Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
его чувств; стены темницы или дворца были бы мне одинаково
ненавистны. Чаша жизни была отравлена навеки; и хотя солнце светило надо
мной, как и над самыми счастливыми, я ощущал вокруг себя непроглядную,
страшную тьму, куда не проникал ни единый луч света и где мерцала только
пара глаз, устремленных на меня. Иногда это были выразительные глаза Анри,
полные смертной тоской, - темные, полузакрытые глаза, окаймленные черными
ресницами; иногда же это были водянистые, мутные глаза чудовища, впервые
увиденные мной в моей ингольштадтской комнате.
Отец старался возродить во мне чувства любви к близким. Он говорил о
Женеве, куда мне предстояло вернуться, об Элизабет и Эрнесте. Но его слова
лишь исторгали глубокие вздохи из моей груди. Иногда, правда, во мне
пробуждалась жажда счастья; я с грустью и нежностью думал о своей любимой
кузине или с мучительной maladie du pays (тоской по родине (франц.)) хотел
еще раз увидеть синее озеро и быструю Рону, которые были мне так дороги в
детстве; но моим обычным состоянием была апатия; мне было все равно -
находиться в тюрьме или среди прекраснейшей природы. Это настроение
прерывалось лишь пароксизмами отчаяния. В такие минуты я часто пытался
положить конец своему ненавистному существованию. Требовалось неустанное
надо мною наблюдение, чтобы я не наложил на себя руки.
Однако на мне лежал долг, воспоминание о котором в конце концов взяло
вверх над эгоистическим отчаянием. Необходимо было немедленно вернуться в
Женеву, чтобы охранять жизнь тех, кого я так глубоко любил; надо было
выследить убийцу и, если случай откроет мне его убежище или он сам снова
осмелится появиться передо мной, без промаха сразить чудовище, которое я
наделил подобием [201] души, еще более уродливым, чем его тело. Отец
откладывал наш отъезд, опасаясь, что я не вынесу тягот путешествия; ведь я
был сущей развалиной - тенью человека. Силы мои были истощены. От меня
остался один скелет; днем и ночью мое изнуренное тело пожирала лихорадка.
Однако я с такой тревогой и нетерпением настаивал на отъезде из Ирландии,
что отец счел за лучшее уступить. Мы взяли билеты на судно, отплывавшее в
Гавр де Грас, и отчалили с попутным ветром от берегов Ирландии. Была
полночь. Лежа на палубе, я глядел на звезды и прислушивался к плеску волн. Я
радовался темноте, скрывшей от моих взоров ирландскую землю; сердце мое
билось от радости при мысли, что я скоро увижу Женеву. Прошлое казалось мне
ужасным сновидением; однако судно, на котором я плыл, ветер, относивший меня
от ненавистного ирландского берега, и окружавшее меня море слишком ясно
говорили мне, что Это не сон и что Клерваль, мой друг, мой дорогой товарищ,
погиб из-за меня, из-за чудовища, которое я создал. В моей памяти пронеслась
вся моя жизнь: тихое счастье в Женеве, в кругу семьи, смерть матери и отъезд
в Ингольштадт. Я с содроганием вспомнил безумный энтузиазм, побуждавший меня
быстрее сотворить моего гнусного врага; я вызвал в памяти ночь, когда он
впервые ожил. Дальше я не мог вспоминать; множество чувств нахлынуло на
меня, и я горько заплакал.
Со времени выздоровления от горячки у меня вошло в привычку принимать на
ночь небольшую дозу опия; только с помощью этого лекарства мне удавалось
обрести покой, необходимый для сохранения жизни. Подавленный воспоминаниями
о своих бедствиях, я принял двойную дозу и вскоре крепко уснул. Но сон не
принес мне забвения от мучительных дум; мне снились всевозможные ужасы. К
утру мною совсем овладели кошмары; мне казалось, что дьявол сжимает мне
горло, а я не могу вырваться; в ушах моих раздавались [202] стоны и крики.
