Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
я!
   Она наклоняется и, запрокинув мою голову, целует меня в губы. Поцелуй
сильный, долгий и жадный.
   На раздвинутом диване появляются простыня и подушки. Свет  гаснет.  В
окне фиолетовые сумерки. Они снова затопляют неспособный постоять за се-
бя слабохарактерный город. Они заглядывают в комнату. Они подсматривают,
как раздевается Настя.
   А Настя умеет раздеваться. А Настя раздевается  талантливо.  А  Настя
раздевается вдохновенно. О, как это все!.. Трудно  подыскать  подходящий
эпитет. Так, наверное, раздевались наложницы фараонов, с детства научен-
ные тонкому искусству раздевания. Так,  вероятно,  раздевались  молодые,
еще любимые королями королевы, когда им приходилось обходиться без помо-
щи прислуги. Так Диана обнажалась на берегу ручья, когда ее увидел  нес-
частный Актеон.
   Расстегиваются пуговицы, крючки и молнии. Развязываются узелки, осво-
бождаются петли. Что-то перелетает через голову. Что-то  сползает  вниз,
на бедра, и далее к лодыжкам. Что-то чуть задерживается на локтях и  ко-
ленях. Что-то скользит безо всякой задержки. Что-то уже валяется на  по-
лу, уже топчется голыми ступнями.
   Я целую мягкий, теплый Настин живот.
   - Не горюй, мой дорогой! - шепчет Настя и умолкает.
   Раздается громкий и мелодичный  бой  часов  (недавно  Насте  подарили
электрические часы с боем).
   - Ой! - вздрагивает Настасья. - Уже семь часов! Если  мы  не  придем,
Знобишин смертельно обидится, смертельно! Я тебя умоляю!
   Не проходит и пяти минут, как то, что валялось на полу и было разбро-
сано по всей комнате (только в этом единственном случае Настя  позволяет
себе что-то разбрасывать), снова обретает свои места на бесподобном Нас-
тином теле. Зажигается свет. Настя прихорашивается у зеркала. Я  подхожу
к ней и беру ее за плечи. Я вижу в зеркале голубоглазую,  светловолосую,
совсем еще молодую и очень привлекательную женщину, которую бесцеремонно
обнимает какой-то бородатый и уже немолодой субъект. Настя смеется.
   - А мы с тобой неплохая парочка! - говорит она.
   Обсуждение выставки закончилось. На него мы опоздали. Знобишин издали
машет нам рукой. Он улыбается. У него  счастливое  лицо.  Его,  конечно,
хвалили. Его всегда хвалят.
   Знобишин подходит и церемонно целует Настину руку.
   - Вы, Анастасия Дементьевна, просто ослепительны!  Вами  можно  любо-
ваться только сквозь дымчатые очки!
   Знобишин называет Настю по имени и отчеству.  Так  ему  нравится.  Он
давно уже влюблен в Настю, и об этом знают все. Насте приятно, что  Зно-
бишин влюблен. И даже мне это приятно.
   Настя берет Знобишина под руку. Мы идем по залу. Все смотрят на Настю
и Знобишина. Я тоже смотрю на них. "Красотка! " - говорит кто-то за моей
спиной. "Да, хороша! - соглашается второй голос. - Везет Знобишину!"
   На стенах знобишинские шедевры: "Натюрморт с  нарциссами",  "Лодки  у
берега", "Портрет Афанасия Петровича", "Ледоход", "Натюрморт  с  матреш-
кой", "Зима пришла".
   - Приятный колорит! - произносит Настя, останавливаясь у  "Натюрморта
с матрешкой".
   - А теперь ко мне в мастерскую! - провозглашает Знобишин.
   - Чудесно, чудесно! Отпразднуем ваш успех! - радуется Настя.
   Едем в такси. Останавливаемся у магазина. Знобишин нас  покидает,  но
вскоре возвращается, прижимая к груди бутылки шампанского.
   - Сегодня будем пить одно шампанское! - кричит он.
