Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
нку отправились снова пешком. Елки, обрывы, пенистые
речки. От жары, от песен, которые надо было беспрестанно
горланить, Василий Иванович так изнемог, что на полдневном
привале немедленно уснул и только тогда проснулся, когда на нем
стали шлепать мнимых оводов. А еще через час ходьбы вдруг и
открылось ему то самое счастье, о котором он как-то вполгрезы
подумал.
Это было чистое, синее озеро с необыкновенным выражением
воды. Посередине отражалось полностью большое облако. На той
стороне, на холме, густо облепленном древесной зеленью (которая
тем поэтичнее, чем темнее), высилась прямо из дактиля в дактиль
старинная черная башня. Таких, разумеется, видов в средней
Европе сколько угодно, но именно, именно этот, по невыразимой и
неповторимой согласованности его трех главных частей, по улыбке
его, по какой-то таинственной невинности,-- любовь моя!
послушная моя!-- был чем-то таким единственным, и родным и
давно обещанным, так понимал созерцателя, что Василий Иванович
даже прижал руку к сердцу, словно смотрел тут ли оно, чтоб его
отдать.
Поодаль Шрам, тыкая в воздух альпенштоком предводителя,
обращал Бог весть на что внимание экскурсантов, расположившихся
кругом на траве в любительских позах, а предводитель сидел на
пне, задом к озеру, и закусывал. Потихоньку, прячась за
собственную спину, Василий Иванович пошел берегом и вышел к
постоялому двору, где, прижимаясь к земле, смеясь, истово бия
хвостом, его приветствовала молодая еще собака. Он вошел с нею
в дом, пегий, двухэтажный, с прищуренным окном под выпуклым
черепичным веком и нашел хозяина, рослого старика, смутно
инвалидной внешности, столь плохо и мягко изъяснявшегося
по-немецки, что Василий Иванович перешел на русскую речь; но
тот понимал как сквозь сон и продолжал на языке своего быта,
своей семьи. Наверху была комната для приезжих.-- Знаете, я
сниму ее на всю жизнь,-- будто бы сказал Василий Иванович, как
только в нее вошел. В ней ничего не было особенного,--
напротив, это была самая дюжинная комнатка, с красным полом, с
ромашками, намалеванными на белых стенах, и небольшим зеркалом,
наполовину полным ромашкового настоя,-- но из окошка было ясно
видно озеро с облаком и башней, в неподвижном и совершенном
сочетании счастья. Не рассуждая, не вникая ни во что, лишь
беспрекословно отдаваясь влечению, правда которого заключалась
в его же силе, никогда еще не испытанной, Василий Иванович в
одну солнечную секунду понял, что здесь, в этой комнатке с
прелестным до слез видом в окне, наконец-то так пойдет жизнь,
как он всегда этого желал. Как именно пойдет, что именно здесь
случится, он этого не знал, конечно, но все кругом было
помощью, обещанием и отрадой, так что не могло быть никакого
сомнения в том, что он должен тут поселиться. Мигом он
сообразил, как это исполнить, как сделать, чтобы в Берлин не
возвращаться более, как выписать сюда свое небольшое
имущество-- книги, синий костюм, ее фотографию. Все выходило
так просто! У меня он зарабатывал достаточно на малую русскую
жизнь.
-- Друзья мои,-- крикнул он, прибежав снова вниз на
прибрежную полянку.-- Друзья мои, прощайте! Навсегда остаюсь
вон в том доме. Нам с вами больше не по пути. Я дальше не еду.
Никуда не еду. Прощайте!
-- То есть как это? -- странным голосом проговорил
предводитель, выдержав небольшую паузу, в течение которой
медленно линяла улыбка на губах у Василия Ивановича, между тем
как сидевшие на траве привстали и каменными глазами смотрели на
него.
-- А что?-- пролепетал он.-- Я здесь решил... -- Молчать!
-- вдруг со страшной силой заорал почтовый чиновник.--
Опомнись, пьяная свинья!
