Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
случае верного познания
предмета он сможет организовать эти разрозненные сведения в единое знание.
Если знание широко и разносторонне, тогда оно превращается в истину.
Приближение к истине позволяет человеку найти верное поведение в жизни.
Бумеранг, запущенный человеком, совершает в своем полете некий эллипс:
через познание к знанию, от знания - к истине, от истины - к совершенству;
и лишь потом возвращается обратно, возмещая сторицей напряжение,
затраченное на его запуск.
Познав <истину> национал-социализма, Штирлиц терзался мыслью, что
шифровки, которые он отправлял домой в ответ на запросы Центра, лишь малая
толика того, что он мог дать. Он не ждал вопросов, он настаивал, просил,
требовал, взывал к постоянной готовности.
Но когда он писал в Центр, что англичане ищут контактов с Москвой не
для того лишь, чтобы столкнуть лбами Кремль с Берлином (хотя и такая
возможность не исключена), когда он сообщал, что сорок первый год будет
годом войны Гитлера против Советского Союза, когда он не просто говорил, а
доказывал, не просто доказывал, а кричал, и крик его был (втиснутый в
таблички с отрешенно спокойными строчками кода) о том, что эта весна
должна стать порой налаживания надежных контактов со всеми, кто уже
борется против Гитлера, и когда он не получал ответа на свои шифровки,
отчаяние овладевало им, и много сил приходилось тратить на то, чтобы утром
появляться на Принцальбрехтштрассе таким, каким он уходил вчера -
ироничным и спокойным.
Сейчас здесь, в Югославии, когда он услыхал на аэродроме в Загребе
славянскую речь, когда ему сказали <извольте>, протягивая билет, и когда к
нему обратились <молим вас>, а официант, поставив перед ним кофе, пожелал
<приятно!> и он вынужден был сделать непонимающее лицо, хотя отлично, до
горькой радости понял давний, кирилло-мефодиевский смысл этих слов, и
когда он сидел в кафе и в холле отеля и понимал окружавших его людей,
говоривших на одном с ним языке - на славянском, - он ощущал в себе новую
силу и новую решимость: он боролся сейчас за частицу того мира, культура
которого воспитала его. И хотя он считал, что развитие человеческой
истории имеет не столько географическую, сколько социальную направленность
и принадлежит всему миру, тем не менее история планеты прежде всего
проявляется в истории тех или иных народов. Только потому история и смогла
остаться наукой, ибо предмет исследования был конкретно обозначен. А
история его народа была дорога ему особенно, и винить он себя в этом не
мог, и казнить за национализм не имел оснований, ибо главная его идея
отвергала примат национальной принадлежности, выдвинув на первый план
примат принадлежности социальной, то есть классовой...
Сейчас, находясь в Югославии, Штирлиц явственно увидел реальное
начало борьбы братского народа против Гитлера, поэтому был он особенно
собран и постоянно ощущал продольные мышцы спины, которые напряжены, как
при драке. Это ощущение собранности было радостным, и он знал: как бы
трудно и сложно ему ни пришлось, он обязан выстоять. Вот поэтому-то
Штирлиц и возвращался в Загреб так спокойно, хотя и выжимал максимальную
скорость из <мерседеса>, и машину свистяще заносило на крутых поворотах, и
ждал его в <Эспланаде> Веезенмайер, и пропустил он все сроки для встреч с
Родыгиным и Везичем. Тем не менее он не испытывал страха или
неуверенности, наоборот, он поджался, как боксер перед ударом, он верил в
свою победу, ибо ощущал себя частицей Добра в его тяжкой и долгой схватке
со Злом...
Видимо, уверенное желание победы Добра над Злом есть импульс особого
рода, непознанный и необ®яснимый до сих пор наукой. Начатая политическая
акция, импульсом которой была шифровка Штирлица о противоречиях между
рейхом и Римом, развивалась в неожиданных и странных параметрах. В данном
случае категория случайного выполняла функции обязательного. Именно так
получилось в те часы, когда Штирлиц гнал консульский <мерседес> через
вечернее Яйце и засыпавшую Баня-Луку в Загреб. И, что самое
парадоксальное, невольными союзниками сил Добра оказались две главные силы
Зла, существовавшие в тот конкретный исторический момент в мире, - Гитлер
и Муссолини.
<Ф ю р е р!
Чиано сообщил мне, что его обращение к рейхсминистру иностранных
дел по поводу ситуации, сложившейся ныне в Хорватии, осталось, по
существу, незамеченным Риббентропом. Тот ответ, который он прислал
Чиано, весьма расплывчат и подобен тем меморандумам, которые он
отправляет третьим странам. По-моему, наша с Вами договоренность о
разграничении сфер влияния была абсолютно определенна: Сербия
становится территорией, оккупированной рейхом, районы Любляны и
Марибора, как исконные немецкие земли, присоединяются к рейху, в то
время как Далмация, являясь традиционно итальянской территорией,
становится частью державы, воссоединяясь со своей родиной, а
Хорватское независимое государство образуется как некий буферный
национальный инструмент, позволяющий осуществлять с его помощью
контроль как за Сербией, так и за территориями, прилегающими к Боснии
и Герцеговине.