   "Его не узнать, - думаю я, - успех преображает человека".
   Едем дальше. Держим на коленях бутылки.
   - Смотри-ка, - шепчу я Настасье, - у Знобишина за плечами что-то вид-
неется. Не крылья ли это?
   - Ау, Знобишин! - говорит она. - У вас на спине что-то торчит!
   - Где? - пугается Знобишин и поспешно засовывает руку за спину.
   - Ха-ха-ха! - смеется Настя. - Это  же  крылья,  Знобишин!  Это  ваши
собственные крылья! Вы окрылены! Вы крылаты! Ха-ха-ха! - смеется  Настя,
тычась лицом в плечо смущенного и совершенно раздавленного счастьем Зно-
бишина.
   Подворотня. Первый двор, довольно широкий.  Туннель  проезда.  Второй
двор, чуть поуже. Еще туннель. Третий двор, узкий, как щель. Обшарпанная
дверь. Узкая черная лестница с железными перилами. Ведра у дверей  квар-
тир. Запах кошек, щей с говядиной, котлет с луком, маринованной селедки,
копченой трески, заплесневелого хлеба, несвежих яиц, окурков,  апельсин-
ных корок, подгоревшего подсолнечного масла, гнилой картошки, тухлой ка-
пусты.
   Поднимаемся. Миновали четвертый этаж, пятый, шестой.
   - Я вас умоляю, Знобишин! Скажите честно, сколько мы  еще  будем  та-
щиться по этой вонючей лестнице? - стонет запыхавшаяся Настя.
   - Уже пришли! - объявляет Знобишин.
   Перед нами небольшая дверь с толстым железным засовом и висячим  зам-
ком внушительных размеров. Знобишин долго  возится  с  ключами.  Наконец
дверь распахивается с жалобным писком. За нею виднеются прутья  железной
решетки. Снова бренчание ключей. Но вот и решетка уже  открыта.  Щелкает
выключатель. Входим.
   У Знобишина, оказывается, великолепная мастерская. В мансарде.  Прос-
торная, удобная, обжитая. В прихожей висят неизвестные мне  знобишинские
творения. В рабочей комнате - мольберт с незаконченным городским  пейза-
жем, палитра, тюбики, бутылки, кисти, мастихины, подрамники, пустые  ра-
мы, мраморная голова Лаокоона, запах льняного масла и скипидара. В  ком-
нате для приема гостей - тахта, накрытая  лохматыми  собачьими  шкурами,
плохо сохранившееся кресло павловских времен, значительно  лучше  сохра-
нившийся низкий столик неизвестного времени и небольшой книжный шкаф на-
чала нашего века в полной сохранности. В шкафу книги по искусству и нес-
колько фотографий, прижатых к стеклу.
   Бодрый, приплясывающий, подпрыгивающий, неузнаваемый  Знобишин  то  и
дело убегает на кухню и притаскивает оттуда тарелки,  вилки,  стаканы  и
какую-то закуску. После он приносит старинный хрустальный бокал с замыс-
ловатым вензелем на боку.
   - Внимание! Восемьсот девятнадцатый год! - торжественно изрекает  хо-
зяин. Бокал идет по рукам. И верно: под вензелем цифра - 1819. - Поклон-
ники! - продолжает Знобишин. - Поклонники моего скромного  таланта  под-
несли презент. Из него будет пить  божественная  Анастасия  Дементьевна!
Кто желает помыть руки - извольте. По коридору налево.
   Настя уходит. Подхожу к шкафу. Разглядываю  выставленные  за  стеклом
фотографии. На одной из них - старой, коричневого оттенка, наклеенной на
толстое картонное паспарту с золотым тиснением, с гербом и фамилией вла-
дельца фотоателье, - молодая женщина. Она сидит на стуле с высокой спин-
кой, украшенной почти такими же цветами, как и на фасаде Настиного дома.