-- Постойте, господа,-- сказал предводитель,-- одну
минуточку,-- и, облизнувшись, он обратился к Василию Ивановичу:
-- Вы должно быть, действительно, подвыпили,-- сказал он
спокойно.-- Или сошли с ума. Вы совершаете с нами
увеселительную поездку. Завтра по указанному маршруту --
посмотрите у себя на билете -- мы все возвращаемся в Берлин.
Речи не может быть о том, чтобы кто-либо из нас -- в данном
случае вы -- отказался продолжать совместный путь. Мы сегодня
пели одну песню,-- вспомните, что там было сказано. Теперь
довольно! Собирайтесь, дети, мы идем дальше.
-- Нас ждет пиво в Эвальде,-- ласково сказал Шрам.-- Пять
часов поездом. Прогулки. Охотничий павильон. Угольные копи.
Масса интересного.
-- Я буду жаловаться,-- завопил Василий Иванович.--
Отдайте мне мой мешок. Я вправе остаться где желаю. Да ведь это
какое-то приглашение на казнь,-- будто добавил он, когда его
подхватили под руки.
-- Если нужно, мы вас понесем,-- сказал предводитель,-- но
это вряд ли будет вам приятно. Я отвечаю за каждого из вас и
каждого из вас доставлю назад живым или мертвым.
Увлекаемый, как в дикой сказке по лесной дороге, зажатый,
скрученный, Василий Иванович не мог даже обернуться и только
чувствовал, как сияние за спиной удаляется, дробимое деревьями,
и вот уже нет его, и кругом чернеет бездейственно ропщущая
чаша. Как только сели в вагон и поезд двинулся, его начали
избивать,-- били долго и довольно изощренно. Придумали, между
прочим, буравить ему штопором ладонь, потом ступню. Почтовый
чиновник, побывавший в России, соорудил из палки и ремня кнут,
которым стал действовать, как черт, ловко. Молодчина! Остальные
мужчины больше полагались на свои железные каблуки, а женщины
пробавлялись щипками да пощечинами. Было превесело.
По возвращении в Берлин он побывал у меня. Очень
изменился. Тихо сел, положив на колени руки. Рассказывал.
Повторял без конца, что принужден отказаться от должности,
умолял отпустить, говорил, что больше не может, что сил больше
нет быть человеком. Я его отпустил, разумеется.
Мариенбад, 1937 г.
Владимир Набоков. Уста к устам
Еще рыдали скрипки, исполняя как будто гимн страсти и
любви, но уже Ирина и взволнованный Долинин быстро направлялись
к выходу из театра. Их манила весенняя ночь, манила тайна,
которая напряженно встала между ними. Сердца их дрожали в
унисон.
-- Дайте мне ваш номер от гардеробной вешалки,-- промолвил
Долинин (вычеркнуто).
-- Позвольте, я достану вашу шляпку и манто (вычеркнуто).
-- Позвольте,-- промолвил Долинин,-- я достану ваши вещи
(между "ваши" и "вещи" вставлено "и свои"). Долинин подошел к
гардеробу и, предъявив номерок (переделано: "оба номерка")...
Тут Илья Борисович задумался. Неловко, неловко замешкать у
гардероба. Только что был вдохновенный порыв, вспышка любви
между одиноким, пожилым Долининым и случайной соседкой по ложе,
девушкой в черном; они решили бежать из театра, подальше от
мундиров и декольте. Впереди мерещился автору Купеческий или
Царский сад, акации, обрывы, звездная ночь. Автору не терпелось
дорваться вместе с героями до этой звездной ночи. Однако надо
было получить вещи, а это нарушало эффект. Илья Борисович
перечел написанное, надул щеки, уставился на хрустальный шар
пресс-папье и, подумав, решил пожертвовать эффектом ради
правдоподобия. Это оказалось нелегко. Талант у него был чисто
лирический, природа и переживания давались удивительно просто,
но зато он плохо справлялся с житейскими подробностями, как
например открывание и закрывание дверей или рукопожатия, когда
в комнате много действующих лиц и один или двое здороваются со
многими. При этом Илья Борисович постоянно воевал с
местоимениями, например с "она", которое норовило заменять не
только героиню, но и сумочку или там кушетку, а потому, чтобы
не повторять имени собственного, приходилось говорить "молодая
девушка" или "его собеседница", хотя никакой беседы и не
происходило. Писание было для Ильи Борисовича неравной борьбой
с предметами первой необходимости; предметы роскоши казались
гораздо покладистее, но, впрочем, и они подчас артачились,
застревали, мешали свободе движений,-- и теперь, тяжело
покончив с возней у гардероба и готовясь героя наделить
тростью, Илья Борисович чистосердечно радовался блеску ее
массивного набалдашника и, увы, не предчувствовал, какой к нему
иск предъявит эта дорогая трость, как мучительно потребует она
упоминания, когда Долинин, ощущая в руках гибкое молодое тело,
будет переносить Ирину через весенний ручей.
