Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
нуть в вашу
контору; когда вы сидите там за письменным столом, я вижу вас, вижу ваши
красивые волосы.
Почему чашка вдруг задрожала, почему она зазвенела, будто от стука
печатных машин, - разве они снова начали работать, разве кончился
обеденный перерыв? Неужели и в субботу вечером они печатают что-то
назидательное на белых листах бумаги?
Не сосчитать, сколько раз по утрам я ощущал, как дрожит пол;
облокотившись на подоконник, я смотрел вниз на улицу, на белокурые волосы,
легкий аромат которых уносил с собой из церкви, - слишком душистое мыло
погубило бы эти красивые волосы, порядочность заменяла здесь духи;
возвращаясь от ранней мессы, я шел за девушкой, я видел, как без четверти
девять она проходила мимо лавки Греца к дому номер восемь. Она входила в
этот желтый дом, где на черной деревянной дощечке красовалась белая,
слегка потемневшая от времени надпись: "Доктор Кильб, нотариус". Я
наблюдал за ней, входя в каморку швейцара за своей газетой; свет падал на
ее нежное, слегка помятое от служения справедливости лицо, она открывала
дверь конторы, распахивала ставни, потом подбирала цифры на замке сейфа,
открывала стальные дверцы - казалось, они вот-вот задавят ее, - проверяла
содержимое сейфа; Модестгассе была так узка, что я мог заглянуть прямо в
сейф на верхнюю полку и прочесть тщательно надписанную картонную табличку:
"Проект Святого Антония". В сейфе лежали три больших пакета, испещренных
сургучными печатями, походившими на раны; пакетов было всего три, и каждый
ребенок знал имена их отправителей - Бремоккель, Грумпетер и Воллерзайн.
Бремоккель был архитектор, построивший тридцать семь церквей в
неоготическом стиле, семнадцать часовен, двадцать один монастырь и
больницу; Грумпетер создал всего тридцать три церкви в неороманском стиле,
всего двенадцать часовен и восемнадцать больниц; третий пакет был прислан
Воллерзайном, который построил всего лишь девятнадцать церквей, две
часовни и четыре больницы, но зато воздвиг настоящий собор.
- Вы читали, господин лейтенант, что написано в "Вахте"? - спросил меня
швейцар, и я прочел поверх его заскорузлого большого пальца строчку,
которую он мне показал: "Сегодня последний день представления проектов
аббатства Святого Антония. Неужели наша архитектурная молодежь не нашла в
себе мужества?.."
Я засмеялся, свернул газету трубочкой и пошел завтракать в кафе
"Кронер"; когда кельнер прокричал в окошко повару: "Завтрак для господина
архитектора Фемеля, как всегда", мне показалось, что я участвую в древнем,
исполняемом уже многие века религиозном обряде. Домохозяйки, священники,
банкиры... гомон голосов. Было около половины одиннадцатого. Блокнот с
набросками овечек, змей, пеликанов... пятьдесят пфеннигов кельнеру, десять
бою... ухмылка швейцара, которому я по утрам совал в руку сигару, получая
от него свою корреспонденцию. Я стоял в мастерской, ощущая локтями
вибрацию печатных машин, и смотрел вниз в контору Кильба, где ученик у
окна размахивал белой гладилкой. Потом я вскрыл письмо, которое вручил мне
швейцар: "...мы можем сразу же предложить Вам должность главного
чертежника; двери моего дома будут для Вас открыты, мы гарантируем Вам
дружеский прием в здешнем обществе. Недостатка в развлечениях у Вас не
будет..." Меня опять прельщали миловидными архитекторскими дочками и звали
на семейные пикники, где молодые люди в круглых шляпах цедили пиво из
бочонков на опушке леса, а юные девушки вынимали из корзин и раздавали им
бутерброды; на только что скошенных лужайках молодежь танцевала под
присмотром мамаш, которые тревожно подсчитывали года своих дочек и хлопали
в ладоши, восхищаясь их необычайной грацией; потом во время прогулки по
лесу, предложив своей даме руку, чтобы она не спотыкалась о корни, можно
было отважиться на поцелуй: облобызать ручки спутницы повыше запястья или
чмокнуть ее в щечку и в плечико, ведь в лесном полумраке расстояние от
пары до пары незаметно увеличивалось; и, наконец, по дороге домой, когда в
вечерних сумерках коляски проезжали по укромным полянкам и из леса
выглядывали косули, словно их специально ангажировали для этого, когда
кто-нибудь запевал песню и ее подхватывали все остальные, нетрудно было
шепнуть своей даме, что тебя пронзила стрела амура. Экипажи уносили с
собой разбитые сердца и раненые души...
