Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
расно вы испугались! Вы же испугались, я вижу! Все это  пустое,  сударь,
пустое. Какие там дебри! Какая там бездна! Не лучше ли нам с  вами  вку-
сить еще по рюмке? И забудем о странностях формальной логики-с! И не бу-
дем предаваться азарту умственной игры! Всякий азарт губителен-с.
   Ковыряхинская улыбка увяла. Губы выпрямились и стали светлы, как  ко-
выряхинские ресницы. Желтоватый огонек погас. Глаза трактирщика отпряну-
ли назад и вновь соединились с его лицом, заняв привычные для них места.
И само лицо слегка от меня отдалилось. Рука же его потянулась к  графин-
чику. Поднятый за горлышко округлый стеклянный сосуд, содержавший  бесц-
ветную и столь невзрачную на вид жидкость, приблизился сначала к  одной,
а после к другой рюмке. При этом жидкость лилась из сосуда  тонкой,  еле
заметной, невинной струйкой.
   - Давайте выпьем теперь, государь  мой,  за  здоровье  тех  почтенных
дам-с, за пброк неутомимых, за искусных прях! Не дай Бог, если они  зах-
ворают! Тогда нам несдобровать! - Эти  слова  мой  собутыльник  произнес
громко и торжественно, видимо надеясь, что  тост  будет  услышан  самими
парками.
   После второй рюмки Ковыряхина развезло. В глазах его плавала какая-то
муть. Скулы побагровели. Голос его то и дело прерывался, будто  провали-
ваясь куда-то и с трудом выбираясь наружу.
   - Я уже отменно пьян, и посему море мне, как водится,  по  колено,  -
сообщил доверительно трактирщик и продолжал: - Ха! Наша Маркизова лужа и
трезвому по щиколотку! И трезвому! Так что уж не обессудьте, если что не
так. Я трудно хмелею. Стоек я против Бахуса. Дабы свалить меня, ему  на-
добно попыхтеть. Но сегодня... А сдается мне, сударь... Сдается мне, что
и вы не устояли, и вы обольстились, и вы порабощены-с, и вы себя позабы-
ли, себя потеряли, внимая голосу  сему  загадочному,  взирая  на  совер-
шенство сие нестерпимое! И вы, и вы, и вы! Признайтесь же,  сударь  мой!
Тогда, в марте, когда впервые привезла она вас сюда, вы  уже  спеленький
были-с, готовенький были-с! "Вот и этот уже дымится на  жертвеннике!"  -
подумал я тогда, и, признаться, не без удовольствия. Так что, сударь, мы
с вами вкусили одной благодати. Вы груздями-то  не  брезгуйте!  Хрустят,
подлецы, очень даже впечатляюще. Ах, да что же это я! Куда же память моя
подевалась! О главном-то, о главном позабыл совсем! Заболтался!
   Ковыряхин вскочил и бросился к стойке. Вернувшись, он сунул мне в ру-
ку небольшой надушенный конверт. В конверте лежал билет в зал Дворянско-
го собрания на 16-е декабря. И еще в нем лежала записка.
   "Милый! Приглашаю тебя на свой концерт. Буду петь много и,  наверное,
хорошо. Постараюсь быть красивой, чтобы тебе понравиться.
   Твоя К."
   Перечитав записку несколько раз, я поднял глаза. Ковыряхин смотрел на
меня, как и прежде, не мигая. В мутных  глазках  его  было  некое  выра-
женьице. Странноватое такое, но притом и неприятное, раздражающее,  бес-
покоящее и даже слегка пугающее выраженьице.  Я  глядел  на  трактирщика
почти с ненавистью. Где-то неподалеку тихонько сопел дворник. Где-то  на
улице прогрохотала пустая телега. Пьяная голова Ковыряхина таила в своей
глубине какие-то мысли. Они были скрыты под волосами, под кожей, под че-
репными костями, в лобных долях ковыряхинского мозга. Они  прятались  за
туманной пеленой ковыряхинского невнятного взора.  Эти  мысли  следовало
вытряхнуть наружу. Эти мысли следовало пощупать.