Долинин был просто "пожилой"; Илье Борисовичу шел
пятьдесят пятый год. Долинин был "колоссально богат" -- без
точного объяснения источников дохода; Илья Борисович, директор
фирмы, занимавшейся устройством ванных помещений и, кстати
сказать, получившей в тот год заказ облицевать изразцами
пещерные стены нескольких станций подземной дороги, был вполне
состоятелен. Долинин жил в России, вероятно на юге России, и
познакомился с Ириной задолго до последней войны. Илья
Борисович жил в Берлине, куда эмигрировал с женой и сыном в
1920 году. Его литературный стаж был давен, но невелик:
некролог в "Южном вестнике" о местном либеральном купце (1910
год), два стихотворения в прозе (август 1914 года и март 1917
года) там же, и книжка, содержавшая этот же некролог и эти же
два стихотворения в прозе,-- хорошенькая книжка, появившаяся в
разгар гражданской войны. Наконец, уже в Берлине, Илья
Борисович написал небольшой этюд "Плавающие и путешествующие" и
напечатал его в русской газете, скромно выходившей в Чикаго; но
вскоре эта газета как-то испарилась, другие же органы печати
рукописей не возвращали и ни в какие не вступали переговоры.
Затем было два года литературного затишья: болезнь и смерть
жены, инфляция, тысяча дел. Сын кончил в Берлине гимназию,
поступил во Фрейбургский университет. И вот, в 1925 году,
вместе с началом старости, благополучный и в общем очень
одинокий Илья Борисович почувствовал такой писательский зуд,
такую жажду -- о нет, не славы, а просто теплоты и внимания со
стороны читающей публики,-- что решил дать себе полную волю,
написать роман и издать его на собственный счет.
Уже к тому времени, когда герой, тоскующий, много
испытавший Долинин, заслышал зов новой жизни и, едва не застряв
навеки у гардероба, ушел с молодой девушкой в весеннюю ночь,
найдено было название романа: а именно: "Уста к устам". Долинин
поселил Ирину у себя, но ничего между ними еще не было,-- он
хотел, чтоб она сама к нему пришла и воскликнула:
-- Возьми меня, мою чистоту, мое страдание... Я твоя. Твое
одиночество -- мое одиночество, и как бы долго или кратко ты ни
любил меня, я готова на все, ибо вокруг нас весна зовет к
человечности и добру, ибо твердь и небеса блещут божественной
красотой, ибо я тебя люблю...
-- Сильное место,-- сказал Евфратский.-- Очень сильное.
-- Что -- не скучно? -- спросил Илья Борисович, взглянув
поверх роговых очков.-- А? Вы прямо скажите...
-- Она, вероятно, ему отдастся,-- предположил Евфратский.
-- Мимо, читатель, мимо,-- ответил Илья Борисович (в
смысле "пальцем в небо"), улыбнулся не без лукавства, слегка
встряхнул рукописью, поудобнее скрестил полные ляжки и
продолжал чтение.
