Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
ать его пришельцем? Кто им поставил сведения? Клавдия?
Ростовцев? Или, может быть, хлопобудный компьютер? Или Кудасов?
Не хватало еще и хлопобудов! "И так носишься, - думал Данилов, - а теперь
еще и хлопобуды! Но, может, я зря, может быть, они и вправду полезные и
умные люди, а деньги берут лишь на карманные расходы?.." Данилов опять
вспомнил людей, стоявших в прихожей Ростовцева, и почувствовал, что они ему
чужие. К дельцам, доставалам, пронырам душа у него не лежала. Нет, сказал
себе Данилов, даже если хлопобуды узнают, что в музыке и в любви к Наташе он
может быть только человеком, а стало быть, уязвим, и тогда он их не
устрашится, ни в какое сотрудничество с ними вступать не будет.
28
Теперь Данилов спал часа по четыре в сутки. Его просили зайти в милицию к
следователю Несынову, он не выбрался.
Он позвонил в оркестр на радио и сказал, что не сможет пока играть с
ними. А ведь деньги были ему нужны.
Он играл в театре, играл дома, ездил на репетиции с оркестром Чудецкого.
Когда играл, ему было хорошо. Когда отдыхал и думал о своей игре, сидел
мрачный. Репетировали в утренние часы в зале Дворца энергетиков. Оркестранты
были люди молодые, Данилов пришелся бы им старшим братом, по вечерам они
работали кто где: кто в театрах, в том числе и драматических, кто в
Москонцерте, кто в ресторанных ансамблях. Все они были недовольны своим
теперешним положением, и то, что они были вынуждены исполнять на службе, им
не нравилось. Душа их рвалась к большой музыке. Пусть за эту музыку и не
платили. Все они, если разобраться, были юнцы, еще не утихшие, жаждущие
простора и признания, уверенные в своих шансах сравняться с Ойстрахом,
Рихтером, а кто - и с Бетховеном. Первый раз на репетицию Данилов ехал в
ознобе, в ознобе он вышел и на сцену Чувствовал, как смотрят на него
оркестранты. Друг другу они уже знали цену. Данилов играл старательно, но,
наверное, хуже, чем дома, да и не наверное, а точно хуже. Однако в оркестре
лиц недовольных он не заметил. Но, естественно, и по пюпитрам стучать никто
не стал. Отношение к нему было спокойное, как бы деловое. Ну, сыграл - и
ладно. Данилов отошел в сторонку, присел на стул, опустил инструмент.
Чудецкий с Переслегиным стояли метрах в пяти от него, говорили озабоченно,
но не об его игре и не об игре оркестра и других солистов - валторны и
кларнета, а о том, что симфония звучала сорок четыре минуты, Переслегин
заметил время. Это много, считали они.
Данилов почувствовал себя одиноким на сцене, да и на всем свете. Ему
стало холодно, будто он без шапки и в плаще оказался на льдине в полярных
водах, ветер сбивал его с ног, подталкивал к трещине, становившейся все шире
и страшнее. Яма в театре представилась сейчас Данилову местом спасения. "Что
я лезу-то в калашный ряд!" - отругал себя Данилов.
Композитор Переслегин сказал ему: "Как будто бы ничего..." И все. Имел он
в виду то ли игру Данилова, то ли свою музыку. То ли успокаивал Данилова, то
ли успокаивал себя. Переслегин тут же ушел куда-то, и Данилов решил, что
Переслегин им недоволен, но из деликатности говорить ему об этом, да и
никому, не стал, ведь он сам отыскал именно Данилова, сам его смутил и
подтолкнул к дерзости. "Да и когда автор был доволен исполнителем!" - сказал
себе Данилов, однако ему не стало легче. Дирижер Чудецкий подошел к нему.
Чудецкий был Данилову ровесник, манеры имел мягкие, выглядел скорее
дипломатом, нежели дирижером. Но было в нем и нечто твердое, значительное,
словно он уже получил звание, да и не заслуженного, а народного. Чудецкий
вежливо высказал Данилову замечания, уточнил время новой репетиции и
добавил: "Думаю, что симфония прозвучит..." Но как-то вяло добавил.