Она сидит, положив ногу на ногу и сложив руки на колене. Одета  по  моде
девятисотых годов: белая блузка с длинными рукавами, с высоким, закрыва-
ющим шею воротничком, и темная, строгая, видимо шерстяная, юбка. На гру-
ди жемчужное ожерелье. На воротничке жемчужная брошь. В  ушах  серьги  с
крупными камнями. Лицо красиво и благородно: высокий чистый лоб,  брови,
крутыми дугами взлетающие к вискам, светлые, широко расставленные глаза,
тонкие ноздри, изящного рисунка рот с чуть припухшей нижней губой,  неж-
ный овальный подбородок. Лицо спокойно и задумчиво. В глубине счастливых
глаз и в уголках счастливого рта затаилось некое подобие  грусти,  некая
усталость и как бы предчувствие несчастья. Волосы пышные...  подвитые...
собраны на затылке в узел...
   Насвистывая что-то бравурное, Знобишин хлопочет у столика.
   - Кто это? - спрашиваю я, кивая на фотографию.
   - Это Брянская, - отвечает Знобишин, продолжая  беззаботно  насвисты-
вать бодрый мотивчик. - Певица. Была стра-а-ашно знаменита, феноменально
знаменита. Теперь ее и не помнит никто. Сик транзит гл[cedilla]риа  мун-
ди! А что, понравилась? Она и мне нравится. Красивая баба.
   Настя возвращается. Мы усаживаемся за столик. Хлопает пробка. "Ай!" -
взвизгивает Настя - шампанское льется ей на колени.
   Знобишин бежит на кухню за полотенцем, тут  же  прибегает  обратно  и
долго хлопочет вокруг Насти.
   - Ничего, - говорит она. - Приятно искупаться в шампанском.
   Пьем. Произносим тосты. За успехи Знобишина, за искусство, за Настино
совершенство, за всеобщее процветание.
   - Выпьем в память о Брянской! - говорю я вдруг, вставая со стаканом в
руке. - Помянем ее, всеми забытую!
   - А кто она такая? - спрашивает Настасья озабоченно.
   - Исполнительница цыганских романсов! - отвечает Знобишин и, вынув из
шкафа фотографию, сует ее в Настины руки.
   Настя бледнеет. Осторожно, с опаской держа карточку  на  ладони,  она
внимательно ее рассматривает.
   - Недурна, - говорит она, помолчав. - Вся в золоте  и  жемчугах.  Как
видно, не нуждалась.
   "Вот тебе и толстуха! - думаю я. - Вот тебе и лохматые брови, сросши-
еся на переносице! Вот тебе и бородавка над верхней губой!  Вот  тебе  и
цыганская шаль на необъятных плечах! Вот тебе, бабушка,  и  Юрьев  день!
Вот оно, оказывается, как!"
   - Слушай, Знобишин, подари мне эту фотографию! - произношу я  голосом
тусклым и не своим.
   - Зачем она тебе, старина? - изумляется Знобишин. -  Зачем  тебе  эта
покойница? У тебя же Настя есть! Живая Настя!
   - Подари, Знобишин! - повторяю я мрачно, почти шепотом.
   Настины глаза округляются и темнеют. Настя смотрит на меня  со  стра-
хом.
   - Нет, старина, не подарю! - говорит Знобишин с неожиданной для  него
жесткостью, и я чувствую, что его реденькая бороденка, его длинные  пря-
мые волосы, его короткие пальцы почти без ногтей мне невыносимо  против-
ны.
   - А не хочется ли тебе, Знобишин, хотя бы  иногда  писать  что-нибудь
другое и как-нибудь иначе? - спрашиваю я неожиданно для себя.
   - Нет, не хочется, - спокойно отвечает Знобишин, - совсем не хочется.
Не мое это дело. Твое это дело. Каждому свое, старина.  Ты  творишь  для
вечности, а я для завтрашнего вторника и послезавтрашней среды.  У  этих
скромных дней текущей недели есть свои культурные запросы. Вот  я  их  и
удовлетворяю. Это моя миссия.