Я написал учтивый ответ: "...охотно приму Ваше любезное предложение,
как только закончу свои дела, которые еще на некоторое время задержат меня
в городе...", запечатал конверт, наклеил марку, снова подошел к
подоконнику и взглянул вниз на Модестгассе; каждый раз, когда ученик
взмахивал гладилкой, та сверкала, как кинжал; два служащих отеля грузили
кабанью тушу на ручную тележку - вечером я отведаю кабаньего мяса в
мужской компании на ужине певческого ферейна "Немецкие голоса"; мне
придется выслушивать там остроты коллег, я буду смеяться, но они так и не
поймут, что я смеюсь не над их остротами, а над ними самими; их остроты
были так же тошнотворны, как подливки, которые там подавали, и я снова
засмеялся, стоя у окна, все еще не понимая, что выражает мой смех -
ненависть или презрение. Только не радость - это я знал.
Служанка Греца поставила рядом с кабаньей тушей белые корзины с
грибами, повар в "Принце Генрихе" уже отвешивал пряности, поварята точили
ножи, взволнованные кельнеры, нанятые на этот вечер для подмоги, стоя
перед зеркалом у себя дома, оправляли галстуки, которые они повязали для
пробы, и спрашивали жен, гладивших перелицованные брюки - вся кухня была
полна пара: "Как ты думаешь, мне надо целовать епископу руку, если, чего
доброго, придется ему прислуживать?"
Ученик нотариуса все еще размахивал белой гладилкой.
Одиннадцать часов пятнадцать минут; я почистил свой черный костюм,
проверил, не съехал ли набок атласный галстук, надел шляпу и вытащил
карманный календарик - он был не больше плоской спичечной коробки; открыв
календарик, я заглянул в него: "30 сентября 1907 года, в 11:30 - сдать
Кильбу проект. Потребовать квитанцию".
Осторожно! Обдумывая свой план, я слишком часто мысленно проделывал все
с начала до конца - спускался по лестнице, переходил улицу, входил в
вестибюль, а потом в переднюю.
- Мне нужно поговорить с господином нотариусом лично.
- По какому делу?
- Я бы хотел передать господину нотариусу _проект Святого Антония на
конкурс_.
Никто, кроме ученика, не удивился, но ученик на секунду перестал махать
гладилкой и оглянулся, а потом, пристыженный, опять повернул голову к
улице и к своим папкам, памятуя о девизе фирмы: "Тайна гарантирована!" В
этой комнате, где ветхость считалась шиком, где по стенам висели портреты
давних предков, служивших правосудию, где чернильницы жили по восемьдесят
лет, а гладилки по сто пятьдесят, в этой комнате в полном молчании
совершались поистине грандиозные сделки: здесь целые кварталы меняли своих
владельцев, здесь вступающие в брак подписывали контракты, согласно
которым ежегодная сумма денег, выдававшаяся супруге "на булавки",
превышала жалованье чиновника за пять лет, и в то же время здесь
нотариальным порядком заверялась закладная работяги-сапожника стоимостью в
две тысячи марок и хранилось завещание дряхлого пенсионера, в котором он
отказывал своему любимому внуку ночную тумбочку; здесь в полной тайне
улаживались юридические дела вдов и сирот, рабочих и миллионеров, а на
стене висело изречение: "И правая их рука полна подношений".
Нет никаких оснований оборачиваться и глазеть на молодого художника в
черном перелицованном костюме, унаследованном от дяди, художника, который
отдает пакет, завернутый в белую бумагу, и чертежи, свернутые в трубку;
напрасно только молодой человек полагал, что ему придется разговаривать с
господином нотариусом лично. Начальник канцелярии запечатал пакет и
свернутые в трубочку чертежи, оттиснув на горячем сургуче герб Кильбов -
овечку, из груди которой бьет струя крови, в то время как приятная
блондинка - секретарша нотариуса - выписывала квитанцию: "Сдано в
понедельник 30 сентября 1907 года, в 11:35 утра господином архитектором
Генрихом Фемелем..." - но, когда девушка протягивала мне квитанцию, ее
бледное приветливое лицо на миг просветлело - кажется, она меня узнала. От
этой непредвиденной улыбки я почувствовал себя счастливым, именно она
убедила меня в реальности происходящего; значит, этот день и эта минута
действительно существовали; не мои собственные поступки утвердили меня в
этой мысли, хотя я и в самом деле спустился по лестнице, пересек улицу,
вошел в вестибюль и в переднюю и увидел ученика, который сперва посмотрел
на меня, а потом, пристыженный девизом "Тайна гарантирована", отвернулся,
хотя я и в самом деле увидел кроваво-красные, как раны, следы сургуча;
меня убедило в этом непредвиденное - дружеская улыбка секретарши; девушка
окинула взглядом мой перелицованный костюм, а потом, когда я взял у нее из
рук квитанцию, шепнула:
- Желаю вам удачи, господин Фемель.