"Прозвучит-то прозвучит, - говорил себе Данилов, сидя ночью над
партитурой, - весь вопрос - как..." Теперь он понимал: утром музыка оркестра
смяла его, раздавила, подчинила себе голос его альта. Да и был ли слышен
этот голос, этот слабый писк? Выходило, что Данилов явился не готовым к
репетиции. Дома он играл музыку Переслегина с удовольствием, радовался и ей
и себе, но симфония превратилась для него как бы в концерт для альта, он
словно бы забыл, что его альт существует в партитуре, не сам по себе, а в
вечных столкновениях или перемириях с валторной и кларнетом, и уж, конечно,
со всем оркестром. Нынче утром его альт был как будто бы удивлен тому, что
на него обрушились звуки оркестра, что они терзают его, требуют от него
чего-то, зовут куда-то или успокаивают с материнской нежностью, альт
Данилова растерялся от всего этого, как растерялся и сам Данилов, а потому
звучал лишь старательно. Стало быть, и посредственно. Да, Данилов
внимательно читал партитуру Переслегина, но оркестр звучал в нем, видно, не
так, как следовало ему звучать. А потом и вовсе затих, пропал куда-то,
оставив инструмент Данилова в одиночестве. Сегодня же музыка Переслегина
удивила Данилова. Она была мощная, нервная, широкая, порой трагическая,
порой нежная, порой ехидная и ломкая, порой яростная. Альт в ней жил
человеком, личностью, возможно - Переслегиным, или нет, им, Даниловым, с его
прошлым и его вторым "я" - валторной и кларнетом, оркестр же был - толпой,
жизнью, веком. Землей, вселенной, в них и существовал альт. То есть должен
был бы существовать. Утром Данилов был на сцене, но будто бы сидел в своей
комнате и там музицировал сам для себя, а жизнь и век шумели за стенами дома
в Останкине. Только услышав оркестр, Данилов понял, как велик мир,
переданный звуками симфонии, и как важен в этом мире голос альта. Симфония
была не о мелкой личности, нет. Личность эта как будто бы соответствовала
веку и вселенной. Но соответствовал ли этой личности голос альта? "Отчего он
взял альт? - думал теперь Данилов. - Разве можно альтом передать сущность
современного человека, деятельного причем. В особенности мужчину. А впрочем,
и женщину тоже. Тут нужна труба, или ударные, или саксофон. Или рояль на
худой конец. А то - альт! С его тихим голосом, с его изысканными манерами.
Он свое отзвучал в воздушные времена Ватто... Теперь, небось, и Переслегин
казнит себя за то, что вывел солистом альт..." Но эти мысли тут же вызывали
у Данилова обиду за альт. Он объяснял себе, что Переслегин намерен был
рассказать о натуре тонкой, душевной, не трубой же и не ударными тонкую-то
натуру передавать! Другое дело, что Переслегину был нужен иной альт. А
главное - иной исполнитель.
Так терзался Данилов. И день, и два, и три. После четвертой репетиции он
осторожно сказал Переслегину, что еще не поздно пригласить другого альтиста.
"Нет, нет!" - решительно возразил Переслегин. И опять ушел куда-то. Впрочем,
Данилову казалось, что Переслегин и Чудецкий смотрят на него теперь
благосклоннее. Да и в глазах оркестрантов к нему как будто бы появилось
больше любопытства. Однако Данилов ходил мрачный, бранил себя.
Теперь он, казалось ему, понимал, как следует играть музыку Переслегина.
И оттого, что понимал, еще больше расстраивался. Разве он так сыграет? А ему
хотелось сыграть хорошо, и уже не для себя, а для Переслегина, для
музыкантов, составивших молодежный оркестр, для людей, какие, возможно,
через пятнадцать дней придут во Дворец энергетиков. День выступления казался
ему черным пределом. Хорошо ему было жить прежде с одними упованиями о своем
будущем в большой музыке. Вот оно, будущее, и наступало. Реальное, жестокое.
Всем упованиям Данилова оно могло положить конец. Да что могло! Должно было!
Иногда Данилов злился на свой инструмент, вздыхал: "Вот бы Альбани..." Но
разве дело было в Альбани! Кабы в Альбани! Данилов осунулся, а и так был
худ. Случались минуты, когда он у себя в квартире, оставив инструмент и
ноты, подходил к окну, пытался представить, какие чувства испытывал в
последние мгновения жизни Миша Коренев, о чем он размышлял и намечал ли
раньше себе это окно. Стояли холода, когда Миша прыгнул, рамы были проклеены
бумагой, и Мише пришлось с силой рвануть створку...