   Взяв трактирщика за плечи, я стал трясти его. Сначала легонько, потом
сильнее, а после изо всех сил. Наполненная потаенными мыслями голова мо-
талась из стороны в сторону.
   - Что вы делаете, сударь! - восклицал бедный  Ковыряхин.  -  Оставьте
меня! Господь с вами! Вы же мне голову оторвете! - кричал он.  -  Да  вы
безумец! Я сейчас полицию!.. - вопил он все громче и громче.
   Голова его, казалось, держалась уже на ниточке, но мысли  не  высыпа-
лись на стол. Ковыряхин, упорствуя, скрывал свои мысли.
   Я утомился и перестал трясти. Трактирщик заплакал.
   - Сударь, я к вам душевно... Я вам о жизни своей... Я вам то, что ни-
когда никому... А вы-с!
   Он всхлипывал, как дитя, и тер глаза подолом своей васильковой  руба-
хи.
   - Ладно, не обижайтесь, - сказал я.
   Мне стало жалко Ковыряхина. Разомлевший от чаю дворник поглядывал  на
нас из своего угла с ленивым любопытством. Калач был съеден.
   - А где Пафнутий? - спросил я уже вполне миролюбиво.
   Ковыряхин глубоко, длинно, с придыханиями вздохнул.
   - Пафнутий Иваныч приказал долго жить-с. Преставился. Почил  в  бозе.
Уж месяц, как погребен на Волковом, царствие ему  небесное.  Бесподобная
наша его любила, дарила ему серебряные рубли. Он их берег, не  тратил-с.
Когда помер, нашли их у него в шкатулке. Шестьдесят шесть рублей.  Целый
капитал-с! Давайте помянем его, сударь. Добрый был старик и совестливый.
Не воровал. Заведение мое на нем держалось. Теперь захиреет оно и прахом
пойдет-с.
   Мы выпили еще по рюмке. Я глядел на Ковыряхина почти с нежностью. Мне
хотелось сказать ему что-нибудь приятное.
   - Хороший вы человек, Ковыряхин! - произнес я с пафосом. -  Нравитесь
вы мне! Люблю я таких, как вы! И служение ваше Ксении Владимировне, вер-
ность вашу ей я ценю. И ведь недаром, недаром тогда, в  марте,  привезла
она меня прямехонько к вам! Не куда-нибудь, не к кому-нибудь, а  к  вам,
дорогой Матвей Матвеич! Именно к вам! И здесь, здесь, под этими  синими,
почти небесными сводами услышал я впервые ее голос и вашу игру на  гита-
ре! Да, да, здесь. Я желаю выпить за вас, Матвей Матвеич, и за ваш  уют-
ный ресторанчик, куда так часто забредают прелестные музы! И за этот са-
мовар! И за этот граммофон!.. Эй, приятель! - обратился  я  к  затихшему
дворнику. - Выпейте с нами за сей гостеприимный кров, за сей  приют  для
всех озябших, утомленных и алчущих и за хозяина его - прекраснейшего че-
ловека!
   - Я сейчас! - заторопился Ковыряхин, убегая за третьей рюмкой.
   Дворник приблизился. Он был не дворник. Он был кучер Дмитрий.
   - А как же экипаж? - удивился я. - Разве барыне сегодня не  требуется
коляска?
   - Не требуется, - ответил кучер своим мрачным, бездонно глубоким  ба-
сом и при этом изобразил на лице совершенно зверскую  улыбку.  -  Барыня
сегодня весь день дома романсы поет. Что-то ей нынче не  поется,  и  она
сердитая. На Пашку - горничную - накричала,  плохо-де  комнаты  подмела.