Отец, сидевший надо мной, увидев, как я мечусь во сне, разбудил меня. Кругом
шумели волны; надо мной было облачное небо, дьявола не было; чувство
безопасности, ощущение того, что между этим часом и неизбежным страшным
будущим наступила передышка, принесли мне некое забвение, к которому так
склонен по своей природе человеческий разум.
Глава XXII
Путешествие подошло к концу. Мы высадились на берег и проследовали в
Париж. Вскоре я убедился, что переоценил своя силы и мне требуется отдых,
прежде чем продолжать путь. Отец проявлял неутомимую заботу и внимание; но
он не знал причины моих мучений и предлагал лекарства, бессильные при
неизлечимой болезни. Ему хотелось, чтобы я развлекся в обществе. Мне же были
противны человеческие лица. О нет, не противны! Это были братья, мои
ближние, и меня влекло даже к наиболее неприятным из них, точно это были
ангелы, сошедшие с небес. Но мне казалось, что я не имею права общаться с
ними. Я наслал на них врага, которому доставляло радость проливать их кровь
и наслаждаться их стонами. Как ненавидели бы они меня, все до одного, как
стали бы гнать меня, если бы узнали о моих греховных занятиях и о
злодействах, источником которых я был!
В конце концов отец уступил моему стремлению избегать общества и прилагал
все усилия, чтобы рассеять мою тоску. Иногда ему казалось, что я болезненно
воспринял унижение, связанное с обвинением в убийстве, и он пытался доказать
мне, что это ложная гордость.
- Увы, отец мой, - говорил я, - как мало вы меня знаете! Люди, их чувства
и страсти, действительно были бы унижены, если бы такой негодяй, как я, смел
гордиться. [203]
Жюстина, бедная Жюстина, была невинна, как и я, а ей предъявили такое же
обвинение, и она погибла, а причина ее смерти - я; я убил ее. Уильям,
Жюстина и Анри - все они погибли от моей руки.
Во время моего заключения в тюрьме отец часто слышал от меня подобные
признания; когда я таким образом обвинял себя, ему иногда, по-видимому,
хотелось получить объяснение; иногда же он принимал их за бред и считал, что
такого рода мысль, явившаяся во время болезни, могла сохраниться и после
выздоровления. Я уклонялся от объяснений и молчал о элодее, которого я
создал. Я был убежден, что меня считают безумным; это само по себе могло
навеки связать мой язык. Кроме того, я не мог заставить себя раскрыть тайну,
которая повергла бы моего собеседника в отчаяние и поселила в его груди
неизбывный ужас. Поэтому я сдерживал свою нетерпеливую жажду сочувствия и
молчал, а между тем я отдал бы все на свете за возможность открыть роковую
тайну. Но иногда у меня невольно вырывались подобные слова. Я не мог дать им
объяснение; но эти правдивые слова несколько облегчали бремя моей тайной
скорби.
На этот раз отец сказал с беспредельным удивлением:
- Милый Виктор, что это за бред? Милый сын, умоляю тебя, никогда больше
не утверждай ничего подобного.
- Я не сумасшедший, - вскричал я решительно, - солнце и небо, которым
известны мои дела, могут засвидетельствовать, что я говорю правду. Я -
убийца этих невинных жертв, они погибли из-за моих козней. Я тысячу раз
пролил бы свою собственную кровь каплю за каплей, чтобы снасти их жизнь; но
я не мог этого сделать, отец, я не мог пожертвовать всем человеческим родом.
Конец этой речи совершенно убедил моего отца, что мои разум помрачен; он
немедленно переменил тему разговора и попытался дать моим мыслям иное
направление. Он хотел, насколько возможно, вычеркнуть из моей памяти
события, [204] разыгравшиеся в Ирландии; он никогда не упоминал о них и не
позволял мне говорить о моих невзгодах.
Со временем я стал спокойнее; горе прочно угнездилось в моем сердце, но я
больше не говорил бессвязными словами о своих преступлениях; для меня было
достаточно сознавать их. Я сделал над собой неимоверное усилие и подавил
властный голос страдания, которое иногда рвалось наружу, чтобы заявить о
себе всему свету. Я стал спокойнее и сдержаннее, чем когда-либо со времени
моей поездки к ледовому морю.