Он читал Евфратскому роман небольшими порциями по мере
производства. Евфратский, как-то раз нагрянувший к нему по
случаю концерта, на который продавал билеты, был журналист с
именем -- вернее, с дюжиной псевдонимов: до тех пор Илья
Борисович водил знакомство только в немецкой индустриальной
среде, но уже теперь, посещая собрания, доклады, мелкие
спектакли, знал в лицо кое-кого из так называемой пишущей
братии, с Евфратским же очень подружился и ценил мнение его,
как стилиста, хотя стиль у Евфратского был известно какой:
злободневный. Илья Борисович часто звал его к себе, они пили
коньяк и говорили о литературе-- точнее, говорил хозяин, а
гость жадно копил впечатления, чтобы потом ими развлекать
приятелей. Правда, в литературе у Ильи Борисовича был вкус
несколько тяжеловатый. Пушкина он, конечно, признавал, но знал
его более по операм, вообще находил его "олимпически спокойным
и неспособным волновать". Из всей поэзии он наизусть помнил
только "Море" Вейнберга и одно стихотворение Скитальца, где
рифмуется "повешен" и "замешан". Любил ли Илья Борисович
подтрунить над декадентами? Да, любил, но ведь, с другой
стороны, он сам честно оговаривался, что в стихах мало смыслит.
Зато о русской прозе он рассуждал охотно, с жаром -- уважал
Лугового, ценил Короленко, находил, что Арцыбашев развращает
молодежь... О беллетристике поновее он говорил, разводя руками:
"Скучно пишут!", чем повергал Евфратского в какой-то тихий
экстаз.
-- Писатель должен быть с душой,-- твердил Илья
Борисович,-- участлив, отзывчив, справедлив. Я может быть
пустяк, ничтожество, но у меня есть свое кредо. Пускай хоть
одно мое писательское слово западет кому-нибудь в душу...-- И
Евфратский мутными глазами смотрел на него, предвкушая с
мучительной нежностью завтрашний мимический пересказ, утробный
гогот того, чревовещательный писк этого...
И вот настал день, когда черновик романа был окончен. На
предложение Евфратского пойти посидеть в кафе Илья Борисович
ответил с таинственной вескостью: -- Не могу. Я полирую слог.
Полировка состояла в том, что, ополчившись на слово
"молодая", попадавшееся слишком часто, он заменил его там и сям
словом "юная", которое произносил как будто в нем два "эн";
"юнная".
Через день, вечером, в кафе. Красный диванчик. Двое. По
виду скажешь: дельцы. Один-- солидный, осанистый, некурящий, с
выражением доброты и доверия на полном лице; другой -- тощий,
густобровый, с двумя брезгливыми складками, идущими от рысьих
ноздрей к опущенным углам рта, из которого косо торчит еще
незажженная папироса. Тихий голос первого:
-- Конец я написал одним порывом. Он умирает, да,
умирает...
Молчание. Красный диванчик мягок. За окном проплывает, как
рыба в аквариуме, насквозь освещенный трамвай.
Евфратский щелкнул зажигалкой, выпустил дмм из ноздрей и
сказал:
-- А почему бы вам, Илья Борисович, до выхода романа
отдельным изданием, не пропустить его через журнал?
-- Я же не имею протекций... Кто возьмет? Печатают все
одних и тех же.
-- Пустяки. У меня есть идейка, но ее еще надо хорошенько
обмозговать.
-- Я бы с радостью...-- мечтательно произнес Илья
Борисович.
Еще через несколько дней, в кабинете у Ильи Борисовича,
изложение идейки:
-- Пошлите вашу вещь,-- Евфратский прищурился и вполголоса
докончил: -- "Ариону".
-- "Ариону"? -- переспросил Илья Борисович, нервно
погладив рукопись.
-- Ничего страшного. Название журнала. Неужели не знаете?
Ай-я-яй! Первая книжка вышла весной, осенью выйдет вторая.
Нужно немножко следить за литературой, Илья Борисович. -- Как
же так -- просто послать?
-- Ну да, в Париж, редактору. Уж имя-то Галатова вы,
небось, знаете?
Илья Борисович виновато пожал толстым плечом. Евфратский,
морщась, объяснил: беллетрист, новые формы, мастерство, сложная
конструкция, русский Джойс... -- Джойс,-- смиренно повторил
Илья Борисович. -- Сперва дайте перестукать,-- сказал
Евфратский.-- И, пожалуйста, ознакомьтесь с журналом.
Он ознакомился. В магазине ему дали пухлую розовую книгу,
он ее купил, вслух заметив: -- Молодое начинание. Нужно,
знаете, поощрять. -- Прекратилось молодое начинание,-- сказал
хозяин магазина.-- Один номер всего и вышел.
