Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
ко невоспитанные хамы. Сперва надо умыться в
большом тазу, на дне которого сверкают серебряные монеты,
затем одеться во все свежевыстиранное и новое. Бабка
торжественно усаживала каждого за стол на строго отведенное
ему место и страстно, проникновенно произносила. "Оченашч.
-- Христос воскрес! -- облизываясь, говорил дед радостно.
-- Воистину воскрес! -- счастливо отвечала бабка со слезами
на глазах, в последний раз осматривая стол: хоть как нелегко
далось, но, правда, не хуже, чем у людей, и она разрешала: --
Ну, с богом, будьмо счастливы!
И после этой торжественной части начиналась хорошая жизнь.
И сейчас бабка решила во что бы то ни стало на пасху печь
куличи. Всего другого можно было не иметь, но за куличи она
цеплялась так, словно иначе ей уготован ад. Мама вернулась из
дальнего похода на "обмен" с зерном и картошкой. Дед после
больницы был еще очень слаб.
Сначала зерно нужно было смолоть. У одних людей за насыпью
была мельничка, они давали на ней молоть за стакан-два муки.
Пошли мы с бабкой. Мельничка стояла в сарае и представляла
собой два кругляка от бревна, положенные один на другой.
Верхний кругляк надо было крутить рукояткой, подсыпая зерно
через дыру в центре его. В трущиеся поверхности кругляков были
вбиты железки, чтобы зерно давилось и перетиралось в муку.
Став по обе стороны, мы с бабкой ухватились за ручку и
вдвоем едва-едва проворачивали тяжелый кругляк. Бабка
подсыпала зерно самыми маленькими порциями, чуть не щепотками,
а все равно тяжело. Работали полдня, выбивались из сил,
отдыхали, стали совсем мокрыми. В сарае гулял ветер, бабка
беспокоилась, как бы я не простудился.
Домой шли -- едва волочили ноги, окоченели на пронзительном
ветре. Бабка взялась просеивать муку -- и отсеяла щепотку
острых, как бритвочки, отколовшихся от мельнички железных
осколков. Я достал магнит и обработал им всю муку, выловив
много осколков. Бабка горевала, что из нашей самодельной муки
получатся не белые куличи, а серые хлебы, но она замесила,
легла спать, а ночью у нее поднялся жар, она требовала белой
муки, изюма, масла.
На другой день мама бегала по людям, искала доктора. Пришел
старичок, ему заплатили два стакана муки, он выписал рецепты.
-- Только сам не знаю, -- сказал он, -- где вы это
достанете.
-- Как же быть? -- спросила мать.
-- А что я могу сделать? -- рассердился он -- Натопите
сначала, чтоб хоть пар изо рта не шел. Ну, поите ее горячим
молоком, питание надо, она вконец истощена.
Мать поила бабку травами, обежала весь город и все-таки
достала где-то пузырек микстуры. Но бабке становилось хуже, ей
нечем было дышать, она все время кричала:
-- Жарко! Воздуха!
Мы по очереди сидели, обмахивали ее газетами, но ей было
лучше, когда на нее просто дули изо рта. Иногда она приходила
в себя и беспокоилась за куличи. Мать испекла их, они вышли
черные, клейкие, а на зубах хрустел песок. Бабка посмотрела и
заплакала.
Пришли кума Ляксандра и ее слепой муж Миколай. Это были
удивительно добрые и безобидные старики, самые добрые, каких
только я до сих пор видел в жизни. Дед и бабка дружили с ними
с самой юности, и когда-то у них был сын, один. Бабка
рассказывала, что это был очень славный парень. Он стал одним
из первых комсомольцев на Куреневке, его послали
организовывать комсомол на селе, и там его убили. Это было в
1919 году. Вслед за этим Миколай ослеп. Бабка говорила:
"Выплакал глаза", -- хотя, конечно, он ослеп от болезни.
Ляксандра и Миколай совершенно не понимали в политике, они
только знали, что их единственный Коля был очень хорошим, и
они так никогда и не могли постичь, за что его убили, кому это
понадобилось.
Раньше Миколай и дед работали вместе, но теперь Миколай был
совсем дряхлый и беспомощный, Голова его была покрыта
жиденьким седым пушком, на носу зачем-то очки: справа синее
стекло, а левое стекло разбилось, и Микопай вставил вместо
него кружочек из тонкой фанеры.