За несколько дней до отъезда из Парижа в Швейцарию я получил следующее
письмо от Элизабет: "Дорогой друг! Я с величайшей радостью прочла письмо от
дяди, отправленное из Парижа; ты уже не отделен от меня огромным
расстоянием, и я надеюсь увидеть тебя через каких-нибудь две недели. Бедный
кузен, сколько ты должен был выстрадать! Я боюсь, что ты болен еще
серьезнее, чем когда уезжал из Женевы. Эта зима прошла для меня в унынии, в
постоянных терзаниях неизвестности. Все же я надеюсь, что увижу тебя
умиротворенным и что твое сердце хоть немного успокоилось.
И все-таки я боюсь, что тревога, которая делала тебя таким несчастным год
тому назад, существует и теперь, и даже усилилась со временем. Я не хотела
бы расстраивать тебя сейчас, когда ты перенес столько несчастий; однако
разговор, который произошел у меня с дядей перед его отъездом, требует,
чтобы я объяснилась еще до нашей встречи.
Объяснилась! Ты, вероятно, спросишь: что у Элизабет может быть такого,
что требует объяснения? Если ты в самом деле так скажешь, этим самым будет
получен ответ на мои вопросы, и все мои сомнения исчезнут. Но ты далеко от
меня и, возможно, боишься и, вместе, желаешь такого объяснения. Чувствуя
вероятность этого, я не решаюсь долее [205] откладывать и пишу то, что за
время твоего отсутствия мне часто хотелось написать, но недоставало
мужества.
Ты знаешь, Виктор, что наш союз был мечтой твоих родителей с самых наших
детских лет. Нам объявили об ртом, когда мы были совсем юными; нас научили
смотреть на этот союз, как на нечто непременное. Мы были в детстве нежными
друзьями и, я надеюсь, остались близкими друзьями, когда повзрослели. Но
ведь брат и сестра часто питают друг к другу нежную привязанность, не
стремясь к более близким отношениям; не так ли и с нами? Скажи мне, милый
Виктор. Ответь, умоляю тебя, ради нашего счастья, с полной искренностью: ты
не любишь другую?
Ты путешествовал; ты провел несколько лет в Ингольштадте; и признаюсь
тебе, мой друг, когда я прошлой осенью увидела, что ты несчастен, ищешь
одиночества и избегаешь всякого общества, я невольно предположила, что ты,
возможно, сожалеешь о нашей помолвке и считаешь себя связанным, считаешь,
что обязан исполнить волю родителей, хотя бы это противоречило твоим
склонностям. Но это ложное рассуждение. Признаюсь, мой друг, что люблю тебя
и в моих мечтах о будущем ты всегда был моим другом и спутником. Но я желаю
тебе счастья, как самой себе, и поэтому заявляю, что наш брак обернется для
меня вечным горем, если не будет совершен по твоему собственному свободному
выбору. Вот и сейчас я плачу при мысли, что ты, вынесший жестокие удары
судьбы, ради слова {честь} можешь уничтожить надежду на любовь и счастье,
которые одни способны вернуть тебе покой. Бескорыстно любя тебя, я
десятикратно увеличила бы твои муки, став препятствием для исполнения твоих
желаний. О Виктор, поверь, что твоя кузина и товарищ твоих детских игр
слишком искренне тебя любит, чтобы не страдать от такого предположения. Будь
счастлив, мой друг, и, если ты исполнишь только это мое желание, будь
уверен, что ничто на свете не нарушит мой покой. [206]
Пусть это письмо не расстраивает тебя; не отвечай завтра, или на
следующий день, или даже до твоего приезда, если Это тебе больно. Дядя
пришлет мне известие о твоем здоровье; и если при встрече я увижу хотя бы
улыбку на твоих устах, вызванную мною, мне не надо другого счастья.
Женева, 18 мая 17..
Элизабет Лавенца".