Обидела девку. Давненько я барыню такою не видел. А меня она  в  трактир
послала. Иди, говорит, Митрий к Матвею и сиди у него сиднем,  чай  попи-
вай, жди (на чай и на калач она мне полтинник отвалила).  А  как  придет
барин, бородатый такой, ты его знаешь, - как придет он, ты ему и  скажи:
пусть ни в коем разе не приходит в Дворянское собрание на концерт, пото-
му как не в голосе я и неохота мне пред ним срамиться. Так и скажи: ни в
коем разе!
   - Так ведь до концерта еще почти три дня! - снова удивился  я.  -  До
концерта она небось о-го-го как распоется! Неужто голос у нее так  долго
будет пошаливать?
   - Может, оно и так, - басил Дмитрий, - может, вы, барин, и правду го-
ворите. Голосок у барыни нашей неслабенький, как не знать. Только велено
было все так вам сказать, и поручение я исполнил в  точности.  Думаю  я,
что барыня немножко хворая, простуженная. Вот голос у нее и сел  слегка.
А от выступления своего отказываться не желает, публику обижать  не  хо-
чет. Да и денег ей жалко. У нее что ни концерт - деньги страшенные. Я бы
на ее месте тоже не отказался, даже если бы горячка  у  меня  случилась.
Деньги-то ух какие! Такие деньги на Литейном не валяются, да на  Лиговке
тоже. Говорят, будто голос у нее колдовской, чародейный. Я вот даже слу-
шать боюсь. Ей-богу!
   - Что-то, Митрий, ты робок не в меру, а с виду сущий  Соловей-разбой-
ник! Послушай хоть разок. Небось не помрешь.  И  разума  небось  не  ли-
шишься. Попробуй послушать, попробуй. Только в церковь перед этим  сходи
и свечку поставь Николаю-угоднику для храбрости. - Давно  вернувшийся  с
рюмкой Ковыряхин, ехидно поглядывая на кучера, в который уж раз  наливал
водку.
   - За здоровье Ксении Владимировны! - произнес  трактирщик  неожиданно
твердым, ясным, трезвым голосом и, запрокинув голову, первым вылил  свою
рюмку в широко открытый зубастый рот. После этого  рот  закрылся.  Кадык
Ковыряхина произвел соответствующее движение,  и  горячительный  напиток
проследовал в пищевод, а далее и в желудок.
   - Красиво пьете, Матвей Матвеич! - сказал я. - Просто загляденье.
   Кучер же, против ожидания, пил водку по-дамски, маленькими  глоточка-
ми, что совершенно не соответствовало его мужественному облику и  выгля-
дело комично. "Надо же! - думал я. - Такая  эффектная  внешность,  такой
головорез, такой людоед - и вот поди ж ты! Но как же, как  же,  выходит,
не увижу я ее послезавтра в Дворянском собрании, не  увижу  ее,  ослепи-
тельную, в роскошном платье, среди знаменитых белых колонн с  роскошными
коринфскими капителями, под знаменитыми и тоже  роскошными  хрустальными
люстрами - не увижу я, значит, всю эту роскошь и  не  услышу  голос  ее,
многократно отраженный и колоннами, и потолком, и креслами, и  балюстра-
дами хоров, отраженный и как бы усиленный великолепной  этой  архитекту-
рой? А следующий ее концерт в Филармонии, то есть в Дворянском, состоит-
ся неизвестно когда. Она ведь бросает эстраду. Это я сам  виноват.  Она,
конечно, простудилась. Это я таскал ее по городу на ветру и на морозе. А
ведь знал, что ей нельзя простужаться, что ей надо беречь горло. Это все
я, кретин! Но я все равно пойду на концерт. Без разрешения,  тайно.  Она
не узнает. Потом, при удобном случае, прощения попрошу. Пойду  непремен-
но".
   - Передай барыне, - обратился я к Дмитрию, - передай, пожалуйста, ба-
рыне сердитой, что мне грустно. Но если она не велит, то я повинуюсь.
   В руках трактирщика появилась гитара все с тем же невероятных  разме-
ров небесно-голубым бантом. Он нежно погладил гриф и ударил по  струнам.