Однако, по моим сведениям, группа штандартенфюрера СС
Веезенмайера, работающая в Загребе, проводит политику, прямо
противоположную нашей с Вами договоренности. Веезенмайер и его группа
не только не консультируют свою деятельность с нашими
представителями, но, наоборот, всячески подчеркивают, что работа в
Хорватии является прерогативой германской стороны и никоим образом не
касается итальянского союзника. Я вспоминаю великого Гельвеция:
<Всякий дружеский союз, если он не основан на соображениях приличия,
на любви, покровительстве, скупости, честолюбии или другом подобном
побуждении, предполагает всегда у двух людей какое-нибудь сродство
идей или чувств, а это именно создало пословицу: <Скажи мне, с кем ты
близок, и я скажу, кто ты!> Я готов сказать - в кругу друзей или под
пыткой палача, - что идеи фюрера близки мне и сродни моим идеям. Я
убежден в том, что и Вы, фюрер, можете с полным правом повторить те
же слова обо мне и движении, которым я имею высокую честь руководить.
Я понимаю, что людьми типа Веезенмайера движет не корысть и не жажда
славы, а лишь гипертрофированное желание не просто выполнить долг, но
<перевыполнить> его. Я отдаю себе отчет в том, что человек Вашего
масштаба не может держать в памяти все те узлы, из которых будет
соткано платье для Новой Европы. Я хотел бы, чтобы Вы об®яснили
Риббентропу, к которому я отношусь с истинным уважением, как к
смелому и честному политику, что - обращаясь к мудрому Гвиччардини -
<исполнение долга дает человеку славу, польза от которой больше, чем
вред от возможного врага>. Я прошу Вас дать указание соответствующим
службам рейха, проинформировать Чиано о принятых решениях.
С истинным уважением
Бенито Муссолини,
дуче Италии, вождь фашизма>.
<Д у ч е!
Я сел за это письмо поздно ночью, после того, как аппарат
канцелярии приготовил для меня документы, основываясь на которых я
могу ответить Вам с той обстоятельностью и предельной искренностью,
которая отличала и, я убежден, будет всегда отличать отношения между
нами.
Я пишу это письмо, слушая тревожную ночную тишину. Я не знаю,
кто кого вводит в заблуждение. Тяжкий удел вождей - доверять людям,
их окружающим, но у меня сложилось впечатление, что в данном случае
вводят в заблуждение Вас, поскольку миссия Веезенмайера в Загребе
имеет одну лишь задачу - всеми силами способствовать созданию
Хорватского государства, которое бы осуществляло, как Вы верно
заметили, роль <буферного национального инструмента>,
сориентированного во внешней и во внутренней политике наподобие наших
режимов, построенных на безусловном примате личности. В этом смысле я
полностью согласен с Вами, что лидером Хорватии, ее вождем должен
быть провозглашен Анте Павелич, а его усташи должны создать
формирования, подобные гвардии <черных рубашек> у Вас и охранных
отрядов партии, иначе говоря СС, у нас.
Поверьте, мой дорогой дуче, речь не шла и не идет о том, чтобы
проводить в Хорватии особую, <немецкую> линию; речь идет о том, чтобы
возможно мобильней и оперативней решить все вопросы, которые могут
возникнуть перед началом <Операции-25>. Речь идет о том, чтобы
обеспечить вражеский тыл надежными людьми, нашей <пятой колонной>,
которая встретит армии Германии (они войдут в свои словенские земли и
оккупируют сербские земли) и Италии (они присоединят по праву
принадлежащие им земли Далмации) цветами, а не очередями из
автоматов. Только в этом смысл и задача деятельности третьеразрядного
чиновника министерства иностранных дел Веезенмайера, только в этом и
ни в чем другом. Ни о каких попытках создать в Хорватии движение,
отвечающее германским интересам, движение, которое игнорировало бы
роль Италии в южнославянском вопросе, не могло и не может быть речи.
Однако, по словам моих сотрудников, если сейчас начать
координацию деятельности Веезенмайера с Вашими соответствующими
службами, мы можем потерять самое драгоценное и невосполнимое в дни,
предшествующие кампании, - время. Поэтому прошу Вас поверить мне, что
все, скрепленное нашими подписями, свято для меня. Поэтому у Вас не
должно быть ни грана беспокойства по поводу интересов Вашей великой
нации и Вашего великого общенационального движения фашизма. Я хочу
закончить мое письмо словами китайского мудреца Конфуция. Он
утверждал, что <полезных друзей три и вредных три. Полезные друзья -
это друг прямой, друг искренний и друг, много слышавший. Вредные
друзья - это друг лицемерный, друг льстивый и друг болтливый>.