Не сразу Данилов отходил от окна... Мысли о тишине были соблазнительны.
Вдруг Земский прав? Данилов чувствовал в себе симфонию Переслегина, все ее
звуки и звуки своего альта, но он знал, что не сможет передать людям их так,
как он их чувствовал. Да и никогда он не создаст именно эти звуки! С трудом
Данилов заставлял себя брать инструмент. И играл, играл... Не думал ни о
чем, просто играл. Окончив какую-либо часть симфонии, говорил себе: "Да нет,
что же я, ведь неплохо, лучше, чем в прошлый раз, не такая я уж и
бездарность..." Однако проходили минуты, возвращались мысли о собственном
несовершенстве, чуть ли не плакать хотелось... Он стал раздражительным.
Вещи, не слушавшиеся Данилова, злили его. Он готов был их разбить или
сломать. В театре коллеги удивлялись Данилову, для них он был ровный, мягкий
человек, вежливый, как старый петербуржец, а тут словно преобразился. Он и
на репетициях во Дворце энергетиков нервничал, и не раз. Однажды чуть было
не поругался с Переслегиным. Переслегин тоже был в раздражении, ему не
нравилась и своя музыка, и оркестр, и игра Данилова, и, наверное, то, что
альт солировал у него в симфонии. Он ходил по сцене дровосеком, явись ему
сейчас топор в руки, он порубил бы в ярости и пюпитры, и инструменты, в том
числе и медные. Походив, он бросил оркестру, а потом и Данилову обидные
слова. Данилов, как будто бы готовый принять любой упрек в свой адрес, все
же не выдержал и тоже обидел словом композитора. Про себя подумал: "Тоже
мне! Большой мастер! Чайковский! Вагнер! Строит из себя гения... А сам-то
кто! Сочинил симфонию в семи частях, не знает почему, а думает, что гений".
Только в вестибюле Данилов пришел в себя. "Что я - базарная баба, что ли?
Да пусть в семи частях и есть претензия, так что же - от этого музыка вышла
плохая? Ведь нет! А Успенский, тот симфонию написал в двадцати с лишком
частях, и как написал! Что взъяряться-то! Скажи спасибо, что за тебя все
хлопоты произвели и пригласили на готовое". Действительно, ведь другой в его
возрасте долго бы бился, чтобы ни с того ни с сего получить выступление. Да
и что иронизировать по поводу семи частей, ведь, играя Переслегина, он,
Данилов, не чувствовал искусственности построения симфонии, наоборот,
выходило, что именно семь частей и были нужны. "Экая я скотина, - думал
Данилов, - надо бранить себя, а я Переслегина..." Им бы с Переслегиным быть
теперь как одно, слиться мыслями и чувствами, а они смотрели друг на друга
врагами. Переслегин, похоже, теперь его, Данилова, лишь терпел. И Данилов
вел себя так, будто был не рад, что связался с Переслегиным и его музыкой. А
ведь оба они были взрослыми мужчинами!
"Хоть бы Земскому, что ли, душу излить?" - думал Данилов. К Земскому его
тянуло. Но опять бы он услышал слова о спасительной тишине. Данилов же и без
Земского, перелистывая книгу о Хиросиге, наткнулся на слова учения "юген" -
"Истина - вне слов". А истина музыки, стало быть, вне звуков? Во всяком
случае, она вне звуков его бездарного альта! Лучше уже тишина как исход и
успокоение. Лучше уж распахнутое окно и прыжок в тишину...
Нет! Это было не для Данилова. Теперь при мыслях об окне Миши Коренева
Данилов приходил в ярость, сразу же брал альт и смычок.
В этой своей ярости он поссорился с Наташей. Дважды он обещал Наташе
приехать к ней - и все не получалось. Наконец она позвонила ему, он играл,
не сразу вернулся в реальность, сказал Наташе что-то нескладное, резкое, она
обиделась. В другой раз он сразу бы нашел Наташу, повел бы себя дипломатом и
все б уладил в мгновение. А тут он и сам обиделся. "Она и понять меня не
может, - думал Данилов, - что ей моя музыка!" На следующий день после
спектакля он все же бросился к Покровским воротам и по дороге к знакомому
дому встретил Наташу, она прогуливалась под руку с молодым человеком. Наташа
Данилову сухо кивнула и пошла дальше. Она была красива, отчего же не
прогуливаться с ней молодому человеку? Данилов вначале рассвирепел. Но что
было свирепеть и возмущаться? Какие он имел права на ее свободу и симпатии!