Гитара вскрикнула, потом застонала и постепенно умолкла. Склонив голову,
Ковыряхин слушал, как затихает рокот струн. После он выпрямился,  закрыл
глаза, посидел несколько секунд неподвижно и  заиграл  вальс  "Дунайские
волны".
   - Браво! - воскликнул я, когда он закончил. И тут же спросил:  -  Где
научились вы, дражайший Матвей Матвеич, так искусно играть на гитаре?
   Ковыряхин ответил, уставясь в пол:
   - Нигде я не учился, никто меня не учил-с. Сам я премудрость эту одо-
лел. Купил в лавке книжку-самоучитель и как-то  потихоньку,  полегоньку,
по вечерам да по воскресеньям... Сначала мучился, хотел бросить.  Гитара
меня вовсе не слушалась. А после пошло, стало получаться, покорился  мне
сей строптивый инструмент. И вскорости сделался он мне другом  душевным.
Без него теперь и жизни мне нет. Люблю я, сударь, поиграть в  одиночест-
ве. Люблю потешить сердце свое  мечтами  несбыточными.  Люблю  предаться
сладостным чувствам под гитарный звон. Играю и плачу.  Так  хорошо-с!  А
если наперед еще пару рюмок, то больше ничего и не надобно.  Блаженство,
сударь!
   - А почему бы вам, Матвей Матвеич, так сказать,  публично,  со  сцены
искусство свое незаурядное не продемонстрировать? Людей порадуете и себе
удовольствие доставите. Такой игры, как ваша, признаться, я еще не  слы-
хал. И хотя в этом деле я не специалист, талант ваш несомненно замечате-
лен. А может быть, попробовать вам Ксении Владимировне на одном из  кон-
цертов поаккомпанировать? Она поет под рояль, а под гитару-то будет  за-
душевнее, теплее.
   Трактирщик не отрывал своего взгляда от дощатых половиц.
   - Полно вам, сударь! Я - и рядом с самою Брянской! Полно! Смеетесь вы
надо мною. Право же, смеетесь. А чего тут смеяться-то? Чего же  смешного
в увлечении моем невиннейшем? Грешно вам, сударь!
   - Да бросьте вы, Матвей Матвеич, прибедняться!  Бросьте  жеманничать!
Сами знаете, что играете отменно. Зачем же талант свой  прячете?  А  еще
хочу я вас спросить,  простите  меня  великодушно  за  чрезмерное  любо-
пытство: не побывали ли вы в Ялте этим летом? Кажется мне, будто видел я
вас в Массандровском парке в самом конце июня.
   Ковыряхин продолжал с усердием изучать половицы.
   - Ошиблись вы, сударь. Не было меня в Ялте в конце июня. Но и  раньше
меня там тоже не было. Что мне там делать? Плавать я не умею  и  никогда
не купаюсь. И природа пышная, южная мне не по душе.  Пальмы  и  кипарисы
тоску на меня наводят. Березы да елки наши русские мне милее-с. Но  есть
у меня братец двоюродный, кузен, так сказать. Он на меня весьма похож, и
нас с ним частенько путают-с. Вот он большой любитель крымских красот  и
каждое лето их навещает. Не иначе как его и приметили вы  в  этом  самом
парке - как, бишь, его?
   - Массандровский, - подсказал я.
   - Стало быть, в Массандровском. Чудное какое название, нерусское!
   - Что происходит? Я не понимаю, что происходит! Я не понимаю, не  по-
нимаю, не понимаю! Мне надо знать, что происходит! Мне надо  это  знать!
Ты что-то скрываешь, что-то прячешь от меня! Зачем ты скрываешь? Разве я
заслужила такое? Разве я когда-нибудь... Как ты можешь? Это ужасно!  Че-
тыре года я верна тебе, четыре года я жду, когда ты наконец... Нам  надо
встретиться! Нам немедленно, сегодня же надо встретиться! Нам надо пого-
ворить. Я не могу, не могу так больше! Я не могу!
