пока не услышала, что ты сама во всем созналась. Значит, это
ложный слух; поверь, милая Жюстина, ничто не может поколебать мою веру в
тебя, кроме твоего собственного признания.
- Я действительно созналась, но только это неправда.
Я созналась, чтобы получить отпущение грехов, а теперь эта [105] ложь
тяготит меня больше, чем все мои грехи. Да простит мне господь! После того
как меня осудили, священник не отставал от меня. Он так страшно грозил мне,
что я и сама начала считать себя чудовищем, каким он меня называл. Он
грозился перед смертью отлучить меня от церкви и обречь адскому огню, если я
стану запираться. Милая госпожа, ведь я здесь одна; все считают меня
злодейкой, погубившей свою душу. Что же мне оставалось делать? В недобрый
час я согласилась подтвердить ложь; с этого и начались мои мучения.
Она умолкла и заплакала, а потом добавила: "Страшно было думать, добрая
моя госпожа, что вы поверите этому, что будете считать вашу Жюстину, которую
вы любили, которую так обласкала ваша тетушка, способной на преступление,
какое мог совершить разве что сам дьявол. Милый Уильям! Милый мой крошка!
Скоро я свижусь с тобой на небесах, а там мы все будем счастливы. Этим я
утешаюсь, хоть и осуждена на позорную казнь".
- О Жюстина! Прости, что я хоть на миг усомнилась в тебе. Напрасно ты
созналась. Но не горюй, моя хорошая. И не бойся. Я всем скажу о твоей
невиновности, я докажу ее. Слезами и мольбами я смягчу каменные сердца твоих
врагов, Ты не умрешь! Ты, подруга моего детства, моя сестра, и погибнешь на
эшафоте? Нет, нет, я не переживу такого горя.
Жюстина печально покачала головой.
- Смерти я не боюсь, - сказала она, - этот страх уже позади. Господь
сжалится над моей слабостью и пошлет мне силы все претерпеть. Я ухожу из
этой горькой жизни. Если вы будете помнить меня и знать, что я пострадала
безвинно, я примирюсь со своей судьбой. Милая госпожа, мы должны покоряться
божьей воле.
Во время их беседы я отошел в угол камеры, чтобы скрыть терзавшие меня
муки. Отчаяние! Что вы знаете о нем? Даже несчастная жертва, которой эаутро
предстояло [106] перейти страшный рубеж жизни и смерти, не чувствовала того,
что я, - такого глубокого и безысходного ужаса. Я заскрипел зубами, я
стиснул их, и у меня вырвался стон, исходивший из самой глубины души.
Жюстина вздрогнула, услышав его. Узнав меня, она подошла ко мне и сказала:
"Вы очень добры, что навестили меня, сэр. Ведь вы не считаете меня убийцей?"
Я не в силах был отвечать.
- Нет, Жюстина, - сказала Элизабет, - он больше верил в тебя, чем я; даже
услышав, что ты созналась, он этому не поверил.
- Спасибо ему от души. В мой смертный час я благодарю всех, кто хорошо
обо мне думает. Ведь для таких несчастных, как я, нет ничего дороже. От
этого становится вдвое легче. Вы и ваш кузен, милая госпожа, признали мою
невиновность - теперь можно умереть спокойно.
Так бедная страдалица старалась утешить других и самое себя. Она достигла
желанного умиротворения. А я, истинный убийца, носил в груди грызущего
червя, и не было для меня ни надежды, ни утешения. Элизабет тоже горевала и
плакала; но и это были невинные слезы, горе, подобное тучке на светлом лике
луны, которая затмевает его, но не пятнает. У меня же отчаяние проникло в
самую глубину души; во мне горел адский пламень, который ничто не могло
загасить. Мы пробыли с Жюстиной несколько часов; Элизабет была не в силах
расстаться с ней. "Я желала бы умереть с тобой! - воскликнула она. - Как
жить в этом мире страданий?"
Жюстина старалась бодриться, но с трудом удерживала горькие слезы. Она
обняла Элизабет и сказала голосом, в котором звучало подавляемое волнение:
"Прощайте, милая госпожа, дорогая Элизабет, мой единственный и любимый друг.
Да благословит и сохранит вас милосердный господь. Пусть это будет вашим
последним горем! Живите, будьте счастливы и делайте счастливыми других".
[107]
На следующий день Жюстина рассталась с жизнью. Пылкое красноречие
Элизабет не смогло поколебать твердого убеждения судей в виновности бедной
страдалицы. Не вняли они и моим страстным и негодующим уверениям. Когда я
услышал их холодный ответ, их бесчувственные рассуждения, признание, уже
готовое было вырваться, замерло у меня на губах. Я только сошел бы у них за
безумца, но не добился бы отмены приговора, вынесенного моей несчастной
жертве. Она погибла на эшафоте, как убийца!
