Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
ерта Великого и Парацельса; но свержение этих идолов
одновременно отбило у меня и охоту к обычным занятиям. Я решил, что никто и
никогда не сможет ничего познать до конца. Все, что так долго занимало мой
ум, вдруг показалось мне не стоящим внимания. Повинуясь одному из тех
капризов, которые более свойственны ранней юности, я немедленно оставил свои
занятия, объявил все отрасли естествознания бесплодными и проникся
величайшим презрением к этой псевдонауке, которой не суждено даже
переступить порога подлинного познания. В таком настроении духа я принялся
за математику и смежные с нею науки, покоящиеся на прочном фундаменте, а
потому достойные моего внимания.
Вот как странно устроен человек и какие тонкие грани отделяют нас от
благополучия или гибели. Оглядываясь назад, я вижу, что эта почти чудом
свершившаяся перемена склонностей была подсказана мне моим
ангелом-хранителем; то была последняя попытка добрых сил отвратить грозу,
уже нависшую надо мной и готовую меня поглотить. Победа доброго начала
сказалась в необыкновенном спокойствии и умиротворении, которые я обрел,
отказавшись от прежних занятий, в последнее время ставших для меня мукой.
Мне следовало бы тогда же почувствовать, что эти занятия для меня гибельны и
что мое спасение - в отказе от них.
Дух добра сделал все возможное, но тщетно. Рок был слишком могуществен, и
его непреложные законы несли мне ужасную гибель.
Глава III
Когда я достиг семнадцати лет, мои родители решили определить меня в
университет города Ингольштадта. Я учился в школе в Женеве, но для
завершения моего обра[62] эования отец счел необходимым, чтобы я ознакомился
с иными обычаями, кроме отечественных. Уже назначен был день моего отъезда,
но, прежде чем он наступил, в моей жизни произошло первое несчастье, словно
предвещавшее все дальнейшие.
Элизабет заболела скарлатиной: она хворала тяжело и жизнь ее была в
опасности. Все пытались убедить мою мать остерегаться заразы. Сперва она
послушалась наших уговоров; но, услыхав об опасности, грозившей ее любимице,
не могла удержаться. Она стала ходить за больной - ее неусыпная забота
победила злой недуг - Элизабет была спасена, но ее спасительница поплатилась
за свою неосторожность. На третий день моя мать почувствовала себя плохо;
появились самые тревожные симптомы, и по лицам врачей можно было прочесть,
что дело идет к роковому концу. Но и на смертном одре стойкость и кротость
не изменили этой лучшей из женщин. Она вложила руку Элизабет в мою. "Дети, -
сказала она, - я всегда мечтала о вашем союзе. Теперь он должен служить
утешением вашему отцу. Элизабет, любовь моя, тебе придется заменить меня
моим младшим детям. О, как мне тяжело расставаться с вами! Я была счастлива
и любима - каково мне покидать вас... Но это - недостойные мысли; я
постараюсь примириться со смертью и утешиться надеждой на встречу с вами в
ином мире".
Кончина ее была спокойной, и лицо ее даже в смерти сохранило свою
кротость. Не стану описывать чувства тех, у кого беспощадная смерть отнимает
любимое существо; пустоту, остающуюся в душе, и отчаяние, написанное на
лице. Немало нужно времени, прежде чем рассудок убедит нас, что та, кого мы
видели ежедневно и чья жизнь представлялась частью нашей собственной, могла
уйти навсегда, - что могло навеки угаснуть сиянье любимых глаз, навеки
умолкнуть звуки знакомого, милого голоса. Таковы размышления первых дней;
когда же ход времени подтверждает нашу [63] утрату, тут-то и начинается
истинное горе. Но у кого из нас жестокая рука не похищала близкого человека?
К чему описывать горе, знакомое всем и для всех неизбежное? Наступает
наконец время, когда горе перестает быть неодолимым, его уже можно
обуздывать; и, хотя улыбка кажется нам кощунством, мы уже не гоним ее с уст.