Кума Ляксандра вместе с бабкой крестила меня. Она была
дворничихой. Рано утром она выходила на площадь и выводила с
собой Миколая. Она мела метлой, а мужу давала грабельки, и он
очень аккуратно, последовательно проводил вслепую грабельками
по земле, ни бумажки, ни соринки не пропуская.
Так они работали по многу часов, потому что площадь была
большая, зато после них она выглядела нарядно, вся в следах от
грабель, как свежезасеянные весенние грядки.
Они были белорусы, но прожили почти всю жизнь в Киеве так и
не научившись ни русскому, ни украинскому языку.
-- Адна бяда не ходзиць, а другую за сабою водзиць, --
вздыхала Ляксандра, сидя у бабкиной постели. -- Бодрись,
Марфушка, ты яще маладая, добраго у житти не успела
пабачиць.,.
-- Пабачиць, як яще пабачиць, -- ласково утешал Миколай; он
сидел и исправно обмахивал газетой бабку.
Трудно было понять, слышит ли бабка, она дышала с хрипом,
желтая, как воск, лицо ее блестело. Вдруг раздался тихий, но
четкий звук лопнувшего стекла: пузырек с микстурой, стоявший
на табуретке у кровати, лопнул чуть повыше середины, словно
перерезанный ножом по линейке. Ляксандра открыла рот, в глазах
ее появился ужас. Бабка повернула голову и задумчивым,
странным взглядом посмотрела на пузырек.
-- Надо же! -- пробормотал я с досадой, кидаясь к пузырьку.
-- Ничего не вылилось, сейчас я перелью.
Слышал я об этой примете: что когда без причины лопается
стекло, значит, кто-то умирает. И надо же было, чтобы эта
проклятая дрянная бутылочка лопнула именно сейчас! Я поскорее
унес пузырек на кухню, Там сидели мама, ее подруга Лена
Гимпель и дед и говорили о том же, о чем говорил весь город.
Немцы вывозили людей на работу в Германию.
-- Это правильно, -- говорил дед, тыча пальцем в газету. --
Тут голод, а там отъедятся и деньги заработают! Смотри!
В газете убедительно разъяснялось: при Советской власти
дети старались только учиться, быть инженерами и профессорами,
но ведь главное воспитание -- в труде. Уезжая в Германию,
молодые люди научатся работать и побывают за границей. Ехать в
Германию надо во имя счастливого будущего.
-- "Всегда бывает так, -- прочел дед торжественно, -- что
одно поколение должно приносить великие жертвы, чтобы потомкам
-- детям и внукам -- даровать лучшую жизнь". Слышишь: детям и
внукам лучшую жизнь!
-- О господи, -- сказала Лена Гимпель. -- Знаем мы эту
"лучшую жизнь".
Муж Лены, рентгенотехник, как и все, ушел на войну, она
осталась с ребенком, отчаянно голодала и была зла, как тысяча
чертей. Кажется, она злила деда даже с каким-то удовольствием.
-- Ты дурная, ты ничего не понимаешь! -- закричал дед. --
Трясця их матери с их будущим, в я знаю то, что теперешнюю
молодежь надо учить работать. Разумные чересчур стали, только
книжки читают, а работать кому? Немцы верно говорят;
воспитание в труде!
-- Просто им нужна рабочая сипа, навербовать побольше, --
заметила мама. -- Так бы и говорили.
-- Так нельзя, -- сказала Лена. -- Так никто не поедет, а
нужно возвеличить. Тьфу, чтоб вы передохли... гиены.
-- Дура, что ты говоришь! -- испуганно замахал руками дед.
-- В Бабий Яр захотела, да?
-- Правда, смотри ты, осторожнее с такими разговорами, --
понизила голос мама.
-- Проклятое время, Дантов ад, -- вся клокоча ненавистью,
сказала Лена. -- Говорят, "принесли свободу", а ты не имеешь
права говорить, думай над каждым словом, бойся своей тени,
никому не верь, каждый -- возможный стукач и провокатор. По
ночам мне хочется кричать. У меня уже нервы не выдерживают.
Иногда думаешь: пусть тянут в Бабий Яр, все опроклятело, все!