Терзаясь сам, я видел и глубокое, безмолвное горе моей Элизабет. И это
тоже из-за меня! Горе отца, траур в недавно счастливой семье - все было
делом моих трижды проклятых рук! Вы плачете, несчастные, но это еще не
последние ваши слезы! Снова и снова будут раздаваться здесь надгробные
рыдания! Франкенштейн, ваш сын, ваш брат и некогда любимый вами друг, кто
ради вас готов отдать по капле всю свою кровь, кто не мыслит себе радости,
если она не отражается в ваших любимых глазах, кто желал бы одарить вас
всеми благами и служить вам всю жизнь, - это он заставляет вас рыдать -
проливать бесконечные слезы; и не смеет даже надеяться, что неумолимый рок
насытится этим и разрушение остановится прежде, чем вы обретете в могиле
покой и избавление от страданий!
Так говорил во мне пророческий голос, когда, терзаемый муками совести,
ужасом и отчаянием, я видел, как мои близкие горюют на могилах Уильяма и
Жюстины, первых жертв моих проклятых опытов.
Глава IX
Ничто так не тяготит нас, как наступающий вслед за бурей страшных событий
мертвый покой бездействия - та ясность, где уже нет места ни страху, ни
надежде. Жюстина умерла; она обрела покой; а я жил. Кровь свободно
струи[108] лась в моих жилах, но сердце было сдавлено тоской и раскаянием,
которых ничто не могло облегчить. Сон бежал от меня, я бродил точно злой
дух, ибо действительно свершил неслыханные злодейства, и еще больше, гораздо
больше (в этом я был уверен) предстояло мне впереди. А между тем душа моя
была полна любви и стремления к добру. Я вступил в жизнь с высокими
помыслами, я жаждал осуществить их и приносить пользу ближним. Теперь все
рухнуло; утратив спокойную совесть, позволявшую мне удовлетворенно
оглядываться на прошлое и с надеждой смотреть вперед, я терзался раскаянием
и сознанием вины, я был ввергнут в ад страданий, которых не выразить
словами.
Это состояние духа расшатывало мое здоровье, еще не вполне
восстановившееся после того, первого удара. Я избегал людей; все, что
говорило о радости и довольстве, было для меня мукой; моим единственным
прибежищем было одиночество - глубокое, мрачное, подобное смерти.
Отец мой с болью наблюдал происшедшие во мне перемены и с помощью
доводов, подсказанных чистой совестью и праведной жизнью, пытался внушить
мне стойкость и мужество и развеять нависшую надо мной мрачную тучу.
"Неужели ты думаешь, Виктор, - сказал он однажды, - что мне легче, чем тебе?
Никто не любил свое дитя больше, чем я любил твоего брата (тут на глаза его
навернулись слезы), но разве у нас нет долга перед живыми? Разве не должны
мы сдерживаться, чтобы не усугублять их горя? Это вместе с тем и твой долг
перед самим собой, ибо чрезмерная скорбь мешает самосовершенствованию и даже
выполнению повседневных обязанностей, а без этого человек не пригоден для
жизни в обществе".
Эти советы, пускай и разумные, были совершенно бесполезны для меня; я
первый поспешил бы скрыть свое горе и утешать близких, если бы к моим
чувствам не примешива[109] лись горькие укоры совести и страх перед будущим.
Я мог отвечать отцу только взглядом, полным отчаяния, и старался скрыться с
его глаз.
К тому времени мы переехали в наш загородный дом в Бельрив. Это было для
меня очень кстати. Пребывание в Женеве тяготило меня, ибо ровно в десять
городские ворота запирались и оставаться на озере после этого было нельзя.
Теперь я был свободен. Часто, когда вся семья отходила ко сну, я брал лодку
и проводил на воде долгие часы. Иногда я ставил парус и плыл по ветру;
иногда выгребал на середину озера и пускал лодку по воле волн, а сам
предавался горестным думам. Много раз, когда все вокруг дышало неземной
красотой и покоем и его нарушал один лишь я, не считая летучих мышей и
лягушек, сипло квакавших возле берега, много раз мне хотелось погрузиться в
тихое озеро и навеки укрыть в его водах свое горе. Но меня удерживала мысль
о мужественной и страдающей Элизабет, которую я так нежно любил, для которой
я так много значил. Я думал также об отце и втором брате; не мог же я подло
покинуть их, беззащитных, оставив во власти злобного дьявола, которого сам
на них напустил.
В такие минуты я горько плакал и молил бога вернуть мне душевный покой
хотя бы для того, чтобы служить им опорой и утешением. Но это было
недостижимо. Угрызения совести убивали во мне надежду. Я уже причинил
непоправимое зло и жил в постоянном страхе, как бы созданный мною урод не
сотворил нового злодеяния. Я смутно предчувствовал, что это еще не конец,
что он совершит кошмарное преступление, перед которым померкнут прежние.