Мать моя умерла, но у нас оставались обязанности, которые надо было
выполнять; надо было жить и считать себя счастливыми, пока у нас оставался
хоть один человек, не сделавшийся добычей смерти.
Мой отъезд в Инголыптадт, отложенный из-за этих событий, был теперь решен
снова. Но я выпросил у отца несколько недель отсрочки. Мне казалось
кощунственным так скоро покинуть дом скорби, где царила почти могильная
тишина, и окунуться в жизненную суету. Я впервые испытал горе, но оно
испугало меня. Мне не хотелось покидать тех, кто мне оставался, и прежде
всего хотелось хоть сколько-нибудь утешить мою дорогую Элизабет.
Правда, она скрывала свою печаль и старалась быть утешительницей для всех
нас. Она смело взглянула в лицо жизни и мужественно взялась за свои
обязанности. Она посвятила себя тем, кого давно звала дядей и братьями.
Никогда не была она так прекрасна, как в это время, когда вновь научилась
улыбаться, чтобы радовать нас. Стараясь развеять наше горе, она забывала о
своем.
Наконец день моего отъезда наступил. Клерваль провел с нами последний
вечер. Он пытался добиться от своего отца позволения ехать вместе со мной и
поступить в тот же университет, но напрасно. Отец его был недалеким торгашом
и в стремлениях сына видел лишь разорительные прихоти. Анри глубоко страдал
от невозможности получить высшее образование. Он был молчалив; но когда
начинал говорить, я читал в его загоравшихся глазах сдерживаемую, но твердую
решимость вырваться из плена коммерции. [64]
Мы засиделись допоздна. Нам было трудно оторваться друг от друга и
произнести слово "прощай". Наконец оно было сказано, и мы разошлись, якобы
на покой; каждый убеждал себя, что ему удалось обмануть другого; когда на
утренней заре я вышел к экипажу, в котором должен был уехать, все собрались
снова: отец - чтобы еще раз благословить меня, Клерваль - чтобы еще пожать
мою руку, моя Элизабет - чтобы повторить свои просьбы писать почаще и еще
раз окинуть своего друга заботливым женским глазом.
Я бросился на сиденье экипажа, уносившего меня от них, и предался самым
грустным раздумьям. Привыкший к обществу милых сердцу людей, неизменно
внимательных друг к другу, я был теперь один. В университете, куда я
направлялся, мне предстояло самому искать себе друзей и самому себя
защищать. Жизнь моя до тех пор была уединенной и протекала всецело в
домашнем кругу; это внушило мне непобедимую неприязнь к новым лицам. Я любил
своих братьев, Элизабет и Клерваля; это были "милые, знакомые лица", и мне
казалось, что я не смогу находиться среди чужих. Таковы были мои думы в
начале пути; но вскоре я приободрился. Я страстно жаждал знаний. Дома мне
часто казалось, что человеку обидно провести молодость в четырех стенах; мне
хотелось повидать свет и занять место среди людей. Теперь желания мои
сбывались, и сожалеть об этом было бы глупо.
Путь в Инголыптадт был долог и утомителен, и у меня оказалось довольно
времени для этих и многих других размышлений. Наконец моим глазам предстали
высокие белые шпили города. Я вышел из экипажа, и меня провели на мою
одинокую квартиру, предоставив провести вечер, как мне заблагорассудится.
Наутро я вручил мои рекомендательные письма и сделал визиты некоторым из
главных профессоров. Случай - а вернее злой рок. Дух Гибели, взявший надо
мною полную [65] власть, едва я скрепя сердце покинул родительский кров -
привел меня сперва к господину Кремпе, профессору естественных наук. Это был
грубоватый человек, но большой знаток своего дела. Он задал мне несколько
вопросов, с целью проэкзаменовать меня в различных областях естествознания.
Я отвечал ему небрежно и с некоторым вызовом упомянул моих алхимиков в
качестве главных авторов, которых я изучал. Профессор широко раскрыл глаза:
"И вы в самом деле тратили время на эту чепуху?"