Провидение оградило нас от последних трех <друзей>. Мы были и будем
вместе. Наши задачи едины.
Я шлю Вам самые горячие приветы.
Искренне Ваш
Адольф Гитлер,
рейхсканцлер>.
Разнос, который получил рейхсминистр иностранных дел от фюрера за
неумение конспирировать работу, за головотяпство и отсутствие должной
бдительности, был в еще более резкой форме обрушен Риббентропом на
Веезенмайера. В своей новой шифровке он отвергал самого себя. Он приказал
прервать все отношения как с мачековцами, так и с усташами Павелича. Он
приказал сосредоточить работу на военных аспектах проблемы. <Не лезьте в
сферу высокой политики. Знайте свое место. Я не Юпитер, но вы тем не менее
играете роль быка. Впредь я приказываю вам выполнять лишь то, что
предписано!> Риббентроп потребовал от Веезенмайера немедленного контакта с
итальянским консулом в Загребе для личного об®яснения и налаживания обмена
информацией.
Проклиная все и вся, Веезенмайер отправился в итальянское
консульство, но там ему сказали, что сеньор Гобби выехал на границу и
должен ночевать в Фиуме, принимая пароход с теми итальянскими гражданами,
которые сегодня покинули Югославию.
Веезенмайер приказал приготовить ему машину, чтобы срочно выехать в
Фиуме, договорившись предварительно с ведомством бана Шубашича о
беспрепятственном пересечении границы в ту и другую сторону.
Таким образом, ужин с Везичем, которого он ждал, встреча с Евгеном
Грацем и с доктором Нусичем, беседа с Марианом Доланским, которого
Веезенмайер мнил будущим начальником генштаба хорватской армии, не
интересовали его более.
Уже спускаясь в автомобиль, он сказал Фохту:
- Все наши наиболее явные контакты порвите; компрометирующие
изолируйте.
В машине, прежде чем сказать шоферу, по какой дороге ехать к
итальянской границе, Веезенмайер в мгновенном озарении увидел себя и свою
роль в <хорватском вопросе>, и злость, которая охватила его после того,
как он прочитал последнюю шифровку Риббентропа, сменилась страхом: на него
теперь можно свалить ответственность за все, что бы здесь ни случилось. А
случиться может всякое: славяне ведь, с ними черт должен в прятки играть,
а не ариец с его логикой.
Нет, он не имеет права обижаться на Риббентропа, который не захотел
принять Хорватию из его, Веезенмайера, рук. В политике вообще нельзя
обижаться, это чревато гибелью или позором. Политика - это спорт,
состязание, схватка. Только если победившего бегуна или тяжеловеса
награждают медалью, а проигравшего перестают замечать, то в политике
проигравший обязан исчезнуть, целесообразнее причем его полное, физическое
исчезновение. А он не хочет исчезать! Он не хочет отвечать за ошибки
других! Он хочет жить и ощущать свое <я>! И он должен сражаться за это до
конца, до победы!
- Поезжайте в Надбискупский двор*, - внезапно приказал Веезенмайер. -
И подождите меня где-нибудь неподалеку. Поднимитесь вверх по Каптолу и
сверните потом на Опатичку. Я вас там найду. На площади не стойте, не
надо.
_______________
* Резиденция загребского архиепископа.
Хотя Мачек дал гарантию, что группа Веезенмайера будет работать в
полной безопасности и никаких инцидентов здесь - в отличие от Белграда -
быть не может, тем не менее Веезенмайер всегда и всюду следовал правилу:
<Не надо искушать судьбу даже в мелочах, и б о г л а в н о е
предопределено роком и против этого г л а в н о г о нет смысла восставать.
Дипломат и разведчик может быть повергнут, но даже при этом он не имеет
права быть смешным, если мечтает вновь подняться>.
Веезенмайер дождался, пока <майбах> скрылся за стеной, окружавшей
скромную обитель загребского архиепископа Алойза Степинаца, и нажал
массивную кованую ручку. Дверь подалась легко и без скрипа, хотя он ждал,
что раздастся тяжелый длинный металлический визг, как это обычно бывало в
фильмах, посвященных средневековью.
Навстречу ему шагнул невысокий юноша в черном.
- Добрый вечер, - сказал Веезенмайер, - мне бы хотелось увидеть отца
Алойза.
- Отец Алойз не сможет принять вас в такое позднее время. Если вам
нужно исповедаться, я готов пройти с вами в собор...