Пока оставалось в живых хоть одно любимое мной существо, мне было чего
страшиться. Моя ненависть к чудовищу не поддается описанию. При мысли о нем
я скрежетал зубами, глаза мои горели, и я жаждал отнять у него жизнь,
которую даровал ему так бездумно. Вспоминая его злобность и свер[110] шенные
им злодейства, я доходил до исступления в своей жажде мести. Я взобрался бы
на высочайшую вершину Андов, если б мог низвергнуть его оттуда. Я хотел
увидеть его, чтобы обрушить на него всю силу своей ненависти и отомстить за
гибель Уильяма и Жюстины.
В нашем доме поселилась скорбь. Силы моего отца были подорваны всем
пережитым. Элизабет погрузилась в печаль; она уже не находила радости в
домашних делах; ей казалось, что всякое развлечение оскорбляет память
мертвых; что невинно погибших подобает чтить слезами и вечным трудом. Это не
была уже прежняя счастливая девочка, которая некогда бродила со мной по
берегам озера, предаваясь мечтам о нашем будущем. Первое большое горе - из
тех, что ниспосылаются нам, чтобы отлучить от земного, - уже посетило ее, и
его мрачная тень погасила ее улыбку.
- Когда я думаю о страшной смерти Жюстины Мориц, - говорила она, - я уже
не могу смотреть на мир, как смотрела раньше. Все, что я читала или слышала
о пороках или преступлениях, прежде казалось мне вымыслом и небылицей, во
всяком случае; чем-то далеким и отвлеченным, а теперь беда пришла к нам в
дом, и люди представляются мне чудовищами, жаждущими крови друг друга.
Конечно, это несправедливо. Все искренне верили в виновность бедной девушки,
а если бы она действительно совершила преступление, за которое была казнена,
то была бы гнуснейшей из злодеек. Ради нескольких драгоценных камней убить
сына своих благодетелей и друзей, ребенка, которого она нянчила с самого
рождения и, казалось, любила, как своего! Я никому не желаю смерти, но
подобное существо я не считала бы возможным оставить жить среди людей.
Только ведь она-то была невинна. Я это знаю, я это чувствую, и ты тоже, и
Это еще укрепляет мою уверенность. Увы, Виктор, если ложь может так походить
на правду, кто может поверить в счастье? Я словно ступаю по краю пропасти, а
огромная толпа напи[111] рает, хочет столкнуть меня вниз. Уильям и Жюстина
погибли, а убийца остался безнаказанным; он на свободе и, быть может,
пользуется общим уважением. Но будь я даже приговорена к смерти за подобное
преступление, я не поменялась бы местами с этим злодеем.
Я слушал эти речи и терзался. Ведь истинным убийцей - если не прямо, то
косвенно - был я. Элизабет увидела муку, выразившуюся на моем лице, и, нежно
взяв меня за руку, сказала:
- Успокойся, милый. Бог видит, как глубоко я горюю, но я не так
несчастна, как ты. На твоем лице я читаю отчаяние, а порой - мстительную
злобу, которая меня пугает. Милый Виктор, гони прочь эти злые страсти. Помни
о близких; ведь вся их надежда на тебя. Неужели мы не сумеем развеять твою
тоску? Пока мы любим - пока мы верны друг другу, здесь, в стране красоты и
покоя, твоем родном краю, нам доступны все мирные радости жизни, и что может
нарушить наш покой?
Но даже эти слова из уст той, кто был для меня драгоценнейшим из даров
судьбы, не могли прогнать отчаяние, владевшее моим сердцем. Слушая ее, я
придвинулся к ней поближе, словно боясь, что в эту самую минуту злобный бес
отнимет ее у меня.
Итак, ни радости дружбы, ни красоты земли и неба не могли исхитить мою
душу из мрака, и даже слова любви оказывались бессильны. Меня обволокла
туча, непроницаемая для благих влияний. Я был подобен раненому оленю,
который уходит в заросли и там испускает дух, созерцая пронзившую его
стрелу.
Иногда мне удавалось побеждать приступы угрюмого отчаянья; но бывало, что
бушевавшая во мне буря побуждала меня искать облегчения мук в физических
движениях и перемене мест. Во время одного из таких приступов я внезапно
покинул дом и направился в соседние альпийские [112] долины, чтобы
созерцанием их вечного великолепия заставить себя забыть преходящие
человеческие несчастья. Я решил добраться до Шамуни. Мальчиком я бывал там
не раз. С тех пор прошло шесть лет; ничто не изменилось в этих суровых
пейзажах - а что сталось {со мной?}
Первую половину пути я проделал верхом на лошади, а затем нанял мула,
куда более выносливого и надежного на крутых горных тропах. Погода стояла
отличная; была середина августа; прошло уже почти два месяца после казни
Жюстины - после черных дней, с которых начались мои страдания. Угнетавшая
меня тяжесть стала как будто легче, когда я углубился в ущелье Арвэ.