   - А почему же ты, Знобишин, столь уверен, что создан всего  лишь  для
вторника? Почему ты столь непритязателен и столь кроток? Никто  ведь  не
обрекал тебя на служение текущей неделе, ты сам себя на это  безжалостно
обрек!
   - А потому что я знаю, на что способен, и не обольщаюсь наивными  на-
деждами. Лучше синица в руке, чем журавль в небе.
   - И ты не тоскуешь по журавлю?
   - Тоскую иногда. Особенно, когда его вижу. К примеру, когда вижу твою
живопись.
   - Но ведь когда-то, Знобишин, я писал совсем  как  ты:  "Натюрморт  с
двумя луковицами", "Тучкова набережная", "Озерная тишина"... И ничто  не
говорило мне о том, что я могу писать иначе.
   - Если стал писать так, значит, что-то говорило, - замечает  Знобишин
довольно резонно.
   - Давайте поболтаем о чем-нибудь другом! - предлагает Настя, глядя на
Брянскую. - Интересно, как она пела? Пластинки, наверное, сохранились.
   "Такое хрупкое созданье не могло петь басом, - размышляю я. - Значит,
все не так, как мне думалось. Но когда же она умерла? На фотокарточке ей
лет тридцать, а фотографировалась она, судя по одежде, не позже середины
девятисотых годов. Часовня же построена в стиле конца девятисотых -  на-
чала девятьсот десятых... Значит, умерла она совсем молодой, ей и сорока
еще не было небось. Но отчего она покинула этот мир так рано? Что с  нею
случилось?"
   - Ты не знаешь, отчего умерла Брянская? - спрашиваю я Знобишина.
   - Понятия не имею! - отвечает он. - Да разве это важно?
   - Важно, Знобишин, очень важно. Страшно важно! Неужели ты сам не  по-
нимаешь, как это важно? Молодая, красивая, талантливая женщина вдруг по-
гибает, а тебе наплевать! А ты и в ус не дуешь! А ты сидишь себе в своей
мансарде и шампанское хлещешь! Хорош ты, Знобишин, нечего сказать!
   - Оставь ты его в покое! - произносит Настя дрожащим голосом и швыря-
ет фотографию на тахту. - Что ты к нему привязался! - кричит Настя, и  я
понимаю, что она сейчас заплачет, что пора доставать ей из сумочки успо-
коительные таблетки, что это надолго, не менее чем на полчаса, что я уже
вообще устал от всего этого, что мне все это уже  изрядно  надоело,  что
мне все это уже просто осточертело, что я... что она... что нам...
   - Успокойся, Настасья, - говорю я сквозь зубы. - Как тебе не  стыдно!
Было бы из-за чего! Разве так можно? Куда  это  годится?  Ведь  Брянская
давным-давно умерла! Ты понимаешь, она умерла за тридцать лет  до  моего
рождения! Ты понимаешь, понимаешь это, Настасья? За тридцать лет до мое-
го рождения! И за сорок до твоего! За сорок!
   - Откуда ты это знаешь? - всхлипывает Настя.
   Я молчу. Почему-то мне не хочется говорить о кладбище и о часовне.  И
еще я молчу потому... по той причине... Нет, право,  странно,  почему  я
молчу. Нет, черт возьми, почему же я все-таки молчу? Кажется,  я  и  сам
сомневаюсь, и сам не уверен...
   - Нет, нет, этого не может быть! Это абсурд! - кричу я и ударяю  пус-
той бутылкой о столик.
   - Чего не может быть? - спрашивает Настя шепотом. Она уже не  плачет.
И в глазах ее уже нет ни капли синевы.