   Настин голос дрожит. В Настином голосе отчаянье. Еще минута - и Настя
разрыдается, и будет долго рыдать в трубку, а кто-то из соседей выглянет
в коридор, чтобы насладиться зрелищем  Настиного  горя,  или,  наоборот,
прибежит с валерьянкой и станет лить ей в рот лекарство, и станет  успо-
каивать ее какими-нибудь ненужными словами, гладя ее по голове и  подсо-
вывая ей носовой платок. О, как мне жалко Настю! О, как это все и впрямь
ужасно! Ведь год тому назад все было так покойно, определенно,  устойчи-
во, твердо! Ведь год тому назад был такой уют в моей душе, и в  Настиной
тоже! Ведь год тому назад я любил ее, любил! Ведь  Настасья  сейчас  уже
была бы моей женой! Да, да, была бы моей женой!
   Мы гуляем по Эрмитажу. Мы и раньше частенько встречались с  Настей  в
Эрмитаже. Ей это нравилось, да и мне это было приятно. Ей это  нравилось
главным образом потому, что именно в Эрмитаже четыре года тому  назад  и
состоялось наше знакомство. В буфете. Как ни смешно, в эрмитажном  буфе-
те. Была очередь. Я стоял за Настасьей, еще не  ведая,  что  это  именно
она. От нечего делать я разглядывал ее прическу. Прическа была  достойна
самого пристального внимания. Она изумляла пышностью форм и барочной за-
мысловатостью композиции. И в прическе, и в  оттенке  волос  было  нечто
фламандское, хотя фигура владелицы была тонка и вполне современна.  "Лю-
бопытно, какое лицо?" - подумал я, деликатно стараясь заглянуть сбоку за
тяжелые, скрученные жгутом пряди. Очередь потихоньку двигалась. "Коржик,
чашку кофе и шоколадный батончик", - произнесла моя соседка, обращаясь к
дородной буфетчице, и при этом повернулась ко мне в профиль. Против ожи-
дания ничего фламандского в профиле не обнаружилось, он был на удивление
классичен. "Какое диво, - подумал я. - Фигура двадцатого столетия, воло-
сы - семнадцатого, а нос и подбородок - пятого столетия до  нашей  эры!"
"У вас найдется пятачок?" - спросила буфетчица дивную женщину.  "Нет,  у
меня только три копейки", - ответила та. Я вытащил  из  своего  кошелька
пятачок и положил его на прилавок. "Ой, что вы!"  -  смутилась  Настя  и
окатила меня синевой своего взгляда. Из Эрмитажа мы вышли вместе.
   В который раз мы бродим с Настасьей по Эрмитажу? В сороковой? В сорок
пятый? В шестидесятый? Признаться, за четыре года я так и не понял, вол-
нует ли ее живопись великих мастеров или ей просто  нравится  ходить  со
мною по этим залам, отражаясь в мраморе, в яшме, в малахите, в порфире и
в зеркалах. Но я сразу догадался, что и мрамору, и яшме, и  малахиту,  и
порфиру, и лазуриту, и многочисленным зеркалам, и узорчатому паркету,  и
лепным фризам, и бронзовым светильникам, - словом, всему богатству эрми-
тажных интерьеров всегда недоставало этой стройной женской фигуры и этой
великолепной головы, отягощенной великолепными  волосами.  В  эрмитажных
залах Анастасия была подобна музейным экспонатам. Ее  эстетическая  цен-
ность казалась сопоставимой с ценностями шедевров мирового значения.
   Медленно движемся по галерее гобеленов, перебираясь из восемнадцатого
века в семнадцатый, из семнадцатого в шестнадцатый, из  шестнадцатого  в
пятнадцатый. В пятнадцатом ненадолго задерживаемся. Несколько  выцветшие
нидерландские шпалеры ласкают глаз утонченностью рисунка. Настя молчит.
   Минуя английские залы, выходим к французам.  Цепкие  пальцы  Вольтера
впиваются в подлокотники мраморного кресла. Старец насмешливо улыбается.