-- Вы не в курсе,-- с улыбкой возразил Илья Борисович.-- Я
знаю достоверно, что следующий выйдет осенью.
Вернувшись домой, он бережно разрезал книжку. В ней он
нашел малопонятную вещь Галатова, два-три рассказа
смутно-знакомых авторов, какие-то туманные стихи и весьма
дельную статью о немецкой индустрии, подписанную "Тигрин".
"Никогда не возьмут,-- с тоской подумал Илья Борисович.-- Тут
своя компания".
Все же он вызвал по объявлению в газете некую госпожу
Любанскую (стенография и машинка) и стал с чувством ей
диктовать, волнуясь, повышая голос, и все смотрел, какое
впечатление производит на нее роман. Она порхала карандашом по
блокноту-- маленькая, черненькая, с экземой на лбу, а Илья
Борисович ходил кругами по кабинету, суживая круги, когда
приближалось эффектное место. К концу первой главы в комнате
стоял крик.
-- И вся прежняя жизнь показалась ему страшной ошибкой,--
возопил Илья Борисович -- и уже обыкновенным конторским голосом
сказал:-- Все это к завтрашнему Дню перепишите, четыре копии,
оставьте поля пошире, завтра приходите, как сегодня.
Ночью он придумывал, что напишет Галатову, когда будет
посылать роман: "...на строгий суд... сотрудничал там-то и
там-то..." А наутро (такова прелестная предупредительность
судьбы) Илья Борисович получил письмо: "Глубокоуважаемый Борис
Григорьевич! Я узнал от нашего общего знакомого о новом вашем
произведении. Редакции "Ариона" было бы интересно прочитать
его, так как хотелось бы поместить в очередной книжке
что-нибудь "свежее".
P. S. Как странно: я недавно вспоминал Ваши изящные
миниатюры в "Южном вестнике"...
"Просит. Помнит..." -- растерянно произнес Илья Борисович.
Затем он позвонил Евфратскому и, как-то боком отвалясь в
кресле, облокотясь о стол рукой, в которой держал трубку, а
другой делая широкий жест, и весь сияя, затянул:
-- Ну-у, голубчик, ну-у, голубчик,-- и вдруг увидел, что
блестящие предметы на столе дрожат, двоятся, плывут мокрым
миражем. Он перемигнул, и все стало по своим местам, и усталый
голос Евфратского томно отвечал: -- Что вы... между
коллегами... обыкновенная услуга... Поднимались все выше пять
ровных пачек. Долинин, еще ни разу не обладавший Ириной,
случайно узнал, что она увлечена другим, молодым художником...
Иногда Илья Борисович диктовал в конторском кабинете, и тогда
немки-машинистки, слыша отдаленный крик, дивились, кого это так
распекает добродушный их шеф. Долинин с ней поговорил по душам,
она ему сказала, что никогда не покинет его, потому что слишком
ценит его прекрасную одинокую душу, но, увы, телом принадлежит
другому, и Долинин молча поклонился. Наконец, настал день,
когда он сделал завещание в ее пользу, настал день, когда он
застрелился (из маузера), настал день, когда Илья Борисович,
блаженно улыбаясь, спросил Любанскую, принесшую последнюю
порцию переписанных страниц, сколько он ей должен, и попытался
ей переплатить.
Он с увлечением перечел "Уста к устам" и одну копию
передал Евфратскому для исправления (кое-какие изменения, там,
где в скорописи были пробелы, внесла уже переписчица).
Евфратский ограничился тем, что в одной из первых строк вставил
красным карандашом темпераментную запятую. Илья Борисович
аккуратно перевел эту запятую на экземпляр, предназначенный
"Ариону", подписал роман псевдонимом, выведенным из имени
покойной жены, закрепил страницы зажимчиками, приложил длинное
письмо, все это всунул в большой удобный конверт, взвесил, сам
пошел на почтамт и отправил роман заказным.
Квитанцию он положил в бумажник и приготовился к неделям
трепетного ожидания. Однако ответ Платова пришел с чудесной
скоростью,-- на пятый день: "Глубокоуважаемый Илья Григорьевич!
Редакция в полном восторге от Вами п