- Благодарю вас, но я так много грешил, что исповедь моя займет всю
ночь. А я должен быть через четыре часа в Фиуме. Пожалуйста, доложите отцу
Алойзу, что об аудиенции просит Веезенмайер, советник министра иностранных
дел Германии.
Юноша внимательно осмотрел ладную фигуру Веезенмайера, его сильное
красивое лицо и, чуть склонив голову, сказал:
- Хорошо. Я доложу. Прошу вас, присядьте.
Юноша ушел неслышно; Веезенмайер сел на жесткий диван и ощутил
сладкий запах ладана, давно забытый им торжественный и прекрасный запах
первого причастия. Он закрыл глаза и вспомнил мать, которая после того,
как он вступил в нацистскую партию, смотрела на него отчужденно и
горестно.
<Вся наша семья была верна церкви, - говорила она, - а ты примкнул к
тем, кто поверил в нового <бога>, отверг бога истинного. Я бы простила
Гитлеру его дурной немецкий язык, его невоспитанность и напыщенный
истеризм, Эдмунд, но я не могу простить ему арестов тех служителей Христа,
которые отказались стать пророками Адольфа>. Веезенмайер пытался об®яснять
матери, что это все временно и преходяще; он говорил, что это издержки
молодого движения, которое, несмотря на аресты священников, не отринуто
Ватиканом; он пытался убедить ее, что высказывания нацистов против Христа
необходимы, чтобы сплотить нацию вокруг нового мессии, вокруг великого
фюрера, думающего не обо всех землянах, но лишь о несчастных немцах.
<Так нельзя, - ответила тогда мать, - нельзя желать блага одним за
счет страданий других, Эдмунд. Это никому и никогда не принесет успеха. Ты
стал на путь порока и зла, и я не даю тебе моего материнского
благословения...>
- Отец Алойз приглашает вас, - тихо сказал юноша, и Веезенмайер
вздрогнул, услыхав его голос, потому что молодой священник вошел неслышно
и стоял в дверях - в черной своей сутане - как знамение давно ушедшего
детства и невозвратимой юности, когда не было для него большего счастья,
чем пойти с <мутти> в храм рано утром и сладостно внимать органу, и
слушать гулкие слова в торжественно высоком зале, стены которого так
надежно защищают от всех мирских обид и страхов...
- Здравствуйте, отец Алойз, - сказал Веезенмайер, - я благодарен вам
за то, что вы...
- Садитесь, - перебил Степинац. - Нет, нет, в это кресло, оно для
гостей и не так жестко, как остальные.
Лицо Степинаца было продолговатым, моложавым, аскетичным, и его серые
глаза казались на этом лице чужими, так они были живы и быстры, несмотря
на их кажущуюся холодность.
Степинац по складу характера был мирянином, поначалу сан тяготил его,
в детстве он мечтал о карьере военного. В Ватикане о нем чаще говорили как
о политике и дипломате, считая надбискупа человеком - по своей духовной
структуре - светским. Полемист, актер, оратор, он рвался к активной
деятельности, и его умение подстраиваться к собеседнику, а если он имел
дело с человеком непонятным ему, навязывать свою манеру общения казалось
Ватикану недостатком, принижавшим дух мирской суетой.
- Отец Алойз, я пришел к вам, движимый одним лишь жела...
- Так не бывает, - снова перебил его Степинац. - Единичность желания
- удел апостолов и святых; вы человек мира, вам свойственны неохватность и
множественность: в желаниях, помыслах, проектах.
- Моя мать хотела, чтобы я стал служителем церкви.
- Вы бы преуспели на ниве служения господу.
- Да? Почему? - удивился Веезенмайер столь уверенному ответу.
- Вы настойчивы и умеете служить тому, во что веруете.
- Святая церковь ведет досье на тех, кто служит в миру?
- Иначе бы светский мир давным-давно подавил мир церковный.
- Вряд ли. Светский мир не может справиться со страстями
человеческими, которые пагубны, мелки и низменны. Страсти человеческие
смиряет лишь святая церковь, и с этим нельзя спорить.
- Значит, церковь вас интересует как инструмент смирения? Вы отводите
ей роль духовного жандарма?
- А вас разве не интересует мощь светской власти, которая своим
могуществом ограждает храмы от безбожников?
- Кого вы имеете в виду?
- Я имею в виду Россию, которая открыто провозгласила борьбу против
святой церкви.
- Но ведь и Берлин выступает против догматов моей веры и против ее
служителей.
- Это не совсем так, отец Алойз. Это не совсем так. Берлин выступает
против тех, кто не скрывал своей враждебности идеям фюрера, то есть, -
быстро, словно опасаясь, что Степинац снова перебьет его, продолжал
Веезенмайер, - идеям, которые овладели сейчас всей нацией германцев.
- Как вы понимаете, меня интересует судьба моей нации. А моя нация
свято следует вере Христа и е