Сменяя друг друга, мы всю ночь дежурили у бабки, она
задыхалась, обливалась потом, забывалась. Пришло утро,
морозное, сверкающее, с розовым солнцем, от которого и снег, и
сосульки над окном, и вся комната стали розовыми.
И вдруг бабке стало хорошо, она задышала свободно, глубоко,
с облегчением откинулась на подушку.
-- Кризис прошел! -- воскликнула мама, поворачиваясь ко мне
с сияющим лицом. -- Боже мой, все хорошо!
Я кинулся к форточке, закричал деду, бывшему во дворе:
-- Бабке хорошо!
Но, обернувшись, увидел, что мать странно замерла,
вглядываясь в бабкино лицо. Лицо бледнело, бледнело, бабка
задышала неровно и слабо -- и перестала дышать совсем.
-- Она умирает!!! -- закричала мать. -- Деньги, ну деньги
же, пятаки скорее!
В коробке с нитками и пуговицами у бабки хранились
старинные серебряные полтинники и медные пятаки, и она
говорила, что, когда умрет, пятаками нужно накрыть глаза. Я
кинулся к этой коробке, словно в ней было все спасение.
Принес, совал матери, но она кричала, трясла бабку, гладила по
плечам, потом, наконец, вырвала у меня пятаки и положила их
бабке на глаза. И все.
У бабки стал отчужденный, строгий и торжественный вид с
этими темными, с прозеленью пятаками.
На гроб денег не было. Дед взял пилу и рубанок, достал из
сарая несколько старых досок и сколотил неуклюжий и не совсем
правильный гроб. Его следовало покрасить в коричневый цвет, но
такой краски у деда не было, а нашлась банка голубой
"кроватной" краски. Он поколебался, подумал, выкрасил гроб в
небесно-голубой цвет и поставил сушиться во дворе. Никогда в
жизни не видел небесно-голубых гробов.
В дом, конечно, набились соседки, старухи, они исправно
голосили, превозносили добродетели покойной наперебой
показывали юбки и башмаки, подаренные ею по секрету от деда, и
они теперь яростно тыкали их деду под нос:
-- Вот, Семерик, какая у тебя была жена, а ты ее всю жизнь
поедом ел!
Горели свечи, дьяк читал молитвы, мать беспрерывно рыдала,
выходила во двор: "Я не переживу", -- а Лена успокаивала:
"Спокойно, все умрем". Мне все это казалось таким
бессмысленным и бесполезным, а неестественно голосящие старухи
были неприятны, их голоса ножиками сверлили у меня в ушах, я
тыкался гуда и сюда. весь напряженный и взвинченный до
предела.
Но тут явились поп с певчими, и бабку стали класть в гроб.
А она вытянулась и не помещалась, и гроб не просох как
следует, краска пачкалась. Кума Ляксандра озабоченно металась:
"Мужчин надо, мужчин, нясти!" А мужчин не хватало. Наконец
подняли гроб и неуклюже выносили через дверь, накренили его. У
бабки на лбу лежала лента с церковными письменами, в руках был
один из двух деревянных крестиков, хранившихся у икон,
Дед, без шапки, озабоченный, подпирал гроб плечом вместе с
другими, за ним пристроился слепой Миколай, взяв под мышку
палочку. Они подложили газеты, чтобы не испачкать плечи
краской. Вскинулись две хоругви, поп загнусавил, певчие
заголосили, все двинулись в открытые ворота, и бабка
торжественно поплыла надо всеми.
-- Ты оставайся, смотри за домом, -- приказала мне мать,
опухшая от слез, как-то сразу постаревшая и некрасивая.
Я посмотрел вслед похоронам, закрыл ворота, подобрал с
земли еловые ветки, упавшие с венка. Стало тихо. И вот только
тут я поистине задохнулся, и до меня наконец дошло.
"Все умрем", -- сказала Лена; дед умрет, мама умрет, кот
Тит умрет. Я посмотрел на свои пальцы, растопырил и снова
посмотрел на свои растопыренные пальцы и понял, что рано или
поздно их не будет. Самое страшное, что есть на свете, --
смерть. Это такой ужас, когда умирает человек, даже самый
старый, от болезни, естественно, нормально. Неужели этого
ужаса недостаточно, и люди изобретают все новые и новые
способы искусственного делания смерти, устраивают все эти
проклятые Бабьи Яры?