Я отвечал утвердительно. "Каждая минута, - с жаром сказал господин
Кремпе, - каждая минута, потраченная на Эти книги, целиком и безвозвратно
потеряна вами. Вы обременили свою память опровергнутыми теориями и ненужными
именами. Боже! В какой же пустыне вы жили, если никто не сообщил вам, что
этим басням, которые вы так жадно поглощали, тысяча лет и что они успели
заплесневеть? Вот уж не ожидал в наш просвещенный научный век встретить
ученика Альберта Великого и Парацельса. Придется вам, сударь, заново начать
все ваши занятия".
Затем он составил список книг по естествознанию, которые рекомендовал
достать, и отпустил меня, сообщив, что со следующей недели начинает читать
курс общего естествознания, а его коллега Вальдман, по другим дням недели,
будет читать лекции по химии.
Я возвратился к себе не то чтобы разочарованный, ибо я и сам, как я уже
говорил, давно считал бесполезными осужденные профессором книги; но я вообще
не хотел больше заниматься этими предметами в каком бы то ни было виде. Г-н
Кремпе был приземистый человечек с резким голосом и уродливой внешностью;
таким образом, и личность профессора не расположила меня к его науке. В
общем, так сказать, философском смысле я уже говорил, к каким заключениям я
пришел в юности относительно этой науки. Мое ребяческое любопытство не
удовлетворялось результатами, какие [66] сулит современное естествознание. В
моей голове царила полная путаница, объясняемая только крайней молодостью и
отсутствием руководства; я прошел вспять по пути науки и открытиям моих
современников предпочел грезы давно позабытых алхимиков. К тому же я
чувствовал презрение к утилитарности современной науки. Иное дело когда
ученые искали секрет бессмертия и власти; то были великие, хотя и тщетные
стремления; теперь же все обстояло иначе. Нынешний ученый, казалось,
ограничивался задачей опровергнуть именно те видения, которые больше всего
привлекали меня к науке. От меня требовалось сменить величественные химеры
на весьма мизерную реальность.
Так размышлял я в первые два-три дня по прибытии в Ингольштадт, которые я
посвятил главным образом знакомству с городом и с новыми соседями. Но на
следующей неделе я вспомнил о лекциях, упомянутых г-ном Кремпе. Хотя я и не
желал идти слушать, как будет вещать с кафедры Этот самоуверенный человечек,
я вспомнил, что он говорил мне о г-не Вальдмане, которого я еще не видел,
ибо его не было в городе.
Частью из любопытства, а частью от нечего делать, я пришел в аудиторию,
куда вскоре явился г-н Вальдман. Этот профессор был очень непохож на своего
коллегу. Ему было на вид лет пятьдесят, и лицо его выражало величайшую
доброту; на висках волосы его начинали седеть, но на затылке были совершенно
черные. Роста он был небольшого, однако держался необыкновенно прямо, а
такого благозвучного голоса я еще никогда не слышал. Свою лекцию он начал с
обзора истории химии и сделанных в ней открытий, с благоговением называя
имена наиболее выдающихся ученых. Затем он вкратце изобразил современное
состояние своей науки и разъяснил основные ее термины. Показав несколько
предварительных опытов, он в заключение произнес [67] хвалу современной
химии в выражениях, которые я никогда не забуду.
- Прежние преподаватели этой науки, - сказал он, - обещали невозможное,
но не свершили ничего. Нынешние обещают очень мало; они знают, что
превращение металлов немыслимо, а эликсир жизни - несбыточная мечта. Но
именно эти ученые, которые, казалось бы, возятся в грязи и корпят над
микроскопом и тигелем, именно они и совершили истинные чудеса. Они
прослеживают природу в ее сокровенных тайниках. Они подымаются в небеса; они
узнали, как обращается в нашем теле кровь и из чего состоит воздух, которым
мы дышим. Они приобрели новую и почти безграничную власть; они повелевают
небесным громом, могут воспроизвести землетрясение и даже бросают вызов
невидимому миру.
