Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
нтересом; но с
еще большим интересом я когда-нибудь перечту ее сам, я, видевший его и
слышавший повесть из собственных его уст! Вот и сейчас, когда я приступаю к
записям, мне слышится его звучный голос, на меня печально и ласково глядят
его блестящие глаза, я вижу выразительные движения его исхудалых рук и лицо,
словно озаренное внутренним светом. Необычной и страшной была повесть его
жизни; ужасна была буря, настигшая этот славный корабль и разбившая его.
Глава I
Я родился в Женеве; мои родные принадлежат к числу самых именитых граждан
республики. Мои предки много лет были советниками и синдиками; отец также с
честью отправлял ряд общественных должностей. Он пользовался уважением всех
знавших его за честность и усердие на об[51] щественном поприще. Молодость
его была всецело посвящена служению стране; некоторые обстоятельства
помешали ему рано жениться, и он лишь на склоне лет стал супругом и отцом.
Обстоятельства его брака столь ярко рисуют его характер, что я должен о
них поведать. Среди его ближайших друзей был один негоциант, который
вследствие многочисленных неудач превратился из богатого человека в бедняка.
Этот человек, по фамилии Бофор, обладал гордым и непреклонным нравом и не
мог жить в нищете и забвении там, где прежде имел богатство и почет.
Поэтому, честно расплатившись с кредиторами, он переехал со своей дочерью в
Люцерн, где жил в бедности и уединении. Отец мой питал к Бофору самую
преданную дружбу и был немало огорчен его отъездом при столь печальных
обстоятельствах. Он горько сожалел о ложной гордости, подсказавшей его другу
поступок, столь недостойный их дружбы. Он тотчас же принялся разыскивать
Бофора, надеясь убедить его начать жизнь сначала и воспользоваться его
поддержкой.
Бофор всячески постарался скрыть свое местопребывание, и отцу
понадобилось целых десять месяцев, чтобы его отыскать. Обрадованный, он
поспешил к его дому, находившемуся в убогой улочке вблизи Рейсса. Но там он
увидел отчаяние и горе. После крушения Бофору удалось сохранить лишь
небольшую сумму денег, достаточную, чтобы кое-как перебиться несколько
месяцев; тем временем он надеялся получить работу в каком-нибудь торговом
доме. Таким образом, первые месяцы прошли в бездействии. Горе его
усугублялось, оттого что он имел время на размышления, и наконец так
овладело им, что на исходе третьего месяца он слег и уже ничего не мог
предпринять.
Дочь ухаживала за ним с нежной заботливостью, но в отчаянии видела, что
их скудные запасы быстро тают, а других источников не предвиделось. Однако
Каролина Бофор [52] была натурой незаурядной, и мужество не оставило ее в
несчастье. Она стала шить, плести из соломки, и ей удавалось зарабатывать
жалкие гроши, едва достаточные для поддержания жизни.
Так прошло несколько месяцев. Отцу ее становилось все хуже; уход за ним
отнимал у нее почти все время; добывать деньги стало труднее; а на десятом
месяце отец скончался на ее руках, оставив ее сиротою и нищей. Последний
удар сразил ее; горько рыдая, она упала на колени у гроба Бофора; в эту
самую минуту в комнату вошел мой отец. Он явился к бедной девушке как добрый
гений, и она отдалась под его покровительство. Похоронив своего друга, он
отвез ее в Женеву, поручив заботам своей родственницы. Два года спустя
Каролина стала его женой.
Между моими родителями была значительная разница в возрасте, но это
обстоятельство, казалось, еще прочнее скрепляло их нежный союз. Отцу моему
было свойственно чувство справедливости; он не мыслил себе любви без
уважения. Должно быть, в молодые годы он перестрадал, слишком поздно узнав,
что предмет его любви был ее недостоин, и потому особенно ценил душевные
качества, проверенные тяжкими испытаниями. В его чувстве к моей матери было
благоговение и признательность, отнюдь не похожие на слепую старческую
влюбленность; они были внушены восхищением перед ее достоинствами и желанием
хоть немного вознаградить ее за перенесенные бедствия, что придавало
удивительное благородство его отношению к ней. Все в доме подчинялось ее
желаниям. Он берег ее, как садовник бережет редкостный цветок от каждого
дуновения ветра, и окружал всем, что могло приносить радость ее нежной душе.