Я едва держался на ногах, побрел в хату. Там было
прегнусно: натоптано, намусорено, мертвенный запах ладана,
опрокинутые табуретки вокруг голого раскорячившегося стола.
Кот Тит смотрел внимательными желтыми глазищами с печки.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ГИТЛЕРА
Как-то однажды в апреле, двадцатого апреля, на свет родился
ребенок. Был он, как положено, красненький, весил килограмма
три или что-нибудь около того, длиной был сантиметров
пятьдесят, смотрел бессмысленными, как пуговицы, глазками и
разевал рот, словно зевал. Он вызывал у матери неописуемую
нежность и жалость, и она не знала еще, что держит на руках
самое жуткое чудовище, какое когда-либо рождалось на земле.
Отзвук этого события прозвучал в Киеве в апреле 1942 года в
таком виде:
+------------------------------------------------------------+
| ОБЪЯВЛЕНИЕ |
| По распоряжению Штадткомиссариата от 18/IV -- 42 г., по|
|случаю дня рождения Фюрера населению будет выдаваться 500|
|гр. пшеничной муки на едока. |
| Муку будут выдавать в хлебных лавках 19-го и 20-го апреля|
|на хлебные карточки по талону ‘ 16. |
| Городская управа.|
+------------------------------------------------------------+
("Новое украинское слово", 19 апреля 1942 г.)
На рассвете, едва дождавшись конца запретного часа, я
понесся к хлебному магазину, обгоняя таких же бегущих.
Оказалось, однако, что тысячи полторы едоков заняли очередь
еще с ночи, наплевав на запретный час. Хотя до открытия было
далеко, очередь бурлила и шумела, у дверей лавки уже была
драка и потный, красный полицай с трудом сдерживал толпу.
Я занял в хвосте очередь, уныло постоял, послушал бабьи
пересуды насчет того же, что война кончится, когда зацветет
картошка, что немцы русских не разбили, но и русские не могут
победить, а потому заключат мир где-нибудь по Волге, а нам так
и пропадать под немцами.
И слепому было ясно, что в этой очереди придется стоять до
вечера. Я приметил, за кем стою, сбегал домой за сигаретами и
занялся торговлей.
Расползлись мои друзья.
Болика Каминского мобилизовали на восстановление моста
через Днепр, там держали под конвоем и домой не отпускали.
Шурку Мацу мать увезла неизвестно куда, они нашли другую
квартиру, потому что тут сидели в постоянном страхе, что
кто-нибудь Шурку продаст.
Даже моего врага Вовку Бабарика мать, спасая от Германии,
отправила куда-то в село, на глухой хутор, так что я мог не
бояться, что он меня отлупит.
А Жорку Гороховского его бабушка пристроила служкой в
Приорскую церковь, где он ходил в дурацком балахоне, подавал
попу то евангелие, то кадило и склонялся, сложив руки.
Мы с Колькой Гороховским продавали сигареты.
Это дело проще пареной репы. Мы ехали на огромный Галицкий
базар, высматривали подводы с немцами или мадьярами и
спрашивали у них:
-- Цигареттен ист?
-- Драй гундерт рубель.
-- Найн, найн! Цвай гундерт!
-- Найн.
-- Йа, йа! Эй, зольдат! Цвай гундерт, битте!
-- Вэ-ег!
-- Цвай гундерт, жила, кулак, слышишь! Цвай гундерт?
-- Цвай гундерт фюнфциг...
(Сигареты есть? Триста рублей. Нет, нет! Двести! Нет. Да,
да! Эй, солдат! Двести, пожалуйста! Про-очь! Двести... Двести?
Двести пятьдесят...)
Они были спекулянтами что надо, продавали любое барахло и
торговались, дрались, но в конце концов коробку в двести
сигарет отдавали за двести рублей. Только с трудом.
В этом деле одна тонкость: когда торгуешься с немцем, нужно
работать не только языком, но доставать деньги и совать ему
под нос; при их виде он нервничает, невольно тянется рукой,
чтобы взять, ну, а взял -- значит, продал.