Таковы были слова профессора, вернее, слова судьбы, произнесенные на мою
погибель. По мере того как он говорил, я чувствовал, что схватился наконец с
достойным противником; он затрагивал одну за другой сокровенные фибры моей
души, заставлял звучать струну за струною, и скоро я весь был полон одной
мыслью, одной целью. Если столько уже сделано - восклицала душа
Франкенштейна - я сделаю больше, много больше; идя по проложенному пути, я
вступлю затем на новый, открою неизведанные еще силы и приобщу человечество
к глубочайшим тайнам природы.
В ту ночь я не сомкнул глаз. Все в моей душе бурно кипело; я чувствовал,
что из этого возникнет новый порядок, но не имел сил сам его навести. Сон
снизошел на меня лишь на рассвете. Когда я проснулся, ночные мысли
представились мне каким-то сновидением. Осталось только решение возвратиться
к прежним занятиям и посвятить себя науке, к которой я имел, как мне
казалось, врожденный дар. В тот же день я посетил г-на Вальдмана. В частной
беседе он был еще обаятельней, чем на кафедре; некоторая торжественность,
[68] заметная в нем во время лекций, в домашней обстановке сменилась
непринужденной приветливостью и добротой. Я рассказал ему о своих занятиях
почти то же, что уже рассказывал его коллеге. Он внимательно выслушал мою
краткую повесть и улыбнулся при упоминании о Корнелии Агриппе и Парацельсе,
однако без того презрения, какое обнаружил г-н Кремле. Он сказал, что
"неутомимому усердию этих людей современные ученые обязаны многими основами
своих знаний. Они оставили нам задачу более легкую: дать новые наименования
и расположить в строгом порядке факты, впервые обнаруженные с их помощью.
Труд гениев, даже ложно направленный, почти всегда в конечном итоге служит
на благо человечества". Я выслушал эти замечания, высказанные без малейшей
аффектации или самонадеянности, и сказал, что его лекция уничтожила мое
предубеждение против современных химиков; я говорил сдержанно, со всей
скромностью и почтительностью, подобающей юнцу в беседе с наставником, и
ничем не выдал, стыдясь проявить свою житейскую неопытность, энтузиазма, с
каким готовился взяться за дело. Я спросил его совета относительно нужных
мне книг.
- Я счастлив, - сказал г-н Вальдман, - что приобрел ученика, и если ваше
прилежание равно вашим способностям, то я не сомневаюсь в успехе. В химии,
как ни в одной другой из естественных наук, сделаны и еще будут сделаны
величайшие открытия. Вот почему я избрал ее, не пренебрегая вместе с тем и
другими науками. Плох тот химик, который не интересуется ничем, кроме своего
предмета. Если вы желаете стать настоящим ученым, а не рядовым
экспериментатором, я советую вам заняться всеми естественными науками, не
забыв и о математике.
Затем он провел меня в свою лабораторию и объяснил назначение различных
приборов; сказал, какие из них мне следует достать, и пообещал давать в
пользование свои соб[69] ственные, когда я настолько продвинусь в науке,
чтобы их не испортить. Он вручил мне также список книг, о котором я просил,
и я откланялся.
Так окончился этот памятный для меня день; он решил мою судьбу.
Глава IV
С того дня естествознание, и особенно химия, в самом широком смысле
слова, стало почти единственным моим занятием. Я усердно читал талантливые и
обстоятельные сочинения современных ученых. Я слушал лекции и знакомился с
университетскими профессорами и даже в г-не Кремпе обнаружил немало здравого
смысла и знаний, правда сочетавшихся с отталкивающей физиономией и манерами,
но оттого не менее ценных. В лице г-на Вальдмана я обрел истинного друга.