Пережитые беды расстроили ее здоровье и поколебали даже ее душевное
равновесие. За два года, предшествовавшие их браку, отец постепенно сложил с
себя все свои общественные обязанности; тотчас после свадьбы они отправились
в Ита[53] лию, где мягкий климат, перемена обстановки и новые впечатления,
столь обильные в этой стране чудес, послужили ей укрепляющим средством.
Из Италии они поехали в Германию и Францию. Я, их первенец, родился в
Неаполе и первые годы жизни сопровождал их в их странствиях. В течение
нескольких лет я был их единственным ребенком. Как ни были они привязаны
друг к другу, у них оставался еще неисчерпаемый запас любви, изливавшейся на
меня. Нежные ласки матери, добрый взгляд и улыбки отца - таковы мои первые
воспоминания. Я был их игрушкой и их божком, и еще лучше того - их ребенком,
невинным и беспомощным созданием, посланным небесами, чтобы научить добру;
они держали мою судьбу в своих руках, могли сделать счастливым или
несчастным, смотря по тому, как они выполнят свой долг в отношении меня. При
столь глубоком понимании своих обязанностей перед существом, которому они
дали жизнь, при деятельной доброте, отличавшей их обоих, можно представить
себе, что, хотя я в младенчестве ежечасно получал уроки терпения, милосердия
и сдержанности, мной руководили так мягко, что все казалось мне
удовольствием.
Долгое время я был главным предметом их забот. Моей матери очень хотелось
иметь дочь, но я оставался их единственным отпрыском. Когда мне было лет
пять, мои родители, во время поездки за пределы Италии, провели неделю на
берегу озера Комо. Их доброта часто приводила их в хижины бедняков. Для моей
матери это было больше, чем простым долгом; в память о собственных
страданиях и избавлении от них для нее стало потребностью и страстью в свою
очередь являться страждущим как ангел-хранитель. Во время одной из прогулок
их внимание привлекла одна особенно убогая хижина в долине, где было
множество оборванных детей и все говорило о крайней нищете. Однажды, когда
отец отправился в Милан, мать посетила это жилище, взяв [54] с собой и меня.
Там оказался крестьянин с женой, согбенные трудом и заботами; они делили
скудные крохи между пятью голодными детьми. Одна девочка обратила на себя
внимание моей матери; она казалась существом какой-то иной породы. Четверо
других были черноглазые, крепкие маленькие оборвыши; а эта девочка была
тоненькая и белокурая. Волосы ее были словно из чистого золота и, несмотря
на убогую одежду, венчали ее, как корона. У нее был чистый лоб, ясные синие
глаза, а губы и все черты лица так прелестны и нежны, что всякому, видевшему
ее, она казалась созданием особенным, сошедшим с небес и отмеченным печатью
своего небесного рождения.
Заметив, что моя мать с удивлением и восторгом смотрит на прелестную
девочку, крестьянка поспешила рассказать нам ее историю. Это было не их
дитя, а дочь Одного миланского дворянина. Мать ее была немкой; она умерла
при ее рождении. Ребенка отдали крестьянке, чтобы выкормить грудью; тогда
семья была не так бедна. Они поженились незадолго до того, и у них только
что родился первенец. Отец их питомицы был одним из итальянцев, помнивших о
древней славе Италии; одним из schiavi ognor frementi (рабов, ежечасно
ропщущих (итал.)), стремившихся добиться освобождения своей родины. Это его
и погубило. Был ли он казнен или все еще томился в австрийской темнице -
этого никто не знал. Имущество его было конфисковано, а дочь осталась
сиротою и нищей. Она росла у своей кормилицы и расцветала в их бедном доме
прекраснее, чем садовая роза среди темнолистого терновника.