Да и был в ее судьбе уже человек со скрипкой, много ли радости мог принести
ей еще один неуравновешенный музыкант! Тут же пришли на ум и слова Клавдии:
"Наташа - совсем не простая..." Значит, и не простая. Для успокоения Данилов
убедил себя в том, что не только он Наташе не нужен, но и она ему не нужна.
Убедил без труда. Он так уставал сейчас от музыки, что на женщин не глядел.
Да и что общего, думал Данилов, может быть у них с Наташей? Она так легко
обиделась на его резкость, стало быть, и понять не могла - или не хотела! -
что творится сейчас с ним. Что ей до его дела, до его переживаний! Эта мысль
была сладкая. Но тут же явилась и мысль неприятная. А он-то знает, что
сейчас на душе у Наташи? Страдает она или нет? Похоже, это его и не
интересовало... Не говорил ли ему Земский, что он обречен на одиночество? И
на жестокость. То есть не он, а Большой Артист. Но ведь Данилов и был
намерен стать Большим Артистом. Впрочем, эти намерения жили в нем до
нынешних репетиций. Теперь они сконфузились и утихли. "Какой уж тут большой
артист!" - думал Данилов. Он считал сейчас, что ему очень хочется исполнить
музыку Переслегина. Он ее и исполнит. И все. Однако иногда, на минуты,
оживали и прежние упования. А вдруг...
"Нет, наверное, я и есть одинокий себялюбец, - сокрушался Данилов. -
Много ли я думал о людях, которые мне дороги? Вот я и одинок..." Тут же он
вступал с собой в спор. Отчего же он одинок? У него много приятелей,
Муравлевы в частности, им интересны и близки его порывы, его дело, они
готовы выслушать любые его излияния, а если возникнет нужда, тут же бросятся
ему помогать. Пустому себялюбцу стали бы они помогать? Вряд ли... Другое
дело, что сам он из-за тайной своей жизни старается быть на некоем
расстоянии от людей ему приятных. Чтобы не навредить им. Быть одиноким он не
хотел, и жестокость вовсе не в его натуре. Он желал любить и жалеть. Он бы и
сейчас ради дорогого друга, бросив альт, побежал с авоськой в магазин или в
аптеку за горчичниками и кислородной подушкой... Да и теперь он не то чтобы
проявляет себя эгоистом, просто в суете и хлопотах не успевает заниматься
лишь своими делами, на чужие у него не остается ни времени, ни сил... Но в
искусстве он, и верно, будет всегда одинок, творцы - одиноки, кто же вместо
него, Данилова, создаст музыку? Тут он один. Он да альт...
Так Данилов размышлял, то ругал себя, то оправдывал. То давал себе слово
стать иным. А каким - он и сам не знал. При всем при этом мириться с Наташей
он не был намерен. Данилов дулся на Наташу. Он бьется с музыкой Переслегина,
а она гуляет с молодым человеком... Ну и пусть. Ну и ладно. Ей будет лучше
оттого, что она оборвет отношения с Даниловым. Ну и ему лучше. Музыке его
никто не станет мешать...
Наконец на репетиции Данилов остался доволен своей игрой. Он даже
улыбался в то утро. Явившись в театр, узнал, что на гастроли в Италию поедет
не он, а альтист Чехонин. "Ну что же, - успокаивал себя Данилов, - и Чехонин
достоин поездки". Хотя и знал, что Чехонин музыкант скверный. И другие знали
это. В антрактах Данилов ходил скучный. Было обидно, следовало сейчас же
идти в кабинеты, требовать, упрашивать. Однако Данилов и прежде никуда бы не
пошел, теперь же он и вовсе не желал тратить нервную энергию. Данилов
вспомнил о звонке пегого хлопобуда. "Вот оно, старца проклятье!.." Может,
конечно, и не оно... Наутро Данилов осторожно поинтересовался у дирижера
Чудецкого, не будет ли каких затруднений с залом Дворца энергетиков.