На полотнах Буше розовеют зады упитанных, кокетливых амуров. Настя  мол-
чит.
   Пуссеновская Эрминия все еще отрезает свои волосы  острым,  блестящим
мечом. Бедняга Танкред  по-прежнему  истекает  кровью.  Лененовское  се-
мейство молочницы, как и прежде, торчит на пригорке. Ослик  упрям  и  не
трогается с места. Настя упорно безмолвствует.
   Садимся на обитый бархатом диван. Я лезу в карман, вынимаю свою книж-
ку и пишу на титульном листе:
   "Милой Настасье. Эрмитаж. 26 декабря 19..." - Далее я машинально  вы-
вожу авторучкой  ноль,  но,  вовремя  опомнившись,  переправляю  его  на
восьмерку и заканчиваю тройкой.
   - Спасибо, - усмехается Настя. - Ты, кажется, позабыл,  какой  у  нас
год. Да мог бы написать что-нибудь поинтереснее.
   Идем дальше. У малых голландцев Настя становится разговорчивой.
   - Сначала я думала, что ты очень занят, что тебе не до меня, что тебя
мучают твои творческие заботы, что тебя истязает твоя проклятая  рефлек-
сия, что на тебя опять навалились твои сомнения. Потом я  стала  думать,
что ты от меня немножко устал и тебе необходимо от меня  чуточку  отдох-
нуть. А теперь я уж не знаю, что и думать. Может быть, ты все же растол-
куешь мне, в чем дело, расскажешь мне, что случилось?
   Интерьер готической церкви. В глубине, за колоннами пастор,  склонив-
шись с кафедры, читает проповедь. На  переднем  плане  группа  прихожан.
Женщина в темном платье с белым кружевным воротником сидит на  маленьком
стульчике спиной к пастору. У колонны стоит девочка-подросток. Ее лицо в
тени.
   - Ты разлюбил меня? Я для тебя слишком стара и недостаточно  красива?
Ты полюбил другую? Ну, отвечай же! Чего ты молчишь?
   Девочка у колонны делает шаг в сторону. Ее лицо освещается, и я заме-
чаю, что она пристально смотрит на меня.
   - Но, быть может, ты и не любил меня никогда? Это только  мне,  дуре,
казалось, что любишь. Это только мне так хотелось, чтобы ты меня  любил.
Это я все придумала на свою голову, на свое несчастье.
   Натюрморт. На темно-пурпурной бархатной смятой скатерти остатки  лег-
кого ужина. Оранжево-красный вареный краб,  гроздь  прозрачного  желтого
винограда, синяя фаянсовая тарелка, ножик с костяной  ручкой,  массивный
бокал из дымчатого стекла. В бокале недопитое светлое вино. В вине  пла-
вает полуочищенный апельсин. Срезанная ножом  кожура,  свернувшись  спи-
ралью, свешивается через край бокала. Тут же забытые кем-то золотые часы
с брелоком на зеленой шелковой ленте.
   - Ты очень изменился за этот год. Я не узнаю тебя. Может быть, ты бо-
лен и скрываешь это? А может быть, и сам не понимаешь, что болен? Ты ве-
дешь себя странно. Я боюсь за тебя. И за себя тоже. И  за  Женьку.  Ведь
если со мной что случится...
   Отрываю виноградину и протягиваю ее Насте. Она берет ее, кладет в рот
и жует.
   - Кислый виноград, - говорит она. - Чуть-чуть бы послаще.
   - Какой уж есть! - говорю я и снова тянусь к винограду.  При  этом  я
задеваю рукавом ножик с костяной ручкой. Он с легким  звоном  падает  на
пол. "Ну вот, - думаю, - испортил натюрморт!" Нагнувшись, подымаю  ножик
и осторожно кладу его на место.
   - Не трогай ты ничего, я тебя умоляю! - говорит Настасья.
   Пейзаж. Довольно ветхие каменные город