Впервые за месяц с лишним была нанесена зияющая рана времени; слова
секретарши дали мне понять, что в игре, затеянной мною, участвовала
реальность; так, значит, время не фабриковалось в царстве грез, где
будущее становилось настоящим, а настоящее казалось прошлым вековой
давности и где прошлое становилось будущим; у этого прошлого я всегда
мысленно искал защиты, как когда-то ребенком искал защиты у отца. Он был
тихий, мой отец; шли годы и все больше укутывали его в тишину, тяжелую,
как свинец; на торжественных богослужениях он играл на органе, он пел на
похоронах: на похоронах по первому разряду пел много, по второму - меньше,
а по третьему и вовсе не пел; мой отец был такой тихий, что при
воспоминании о нем у меня щемит сердце; отец доил коров, косил сено и
молотил хлеб, да так усердно, что мякина, словно мошкара, облепляла его
залитое потом лицо; отец размахивал дирижерской палочкой в юношеском
ферейне, в союзе подмастерьев, в ферейне стрелков и в ферейне Святой
Цецилии; отец всегда молчал, он никогда не ругался, он пел, рубил свеклу,
варил свиньям картофель, играл на органе, надев свой черный регентский
сюртук, а поверх него - белый стихарь; никто в деревне не замечал, что
отец не произносит ни слова, потому что он всегда был чем-то занят; из
четверых его детей двое умерли от чахотки, остались только Шарлотта и я.
Моя мать была хрупкая женщина, из тех, что любят цветы и нарядные
занавески, любят петь песни за глаженьем белья, а по вечерам, когда
топится печка, рассказывать бесконечные истории; отец работал не разгибая
спины: сам делал кровати, набивал мешки сеном, резал кур, и все это
продолжалось до тех пор, пока не умерла Шарлотта; шла заупокойная служба,
церковь была убрана в белое, священник пел, но регент не вторил ему,
молчал орган, с хоров не доносились голоса певчих, только один священник
пел. Когда похоронная процессия в полной тишине выстроилась перед
церковью, чтобы идти на кладбище, растерянный священник спросил: "Но,
Фемель, дорогой мой, хороший мой Фемель, почему же вы не пели?"
И тут я в первый раз услышал, что мой отец заговорил; он произнес всего
несколько слов, но я был поражен тем, как грубо прозвучал его голос,
который мог звучать так нежно, когда отец стоял на хорах.
Он тихо, чуть внятно буркнул: "На похоронах по третьему разряду не
поют".
Над Рейном поднялся туман, клубы облаков вытягивались в ленты и,
свиваясь, плясали над свекловичными полями, в ивах каркали вороны, словно
масленичные трещотки, растерянный священник читал заупокойную службу; с
тех пор отец не поднимал больше дирижерскую палочку ни в юношеском
ферейне, ни в союзе подмастерьев, ни в ферейне стрелков, ни в ферейне
Святой Цецилии; казалось, первая фраза, которую я от него услышал (когда
умерла двенадцатилетняя Шарлотта, мне исполнилось шестнадцать), сделала
его разговорчивым; теперь он говорил непривычно много, говорил о лошадях и
офицерах, которых ненавидел; как-то он угрожающе заметил: "Горе вам, если
вы похороните меня по первому разряду".
- Да, - повторила блондинка. - Желаю вам удачи.
Быть может, лучше было бы отдать ей квитанцию, потребовать обратно
запечатанный пакет и чертежи и вернуться домой; быть может, лучше было бы
жениться на дочери бургомистра или подрядчика, строить пожарные каланчи,
сельские школы, церкви, часовни; на праздниках после окончания
строительства я танцевал бы с хозяйкой, а моя жена в это время отплясывала
бы с хозяином; зачем бросать вызов Бремоккелю, Грумпетеру и Воллерзайну -
этим корифеям церковной архитектуры? Зачем? Меня не мучило честолюбие и не
прельщали деньги; мне и так никогда не пришлось бы голодать, я играл бы в
скат со священником, аптекарем, трактирщиком и бургомистром, ездил бы на
охоту и строил разбогатевшим крестьянам "что-нибудь помодней". Но ученик
уже отбежал от окна и распахнул передо мной дверь, я сказал "спасибо" и
вышел из приемной, прошел через вестибюль, пересек улицу и поднялся по
лестнице в свою мастерскую; там я оперся руками о подоконник,
содрогавшийся от стука типографских машин; это было тридцатого сентября
тысяча девятьсот седьмого года около одиннадцати часов сорока пяти минут
дня...