Гигантские отвесные горы, теснившиеся вокруг, шум реки, бешено мчавшейся по
камням, грохот водопадов - все говорило о могуществе всевышнего, и я забывал
страх, я не хотел трепетать перед кем бы то ни было, кроме всесильного
создателя и властелина стихий, представавших здесь во всем их грозном
величии. Чем выше я подымался, тем прекраснее становилась долина. Развалины
замков на кручах, поросших сосной; бурная Арвэ; хижины, там и сям видные меж
деревьев, - все это составляло зрелище редкой красоты. Но подлинное
великолепие придавали ему могучие Альпы, чьи сверкающие белые пирамиды и
купола возвышались над всем, точно видение иного мира, обитель неведомых нам
существ.
Я переехал по мосту в Пелисье, где мне открылся вид на прорытое рекою
ущелье, и стал подыматься на гору, которая над ним нависает. Вскоре я
вступил в долину Шамуни. Эта долина еще величавее, хотя менее живописна, чем
долина Серво, которую я только что миновал. Ее тесно окружили высокие
снежные горы; но здесь уже не увидишь старинных замков и плодородных полей.
Исполинские ледники подступали к самой дороге; я слышал глухой грохот
снежных обвалов и видел тучи белой пыли, которая вздымается [113] вслед за
ними. Среди окружающих aiguilles (пиков (франц.)) высился царственный и
великолепный Монблан; его исполинский купол господствовал над долиной.
Во время этой поездки меня не раз охватывало давно не испытанное чувство
радости. Какой-нибудь поворот дороги, какой-нибудь новый предмет, внезапно
оказывающийся знакомым, напоминали о прошедших днях, о беспечных радостях
детства. Самый ветер нашептывал мне что-то утешительное, и природа с
материнскою лаской уговаривала больше не плакать. Но внезапно очарование
рассеивалось, я вновь ощущал цепи своей тоски и предавался мучительным
размышлениям. Тогда я пришпоривал мула, словно желая ускакать от всего мира,
от своего страха и от себя самого - или спешивался и в отчаянии бросался
ничком в траву, подавленный ужасом и тоской.
Наконец я добрался до деревни Шамуни. Здесь дало себя Знать крайнее
телесное и душевное утомление, испытанное в пути. Некоторое время я просидел
у окна, наблюдая бледные зарницы, полыхавшие над Монбланом, и слушая рокот
Арвэ, продолжавшей внизу свой шумный путь. Эта звуки, точно колыбельная
песнь, убаюкали мою тревогу: сон подкрался ко мне, едва я опустил голову на
подушку; я ощутил его приход и благословил дарителя забвения.
Глава Х
Весь следующий день я бродил по долине. Я постоял у истоков Арвейрона,
берущего начало от ледника, который медленно сползает с вершин,
перегораживая долину. Передо мной высились крутые склоны гигантских гор; над
головой зависала ледяная стена глетчера; вокруг были разбросаны [114]
обломки поверженных им сосен. Торжественное безмолвие Этих тронных зал
Природы нарушалось лишь шумом потока, а по временам - падением камня,
грохотом снежной лавины или гулким треском скопившихся льдов, которые,
подчиняясь каким-то особым законам, время от времени ломаются, точно хрупкие
игрушки. Это великолепное зрелище давало мне величайшее утешение, какое я
способен был воспринять. Оно подымало меня над мелкими чувствами, и если не
могло развеять моего горя, то хотя бы умеряло и смягчало его. Оно отчасти
отвлекало меня от мыслей, терзавших меня весь последний месяц. Когда я в ту
ночь ложился спать, меня провожали ко сну все величавые образы, которые я
созерцал днем. Все они сошлись у моего изголовья: и непорочные снежные
вершины, и сверкающие льдом пики, и сосны, и скалистый каньон - все они
окружили меня и сулили покой.
Но куда же они скрылись при моем пробуждении? Вместе со сном бежали прочь
все восхитившие меня видения, и мою душу заволокло черной тоской. Дождь лил
ручьями, вершины гор утонули в густом тумане, и я не мог уже видеть своих
могучих друзей. Но я готов был проникнуть сквозь завесу тумана в их
заоблачное уединение. Что мне дождь и ненастье? Мне привели моего мула, и я
решил подняться на вершину Монтанвер. Я помнил, какое впечатление произвела
на меня первая встреча с исполинским, вечно движущимся ледником. Она
наполнила меня окрыляющим восторгом, вознесл