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   Февраль заканчивает свои дела и удаляется. Март приходит с видом  ре-
шительным, но ведет себя двусмысленно и трусливо. По утрам  у  пешеходов
подняты воротники и опущены уши меховых шапок. Пар струится из их  нозд-
рей и, клубясь, вырывается изо ртов. Пар оседает инеем  на  волосах,  на
ресницах, на усах и на бородах. Но с карнизов свисают огромные сосульки,
угрожающие здоровью и  самой  жизни  вышеупомянутых  пешеходов,  а  днем
явственно слышен стук капели. Слышится также попискивание  каких-то  пи-
чуг, то ли уже вернувшихся из южных стран, то ли молчавших  всю  зиму  и
теперь подающих голос. Хотя еще холодно, уже  много  света.  По  вечерам
свет с неохотой покидает небосклон, подолгу задерживаясь на кромке гори-
зонта и удивляя горожан немыслимым колоритом вполне весенних, щедрых  на
эффекты закатов. Иногда же март ни с того ни  с  сего  заваливает  город
рыхлым свежим снегом, так что по улицам не проехать и не пройти. В такую
погоду я наслаждаюсь зрелищем облепленных снегом решеток, фонарей и  де-
ревьев и подолгу наблюдаю, как дети с усердием воздвигают  снежную  бабу
или, вопя от удовольствия, кидаются снежками.
   Осторожно ступая по скользкому притоптанному снегу, шагаю  вдоль  чу-
гунной ограды канала. Останавливаюсь у моста. Гляжу  на  мост.  По  нему
проходят люди и пробегают собаки. По нему проезжают грузовики,  автобусы
и такси. По нему проезжает ... коляска. Черная, с поднятым верхом... ло-
шадь гнедая... кучер подпоясан голубым кушаком...
   Коляска сворачивает на набережную и останавливается перед пятиэтажным
жилым домом с фасадом в духе Растрелли. (Много таких  фасадов  с  легкой
руки зодчего Штакеншнейдера появилось в городе сто с лишним лет тому на-
зад. Они напоминают о временах, не стыдившихся роскоши и не  отягощенных
пристрастием к благородной сдержанности.) Чернобородый кучер  слезает  с
козел и скрывается в воротах.
   Торопясь, спотыкаясь,  загребая  снег  носками  ботинок,  придерживая
сползающую с головы шапку, ужасаясь и не веря происходящему,  с  сердцем
оглушительно бьющимся, с непомерно  разросшимся,  заполнившим  все  тело
сердцем бегу к пышному,  растреллиевско-штакеншнейдеровскому  фасаду,  к
чернеющей перед ним коляске.
   Подбегаю. Коляска, и впрямь, шикарная, новая, видимо,  дорогая.  Тон-
кие, но  прочные  колеса  на  резине,  небольшие  легкие  рессоры,  зер-
кально-гладкий, без единой царапины, черный лак,  в  котором  отражаются
моя бледная физиономия, съехавшая набок шапка, волосы, выбившиеся из-под
шапки (поправляю их, запихиваю их на место). Сбоку от покрытого  голубым
ковриком сиденья возницы торчит хорошо начищенный,  сияющий  желтой  ла-
тунью фонарь с толстыми гранеными стеклами. Хвост лошади подобран  снизу
и перехвачен голубой лентой. Длинная грива  тщательно  расчесана.  Челка
тоже повязана голубым бантом. Сбруя красивая, с мелкими латунными  бляш-
ками и небольшими кистями.
   Ставлю ногу на ступеньку, приподымаюсь, заглядываю под навес верха.
   Мягкое черное кожаное сиденье. Две голубые бархатные  подушки.  Запах
пряных духов. На удивленье  знакомый  запах.  Будто  бы  когда-то,  дав-
ным-давно...
   Звякает уздечка. Лошадь поворачивает голову и косится на  меня  недо-
верчиво большим выпуклым глазом с голубым белком. Соскакиваю в снег. От-
хожу к ограде. Жду.
   Мимо проходит девица в толстой, будто надутой  куртке  и  в  мужской,
косматой собачьей шапке. Ее джинсы заправлены в высокие сапоги. На сапо-
гах позолоченные цепочки. У девицы озабоченное выражение лица.