- А что такое? - удивился Чудецкий.
- Да нет, я так... Я к тому, не замышляется ли тут конкурс бальных
танцев...
- Сейчас узнаю, - сказал Чудецкий.
Ушел он легким маэстро, судьбой предназначенным для вальсов и полек
Штрауса, вернулся серьезным музыкантом, готовым к Шестой симфонии Петра
Ильича.
- Действительно, затеяли конкурс бальных танцев, - сказал Чудецкий. -
Опять у нас начнется беготня...
- Досадно, - сказал Данилов.
- Досадно, - кивнул Чудецкий. - Но не мы одни такие... Есть и театры.
Данилов хотел было намекнуть насчет Клуба медицинских работников, но
удержался. "Ну спасибо, хлопобуды! - подумал Данилов. - Я ведь и впрямь
рассержусь..."
Ночью у Данилова зазвонил телефон. Данилов поднялся медленно, трубку взял
нехотя. Раньше бы он припрыгал к телефону в надежде услышать Наташин голос.
А теперь и Наташин голос не смог бы заставить его двигаться быстрее. Звонила
Клавдия. Она страдала, ей было плохо, она хотела увидеть Данилова, умоляла
его зайти к ней завтра.
- Извини, но у меня совсем нет времени, - сказал Данилов, зевая.
- Володенька, я тебя никогда ни о чем не прошу, а теперь прошу... Ты
должен мне помочь...
"А ну ее!" - подумал Данилов. Однако он смутился. Голос Клавдии звучал
непривычно жалко. Будто и впрямь с ней что-то стряслось. Позавчера Данилов
корил себя за эгоизм, а теперь вот отказывается помочь человеку в беде! Да и
тянуло теперь Данилова узнать от Клавдии нечто новое о хлопобудах, этих
смельчаках и умницах...
К Клавдии он выбрался за час до вечернего спектакля, ехать следовало на
квартиру Войнова.
Клавдия встретила Данилова в шелковом халате, с платком на голове,
укрывшим бигуди. Выглядела она озабоченной и деловитой. А Данилов шел к ней
в тревоге, думал, что Клавдия выйдет в слезах, бросится к нему на грудь за
утешениями. "Опять морочила голову!" - обиделся Данилов.
Был дома и профессор Войнов. Данилову он пожал руку. Данилов заметил, что
живот у Войнова убавился. Войнов последние недели бегал трусцой. Он и
сейчас, крупный, широкий в кости, в синем тренировочном костюме с белыми
лампасами, походил на спортсмена, готового бежать. Но нет, похоже, ему было
определено занятие дома.
На полу большой комнаты стояли четыре бутылки из-под вина "Старый замок"
с пробками внутри. Войнов сразу же вернулся к бутылкам. Сел на стул, шнурком
от ботинок стал ловить пробку в ближней бутылке. Язык высунул. Данилов
взволновался, присел возле бутылки на корточки, готов был помочь Войнову
советами.
- Пошли, пошли, - резко сказала Клавдия.
- Вчера выходило, - как бы извиняясь перед Даниловым, произнес Войнов, -
а сегодня петля соскакивает.
- Данилов, пошли!
- Зачем это он? - спросил Данилов Клавдию в коридоре.
- На всякий случай, - сказала Клавдия Петровна. - Мало ли что...
- Надо леской.
- Мы пробовали. Шнурком надежнее. Да и обойдется шнурок дешевле.
Клавдия провела Данилова в свою комнату, спросила:
- Ну ты что?
- Как что? Ты мне звонила ночью...
- Ах да... - вспомнила Клавдия. - Ну ладно. Пока посиди минуту, я кончу
одно дело...
Она уселась за стол, то ли письменный, то ли туалетный, и на листе
хорошей бумаги принялась что-то решительно писать. Ручка ее двигалась,
словно Пегги Флеминг по льду во время обязательной программы, росчерки пера
получались какие-то особенные и красивые, на листе бумаги возникали вензеля.
В комнате Клавдии у Войнова Данилов был впервые. Впрочем, она мало чем
отличалась от личных покоев Клавдии в квартире Данилова, более знакомой.
Только здесь над столом, в рамке и под стеклом, группой, "под деревню",
разместились портреты женщин. Портреты были черно-белыми репродукциями с
гравюр, живописных портретов