Это письмо оживило в моей памяти то, что я успел забыть, - угрозу демона;
{"Я буду с тобой в твою брачную ночь!"} Таков был вынесенный мне приговор; в
эту ночь демон приложит все силы, чтобы убить меня и лишить счастья, которое
обещало облегчить мои муки. В эту ночь он решил завершить свои преступления
моей смертью. Пусть будет так: в эту ночь произойдет смертельная схватка, и,
если он окажется победителем, я обрету покой, и его власти надо мною придет
конец. Если же он будет побежден, я буду свободен. Увы! Что за свобода!
Такая же свобода, как у крестьянина, на глазах которого вырезана вся семья,
сгорел дом, земля лежит опустошенная, а сам он - бездомный, нищий изгнанник,
одинокий, но свободный. Такой будет и моя свобода; правда, в лице моей
Элизабет я обрету сокровище, но на другой чаше весов останутся муки совести
и сознание вины, которые будут преследовать меня до самой смерти.
Милая, любимая Элизабет! Я читал и перечитывал ее письмо; нежность
проникла в мое сердце и навевала райские грезы любви и радости; но яблоко
уже было съедено, и десница ангела отрешала меня от всех надежд. А я готов
был на смерть, чтобы сделать ее счастливой. Смерть неизбежна, если чудовище
выполнит свою угрозу. Но я задавался вопросом, ускорит ли женитьба
исполнение моей судьбы. Моя гибель может свершиться на несколько месяцев
раньше; но если мой мучитель заподозрит, что я откладываю свадьбу [207]
из-за его угрозы, он безусловно найдет другие и, быть может, более страшные
способы мести. Он поклялся быть со мной в брачную ночь; но он не считает,
что эта угроза обязывает его соблюдать мир до наступления этой ночи. Чтобы
показать мне, что он еще не насытился кровью, он убил Клерваля сразу после
своей угрозы. Я решил поэтому, что если мой немедленный союз с кузиной
принесет счастье ей или моему отцу, то я не имею права отсрочить его ни на
один час, каковы бы ни были умыслы моего врага против моей жизни.
В таком состоянии духа я написал Элизабет. Письмо мое было спокойно и
нежно. "Боюсь, моя любимая девочка, - писал я, - что нам осталось мало
счастья на свете; но все, чему я могу радоваться, сосредоточено в тебе.
Отбрось же пустые страхи; тебе одной посвящаю я свою жизнь и свои стремления
к счастью. У меня есть тайна, Элизабет, страшная тайна. Когда я ее открою
тебе, твоя кровь застынет от ужаса, и тогда, уже не поражаясь моей
мрачности, ты станешь удивляться тому, что я еще жив после всего, что
выстрадал. Я поверю тебе эту страшную тайну на следующий день после нашей
свадьбы, милая кузина, ибо между нами должно существовать полное доверие. Но
до этого дня умоляю тебя не напоминать о ней. Об этом я прошу со всей
серьезностью и знаю, что ты согласишься".
Через неделю после получения письма от Элизабет мы возвратились в Женеву.
Милая девушка встретила меня с самой нежной лаской, но на ее глаза
навернулись слезы, когда она увидела мое исхудалое лицо и лихорадочный
румянец. Я в ней также заметил перемену. Она похудела и утратила
восхитительную живость, которая очаровывала меня прежде; но ее кротость и
нежные, сочувственные взгляды делали ее более подходящей подругой для
отверженного и несчастного человека, каким был я.
Спокойствие мое оказалось недолгим. Воспоминания сводили меня с ума.
Когда я думал о прошедших событиях, [208] мною овладевало настоящее безумие;
иногда меня охватывала ярость, и я пылал гневом; иногда погружался в
глубокое уныние. Я ни с кем не говорил, ни на кого не глядел и сидел
неподвижно, отупев от множества свалившихся на меня несчастий.
Одна только Элизабет умела вывести меня из этого состояния; ее нежный
голос успокаивал меня, когда я бывал возбужден, и пробуждал человеческие
чувства, когда я впадал в оцепенение. Она плакала вместе со мной и надо
мной. Когда рассудок возвращался ко мне, она увещевала меня и старалась
внушить мне смирение перед судьбой. О! хорошо смиряться несчастливцу, но для
преступника нет покоя. Муки совести отравляют наслаждение, которое можно
иногда найти в самой чрезмерности горя.