Его заботливость никогда не отзывала нравоучительностью; свои наставления он
произносил с искренним добродушием, чуждым всякого педантства. Он
бесчисленными способами облегчал мне путь к знанию и самые сложные понятия
умел сделать легкими и доступными. Мое прилежание, поначалу неустойчивое,
постепенно окрепло, и вскоре я стал работать с таким рвением, что утренний
свет, гасивший звезды, часто заставал меня в лаборатории.
При таком упорстве я, разумеется, сделал большие успехи. Я поражал
студентов своим усердием, а наставников - познаниями. Профессор Кремпе не
раз с лукавой усмешкой спрашивал меня, как поживает Корнелий Агриппа, а г-н
Вальдман выражал по поводу моих успехов самую искреннюю радость. Так прошло
два года, и за это время я ни разу не побывал в Женеве, всецело предавшись
занятиям, которые, как я надеялся, приведут меня к научным открытиям. Только
те, кто испытал это, знают неодолимую притягательность научного
исследования. Во всех прочих занятиях вы [70] лишь идете путем, которым до
вас прошли другие, ничего вам не оставив; тогда как здесь вы непрерывно
что-то открываете и изумляетесь. Даже человек средних способностей, упорно
занимаясь одним предметом, непременно достигнет в нем глубоких познаний;
поставив себе одну-единственную цель и полностью ей отдавшись, я добился
таких успехов, что к концу второго года придумал некоторые
усовершенствования в химической аппаратуре, завоевавшие мне в университете
признание и уважение. Вот тогда-то, усвоив из теории и практики
естествознания все, что могли мне дать ингольштадтские профессора, я решил
вернуться в родные места; но тут произошли события, продлившие мое
пребывание в Пнгольштадте.
Одним из предметов, особенно занимавших меня, было строение человеческого
и вообще любого живого организма. Где, часто спрашивал я себя, таится
жизненное начало? Вопрос смелый и всегда считавшийся загадкой; но мы стоим
на пороге множества открытий, и единственной помехой является наша робость и
леность. Размышляя над этим, я решил особенно тщательно изучать физиологию.
Если бы не моя одержимость, эти занятия были бы тягостны и почти невыносимы.
Для исследования причины жизни мы вынуждены обращаться сперва к смерти. Я
изучил анатомию, но этого было мало; необходимо было наблюдать процесс
естественного распада и гниения тела. Воспитывая меня, отец принял все меры
к тому, чтобы в мою душу не закрался страх перед сверхъестественным. Я не
помню, чтобы когда-нибудь трепетал, слушая суеверные россказни, или
страшился призраков. Боязнь темноты была мне неведома, а кладбище
представлялось лишь местом упокоения мертвых тел, которые из обиталищ
красоты и силы сделались добычей червей. Теперь мне предстояло изучить
причины и ход этого разложения и проводить дни и ночи в склепах. Я
сосредоточил свое внимание на явлениях, наиболее оскорбительных для наших
чувств. [71]
Я увидел, чем становится прекрасное человеческое тело; я наблюдал, как
превращается в тлен его цветущая красота; я увидел, как все, что радовало
глаз и сердце, достается в пищу червям. Я исследовал причинные связи
перехода от жизни к смерти и от смерти к жизни, как вдруг среди полной тьмы
блеснул внезапный свет - столь ослепительный и вместе с тем ясный, что я,
потрясенный открывшимися возможностями, мог только дивиться, почему после
стольких гениальных людей, изучавших этот предмет, именно мне выпало открыть
великую тайну.
Напомню, что рта повесть - не бред безумца. Все, что я рассказываю, так
же истинно, как солнце на небесах. Быть может, тут действительно свершилось
чудо, но путь к нему был вполне обычным. Ценою многих дней и ночей
нечеловеческого труда и усилий мне удалось постичь тайну зарождения жизни;
более того - я узнал, как самому оживлять безжизненную материю.
Изумление, охватившее меня в первые минуты, скоро сменилось безумным
восторгом. После стольких трудов достичь предела своих желаний - в этом была
для меня величайша