В первый раз нас здорово облапошили: привезли домой
коробки, распечатали, а в них недостает по пятнадцать сигарет:
немцы проделали дырочки и проволокой повытаскивали. Потом мы,
покупая, всегда распечатывали и проверяли пачки. Такой,
понимаете, большой диапазон; с одной стороны, завоевание и
культурное обновление всего мира, с другой -- грязное белье с
убиваемых снимают и сигареты проволокой таскают.
И вот мы носились по Куреневке с утра до ночи -- по базару,
у трамвайного парка, на углах и мостиках, а к концу смены у
заводов, -- и пачку удавалось распродать дней за пять.
Поштучно мы продавали сигареты по два рубля, за пять дней я
зарабатывал до двухсот рублей, на целых полтора кило хлеба.
Итак, в половине седьмого я уже курсировал вдоль очереди,
утюжил базар, бодро вопя:
-- Есть сигареты "Левантэ", крепкие первосортные сигареты
"Гунния", два рубля, дешевле грибов! Дядя, купи сигарету,
полезно для ж...
Попутно собирал окурки, мы из них добывали табак и
продавали.
В семь часов утра двери магазина открылись. Невозможно было
разглядеть, что там творится: смертельная давка, хрипы визги.
Первые получившие муку вылезали растерзанные, избитые, мокрые,
но со счастливыми лицами, крепко сжимая мешочки, припорошенные
настоящей -- не во сне, не в сказке -- белой мукой.
Я наведывался к своему месту в очереди, она пока не
подвинулась, но зато за мной был теперь такой же хвост, как и
впереди.
Бабы рассказывали, что в Дымере расстреляли несколько
мужчин за то, что те слушали детекторный приемник; что в
Оперном театре идет "Лебединое озеро", но написано: "Украинцам
и собакам вход воспрещен".
Понизив голос, говорили, что немцев уже совсем остановили,
что под Москвой их тьма полегла, что они не взяли даже Тулу и
что ожидается открытие второго фронта в Европе. Я жадно
слушал, чтоб дома рассказать. О этот беспроволочный народный
телеграф! Зачем запрещать слушать радиоприемники: это
бесполезно...
В восемь часов показались трамваи с немецкими детьми.
Многие немцы приехали в Киев с семьями, и вот они отправляли
детей на день в Пущу-Водицу, в санаторий, а вечером трамваи
везли их обратно. Это были специальные трамваи: спереди на
каждом портрет Гитлера, флажки со свастикой и гирлянды из
веток.
Я побежал навстречу, чтобы рассмотреть немецких детей. Окна
были открыты, дети сидели свободно, хорошо одетые,
розовощекие, вели себя шумно -- орали, визжали, высовывались
из окна, прямо зверинец какой-то. И вдруг прямо мне в лицо
попал плевок.
Я не ожидал этого, а они, такие же, как я, мальчишки, в
одинаковых рубашках (гитлерюгенд?), харкали, прицеливались и
влепливали плевки в меня с каким-то холодным презрением и
ненавистью в глазах. Из прицепа плевались девочки. Ничего им
не говоря, сидели воспитательницы в мехах (они обожали эти
меха, даже летом с ними не расставались). Трамвай и прицеп
проплыли мимо меня, ошарашенного, и мимо всей очереди, как две
клетки со злобствующими, визжащими обезьянами, и они оплевали
очередь.
Пошел я к ручью, и ноги у меня были как ватные. Положил на
песок свою коробку с сигаретами, долго умывался, чистил
пиджак, и в животе, в груди что-то металлически засосало,
словно туда налили кислоты или красноватого люизита.
В одиннадцать часов полиция навела наконец порядок. Двери,
которые были уже без стекол, закрыли, впускали десятками, но
очередь почему-то совершенно не подвигалась. Становилось
жарко. В полдень немецкие жандармы провели, толкая в спины,
двух арестованных парней, и по тому, как их вели, наставив
автоматы, я понял, что этим парням уже не жить. Но зрелище
было обычным и никаких пересудов в очереди не вызвало.
Сигареты раскупались плохо. Я раскинул мозгами и решил
испробовать способ, к которому прибегал много, много раз. На
всех базарах ходили дети с кувшинами, пели протяжную песенку:
Кому воды хо-лод-ной,
Кому