Вернувшись из Милана, мой отец увидел в гостиной нашей виллы играющего со
мной ребенка, более прелестного, чем херувим, - существо, словно излучавшее
свет, а в движениях легкое, как горная серна. Ему объяснили, в чем дело.
Получив его разрешение, мать уговорила крестьян отдать ей [55] их питомицу.
Они любили прелестную сиротку. Ее присутствие казалось им небесным
благословением, но жестоко было бы оставить ее в нужде, когда судьба
посылала ей таких богатых покровителей. Они посовещались с деревенским
священником, и вот Элизабет Лавенца стала членом нашей семьи, моей сестрой и
даже более - прекрасной и обожаемой подругой всех моих занятий и игр.
Элизабет была общей любимицей. Я гордился горячей и почти благоговейной
привязанностью, которую она внушала всем, и сам разделял ее. В день, когда
она должна была переселиться в наш дом, моя мать шутливо сказала мне: "У
меня есть для моего Виктора отличный подарок, завтра он его получит". Когда
она наутро представила мне Элизабет в качестве обещанного подарка, я с
детской серьезностью истолковал ее слова в буквальном смысле и стал считать
Элизабет моей - порученной мне, чтобы я ее защищал, любил и лелеял. Все
расточаемые ей похвалы я принимал как похвалы чему-то мне принадлежащему. Мы
дружески звали друг друга кузеном и кузиной. Но никакое слово не могло бы
выразить мое отношение к ней - она была мне ближе сестры и должна была стать
моей навеки.
Глава II
Мы воспитывались вместе; разница в нашем возрасте была менее года, нечего
и говорить, что ссоры и раздоры были нам чужды. В наших отношениях царила
гармония, и самые различия в наших характерах только сближали нас. Элизабет
была спокойнее и сдержаннее меня; зато я, при всей моей необузданности,
обладал большим упорством в занятиях и неутолимой жаждой знаний. Ее пленяли
воздушные замыслы поэтов; в величавых и роскошных пейзажах, окружавших наш
швейцарский дом - в волшебных очерта[56] ниях гор, в сменах времен года, в
бурях и затишье, в безмолвии зимы и в неугомонной жизни нашего альпийского
лета, - она находила неисчерпаемый источник восхищения и радости. В то время
как моя подруга сосредоточенно и удовлетворенно созерцала внешнюю красоту
мира, я любил исследовать причины вещей. Мир представлялся мне тайной,
которую я стремился постичь. В самом раннем детстве во мне проявлялись уже
любознательность, упорное стремление узнать тайные законы природы и
восторженная радость познания.
С рождением второго сына - спустя семь лет после меня - родители мои
отказались от странствий и поселились на родине. У нас был дом в Женеве и
дача на Бельрив, на восточном берегу озера, в расстоянии более лье от
города. Мы обычно жили на даче; родители вели жизнь довольно уединенную. Мне
также свойственно избегать толпы, но зато страстно привязываться к немногим.
Я был поэтому равнодушен к школьным товарищам; однако с одним из них меня
связывала самая тесная дружба. Анри Клерваль был сыном женевского
негоцианта. Этот мальчик был наделен выдающимися талантами и живым
воображением. Трудности, приключения и даже опасности влекли его сами по
себе. Он был весьма начитан в рыцарских романах. Он сочинял героические
поэмы и не раз начинал писать повести, полные фантастических и воинственных
приключений. Он заставлял нас разыгрывать пьесы и устраивал переодевания;
причем чаще всего мы изображали персонажей Ронсеваля, рыцарей Артурова
Круглого стола и воинов, проливших кровь за освобождение Гроба господня из
рук неверных.
Ни у кого на свете не было столь счастливого детства, как у меня.