   Мимо проходит мальчик лет восьми с ранцем за спиной. Пальтишко на нем
перекосилось - оно неправильно застегнуто. К тому же оно  все  белое,  -
видно, только что этот ребенок с наслаждением катался по  снегу,  барах-
тался в снегу, зарывался в снег с головою. Выражение  лица  у  мальчишки
радостно-задумчивое.
   Мимо проходит интеллигентная старушка в старенькой  облезлой  шубейке
под морского котика и со старенькой кошелкой в руке. Она идет медленно -
боится поскользнуться. Выражение лица у нее  отсутствующее.  Из  кошелки
торчит мордочка кудрявой болонки с черной, влажной пуговицей носа. Выра-
жение мордочки неопределенное.
   Мимо проходит милиционер в таком же, как у кучера, черном  полушубке.
Полушубок перетянут белыми ремнями. Заметив коляску, милиционер  на  се-
кунду останавливается и потом следует дальше. Он тоже  думает,  что  это
киносъемка.
   Наконец появляется кучер. Я вижу его лицо. Он  похож  на  цыгана,  на
разбойника старых времен и на современного террориста то ли из Южной Ев-
ропы, то ли из Ближней Азии, то ли из Центральной Америки.  Он  импозан-
тен. Возраста непонятного. Он что-то жует. Из-за его кушака торчит  кну-
товище. Он подходит к лошади. Его рука протягивается к лошадиной  морде.
Теперь и лошадь что-то жует, время от времени фыркая и позвякивая уздеч-
кой. Кучер с лошадью что-то жуют. Вот прожевали. Кучер  вытирает  бороду
рукавом, поправляет упряжь и взбирается на облучок. Застоявшаяся  лошадь
нетерпеливо переступает ногами. "Тпррр!" - говорит разбойник негромко.
   Жду. Сердце мое грохочет. Сердце меня распирает. "Лишь бы не  вывали-
лось наружу! - думаю. - Пусть грохочет!"
   Мимо проезжает туристский автобус. Туристы смотрят на канал, на осед-
лавшие его мосты, на меня. Те, что с другой стороны,  наверное,  смотрят
на коляску, наверное, удивляются,  наверное,  восклицают:  "Смотрите-ка!
Смотрите!"
   В то мгновение, когда коляска скрывается за автобусом, меня  пронзает
страх. А вдруг!.. Но вот автобус проехал. Коляска на месте.  Кучер  тоже
сидит на своем месте. Сидит неподвижно, кажется, дремлет.
   Жду. Сердце мое не унимается. А ноги уже замерзли. Шевелю пальцами  в
ботинках.
   Дверь дома вздрагивает и начинает медленно, медленно, невыносимо мед-
ленно - о господи, до чего же медленно! - открываться. Вот она замирает.
Ах, черт! Но вот она распахивается настежь.
   На пороге швейцар - маленький человечек в чем-то зеленом  с  золотом.
Лицо заспанное. Прикрывая ладонью долгий зевок, он делает шаг в сторону,
кому-то уступая дорогу.
   В глубине дверного проема возникает тонкая женская фигура. Возникнув,
она не движется. Женщина что-то делает со своими руками. Что она может с
ними делать? Отчего она возится с ними так долго? Кажется, она натягива-
ет перчатки. Да, конечно, она надевает перчатки. Ага,  надела!  Вот  она
сделала шаг вперед. Она выходит.
   Грохот в ушах смолкает. Мое гигантское сердце внезапно сжимается, об-
рывается, маленькой пятидесятиграммовой гирькой летит вниз  и  падает  в
снег к моим ногам. Не отрывая глаз от выходящей, приседаю, шарю рукой по
снегу и, не нащупав гирьку (а ну ее, право!), распрямляюсь.
   Она стояла на крыльце, глядела на меня и улыбалась. Соболей не  было.
Был черный каракуль. Он лежал, свернувшись калачиком, на знакомых,  пыш-
ных, темнорусых волосах. Он охватывал шею и затылок большим стоячим