Вскоре после моего приезда отец заговорил о моей предстоящей женитьбе на
Элизабет. Я молчал.
- Может быть, у тебя есть другая привязанность?
- Никакой в целом свете. Я люблю Элизабет и радостно жду нашей свадьбы.
Пусть же будет назначен день. В этот день я посвящу себя, живой или мертвый,
счастью моей кузины.
- Дорогой Виктор, не говори так. Мы пережили тяжелые несчастья; но надо
крепче держаться за то, что нам осталось, и перенести нашу любовь с тех,
кого мы потеряли, на тех, кто еще жив. Наш круг будет узок, но крепко связан
узами любви и общего горя. А когда время смягчит твое отчаяние, родятся
новые милые создания, предметы нашей любви и забот, взамен тех, кого нас так
жестоко лишили.
Так поучал меня отец. А мне все вспоминалась угроза демона. Не следует.
удивляться, что, при его всемогуществе в кровавых делах, я считал его почти
непобедимым, и когда он произнес слова: {"Я буду с тобой в твою брачную
ночь"}, - я примирился с угрожавшей мне опасностью, как неотвра[209] тимой.
Однако смерть не страшила меня по сравнению с утратой Элизабет. Поэтому я с
удовлетворением и даже радостью согласился с отцом и сказал, что, если моя
кузина не возражает, можно праздновать свадьбу через десять дней; тогда-то и
решится моя судьба, думал я.
Великий боже! Если бы я на один миг подумал, какой адский умысел
вынашивал мой злобный противник, я лучше навсегда исчез бы из родной страны
и скитался по свету одиноким изгнанником, чем согласился на этот злополучный
брак. Но словно каким-то колдовством чудовище сделало меня слепым к его
настоящим замыслам; и я, считая, что смерть уготована только мне, ускорял
гибель существа, более дорогого мне, чем я сам.
По мере приближения срока нашей свадьбы - то ли из трусости, то ли
охваченный предчувствием - я все более падал духом. Однако я скрывал свои
чувства под видом веселости, вызывавшим счастливые улыбки на лице моего
отца, но едва ли обманувшим внимательный и более острый взор Элизабет. Она
ожидала нашего союза с удовлетворением, к которому все же примешивался
некоторый страх, внушенный нашими прошлыми несчастьями; то, что сейчас
казалось реальным и осязаемым счастьем, могло скоро превратиться в сон, не
оставляющий никаких следов, кроме глубокой и вечной горечи.
Были сделаны необходимые приготовления для торжества; мы принимали
поздравительные визиты, и всюду сияли радостные улыбки. Я, как умел, затаил
в сердце терзавшую меня тревогу и, казалось, с увлечением вникал в планы
моего отца, хотя им, быть может, предстояло лишь украсить мою гибель.
Благодаря стараниям отца часть наследства Элиэабет была закреплена за нею
австрийским правительством. Ей принадлежало небольшое поместье на берегах
Комо. Было решено, что тотчас после свадьбы мы поедем на виллу Ла[210] венца
и проведем наши первые счастливые дни у прекрасного озера, на котором она
стоит.
Тем временем я принял все меры предосторожности, чтобы защищаться, если
демон открыто нападет на меня. При мне всегда были пистолеты и кинжал; и я
был постоянно начеку, чтобы предотвратить всякое коварство. Это в
значительной степени успокаивало меня. По мере приближения дня свадьбы
угроза стала казаться мне пустою и не стоящей того, чтобы нарушился мой
покой. В то же время счастье, которого я ожидал от нашего брака,
представлялось все более верным с приближением торжественного дня, о котором
постоянно говорили, как о чем-то решенном, чему никакие случайности не могут
помешать.
Элизабет казалась счастливой; мое спокойствие значительно способствовало
и ее успокоению. Но вдень, назначенный для осуществления моих желаний и
решения моей судьбы, она загрустила, и ею овладело какое-то предчувствие; а
может быть, она думала о страшной тайне, которую я обещал открыть ей на
следующий день. Отец не мог нарадоваться на нее и за суетой свадебных
приготовлений усматривал в грусти своей племянницы лишь обычную
застенчивость невес