Родители мои были воплощением снисходительности и доброты. Мы видели в них
не тиранов, капризно управлявших нашей судьбой, а дарителей бесчисленных
радостей. Посещая другие семьи, я ясно видел, какое редкое [57] счастье
выпало мне на долю, и признательность еще усиливала мою сыновнюю любовь.
Нрав у меня был необузданный, и страсти порой овладевали мной всецело; но
так уж я был устроен, что этот пыл обращался не на детские забавы, а к
познанию, причем не всего без разбора. Признаюсь, меня не привлекал ни строй
различных языков, ни проблемы государственного и политического устройства. Я
стремился познать тайны земли и неба; будь то внешняя оболочка вещей или
внутренняя сущность природы и тайны человеческой души, мой интерес был
сосредоточен на метафизических или - в высшем смысле этого слова -
физических тайнах мира.
Клерваль, в отличие от меня, интересовался нравственными проблемами.
Кипучая жизнь общества, людские поступки, доблестные деяния героев - вот что
его занимало; его мечтой и надеждой было стать одним из тех отважных
благодетелей человеческого рода, чьи имена сохраняются в анналах истории.
Святая душа Элизабет озаряла наш мирный дом подобно алтарной лампаде. Вся
любовь ее была обращена на нас; ее улыбка, нежный голос и небесный взор
постоянно радовали нас и живили. В ней жил миротворный дух любви. Мои
занятия могли бы сделать меня угрюмым, моя природная горячность - грубым,
если бы ее не было рядом со мной, чтобы смягчать меня, передавая мне частицу
своей кротости. А Клерваль? Казалось, ничто дурное не могло найти места в
благородной душе Клерваля, но даже он едва ли был бы так человечен и
великодушен, так полон доброты и заботливости при всем своем стремлении к
опасным приключениям, если бы она не открыла ему красоту деятельного
милосердия и не поставила добро высшей целью его честолюбия.
Я с наслаждением задерживаюсь на воспоминаниях детства, когда несчастья
еще не омрачили мой дух и светлое стремление служить людям не сменилось
мрачными думами, [58] сосредоточенными на одном себе. К тому же, рисуя
картины моего детства, я повествую о событиях, незаметно приведших к
последующим бедствиям; ибо, желая проследить зарождение страсти, подчинившей
себе впоследствии мою жизнь, я вижу, что она, подобно горной реке, возникла
из ничтожных и почти невидимых источников; разрастаясь по пути, она стала
потоком, унесшим все мои надежды и радости.
Естественные науки стали моей судьбой; поэтому в своей повести я хочу
указать обстоятельства, которые заставили меня предпочесть их всем другим
наукам. Однажды, когда мне было тринадцать лет, мы всей семьей отправились
на купанье куда-то возле Тонона. Дурная погода на целый день Заперла нас в
гостинице. Там я случайно обнаружил томик сочинений Корнелия Агриппы. Я
открыл его равнодушно, но теория, которую он пытается доказать, и
удивительные факты, о которых он повествует, скоро превратили равнодушие в
энтузиазм. Меня словно озарил новый свет; я поспешил сообщить о своем
открытии отцу. Тот небрежно взглянул на Заглавный лист моей книги и сказал:
"А, Корнелий Агриппа! Милый Виктор, не трать даром времени; все это чепуха".
Если бы вместо этого отец дал себе труд объяснить мне, что положения
Агриппы были в свое время полностью опровергнуты и заменены новой научной
системой, более основательной, - ибо мощь старой была призрачной, тогда как
новая имеет под собой твердую почву реальности, - я, несомненно, отшвырнул
бы Агриппу и насытил свое разгоряченное воображение, с новым усердием
обратившись к школьным занятиям. Возможно даже, что мысли мои не получили бы
рокового толчка, направившего меня к гибели. Но беглый взгляд, который отец
бросил на книгу, не убедил меня, что он знаком с ее содержанием, и я
продолжал читать ее с величайшей жадностью.
Вернувшись домой, я первым делом постарался достать [59] полное собрание
сочинений этого автора, а затем Парацельса и Альберта Великого. Я с
наслаждением погрузился в их безумные вымыслы; книги их казались мне
сокровищами, мало кому ведомыми, кроме меня. Я уже говорил, что всегда был
одержим страстным стремлением познать тайны природы. Несмотря на неусыпный
труд и удивительные открытия современных ученых, изучение их книг всегда
оставляло меня неудовлетворенным. Говорят, сэр Исаак Ньютон признался, что
чувствует себя ребенком, собирающим ракушки на берегу великого и неведомого
океана истины. Те его последователи во всех областях естествознания, с
которыми я был знаком, даже мне, мальчишке, казались новичками, занятыми тем
же делом.
Невежественный поселянин созерцал окружающие его стихии и на опыте
узнавал их проявления. Но ведь и самый ученый из философов знал немногим
больше. Он лишь слегка приоткрыл завесу над ликом Природы, но ее бессмертные
черты оставались дивом и тайной. Он мог анатомировать трупы и давать вещам
названия; но он ничего не знал даже о вторичных и ближайших причинах
явлений, не говоря уже о первичной. Я увидел укрепления, преграждавшие
человеку вход в цитадель природы, и в своем невежестве и нетерпении
возроптал против них.
А тут были книги, проникавшие глубже, и люди, знавшие больше. Я во всем
поверил им на слово и сделался их учеником. Вам может показаться странным,
как могло такое случиться в восемнадцатом веке; но дело в том, что, обучаясь
в женевской школе, я по части моих любимых предметов был почти что
самоучкой. Отец мой не имел склонности к естественным наукам, и я был
предоставлен самому себе; страсть исследователя сочеталась у меня с
неведением ребенка. Под руководством моих новых наставников я с величайшим
усердием принялся за поиски философского камня и Эликсира жизни; последний
вскоре целиком завладел моим [60] воображением. Богатство казалось мне вещью
второстепенной; но какая слава ожидала меня, если б я нашел способ избавить
человека от болезней и сделать его неуязвимым для любой смерти, кроме
насильственной!
Я мечтал не только об этом. Мои любимые авторы охотно обещали обучить
заклинанию духов и нечистой силы; и мне этого страстно хотелось; если мои
заклинания неизменно оказывались тщетными, я приписывал это собственной
неопытности или ошибке, но не смел сомневаться в учености или точности моих
наставников. Итак, я посвятил некоторое время этим опровергнутым учениям,
путая, как всякий невежда, множество противоречивших друг другу теорий,
беспомощно барахтаясь среди разнообразных сведений, руководимый лишь
пламенным воображением и детской логикой, когда неожиданный случай еще раз
придал новое направление моим мыслям.
Когда мне пошел пятнадцатый год, мы переехали на нашу загородную дачу
возле Бельрив и там стали свидетелями на редкость сильной грозы. Она пришла
из-за горного хребта Юры; гром страшной силы загремел отовсюду сразу. Пока
длилась гроза, я наблюдал ее с любопытством и восхищением. Стоя в дверях, я
внезапно увидел, как из мощного старого дуба, росшего в каких-нибудь
двадцати ярдах от дома, вырвалось пламя, а когда исчез этот слепящий свет,
исчез и дуб, и на месте его остался один лишь обугленный пень. Подойдя туда
на следующее утро, мы увидели, что гроза разбила дерево необычным образом.
Оно не просто раскололось от удара, но все расщепилось на узкие полоски.
Никогда я не наблюдал столь полного разрушения.
Я и прежде был знаком с основными законами электричества. В тот день у
нас гостил один известный естествоиспытатель. Случай с дубом побудил его
изложить нам собственные свои соображения о природе электричества и
гальванизма, которые были для меня и новы и удивительны. Все [61]
рассказанное им отодвинуло на задний план властителей моих дум - Корнелия
Агриппу, Альб