- Да, Леонора, с этими типографскими машинами просто беда, у меня уже
разбилась не одна чашка, стоит лишь зазеваться. Не торопитесь, к чему
такая спешка, не надо горячиться, милочка. Если так пойдет и дальше, вы за
неделю приведете в порядок все, что я не мог разобрать за пятьдесят один
год. Нет, спасибо, я не хочу пирожного. Вы разрешаете называть вас
милочкой? Любезности такого старика, как я, не должны вас смущать. Ведь я,
Леонора, памятник, а памятники не могут причинить зла; я, старый дурак,
все еще хожу каждое утро в кафе "Кронер" и ем там сыр с перцем, хотя он
мне давно опостылел, но я считаю своим долгом не разрушать в глазах
современников легенду обо мне; я собираюсь учредить сиротский приют, быть
может школу, и установить стипендии; когда-нибудь где-нибудь меня
обязательно отольют в бронзе и откроют мне памятник; вы должны при этом
присутствовать и смеяться, Леонора, вы так заразительно смеетесь, вам это
известно? Я уже больше не смеюсь, я разучился смеяться, хотя думал, что
смех - мое оружие, но он никогда им не был, он давал мне всего лишь
некоторые иллюзии. Если хотите, я возьму вас с собой на университетский
бал и представлю как свою племянницу; на балу вы выпьете шампанского,
потанцуете и познакомитесь с молодым человеком, который будет хорошо
относиться к вам и полюбит вас; я дам за вами хорошее приданое, да, да,
подумайте об этом на досуге... Три метра на два - это общий вид Святого
Антония, он висит здесь в мастерской уже пятьдесят один год, висел и
тогда, когда обвалился потолок, с того времени на чертеже появилось
несколько пятен от сырости - вот эти самые. Святой Антоний был мой первый
большой заказ, грандиозный заказ; уже тогда, хотя мне только-только минуло
тридцать лет, моя карьера была сделана.
В тысяча девятьсот семнадцатом году я опять не нашел в себе мужества
сделать то, что сделала за меня Иоганна: она вырвала из рук Генриха
стихотворение - мальчик стоял на крыше у беседки, - это стихотворение он
должен был выучить наизусть; Генрих читал его истово, с детской
серьезностью:
Петр, божий привратник, сказал, что он рад,
Но должен начальству представить доклад.
Ушел и вернулся - немного прошло, -
Ах, ваше сиятельство, вам повезло.
Вот отпуск бессрочный. Сам бог подмахнул
(Сказал и врата широко распахнул).
Ступай же, наш храбрый герой.
Господь да пребудет с тобой!
Роберту еще не исполнилось двух лет, а Отто еще не родился, я приехал в
отпуск; мне уже давно стало ясно то, о чем я раньше лишь смутно
догадывался; одной иронии недостаточно, от нее мало толку, ирония - это
наркотик для привилегированных. Я должен был сделать то, что сделала
Иоганна; мне следовало поговорить с мальчиком - мне, в моем капитанском
мундире, - но я молча слушал, как Генрих декламировал:
И Блюхер торопится тотчас сойти,
Чтоб нас от победы к победе вести.
Ура! С Гинденбургом мы мчимся вперед.
Он Пруссию спас! Он надежный оплот;
Покуда немецкие рощи растут,
Покуда немецкие флаги цветут,
Покуда немецкое слово звучит,
Не будет наш Гинденбург нами забыт.
Герой! Для тебя наши бьются сердца,
А славе героя не будет конца.
С Гинденбургом вперед! Ура!
Иоганна выхватила из рук мальчика листок со стихами, разорвала его и
выбросила клочки бумаги на улицу, они полетели вниз, как снежные хлопья, и
легли перед лавкой Греца, где в тот день не висела туша, потому что в мире
властвовала высшая сила.
- Когда мне откроют памятник, Леонора, одним смехом не обойдешься,
плюньте на него, душенька, во имя моего сына Генриха и во имя Отто - ведь
он был такой милый мальчик, такой хороший и послушный, а стал с годами
совсем чужим, таким чужим, как никто на этой земле; во имя Эдит,
единственного агнца, какого я когда-либо видел; я любил Эдит, мать моих
внуков, но не сумел помочь ей, не сумел помочь ни подмастерью столяра,
которого я видел всего два раза, ни тому юноше - его я никогда не видел, -
который приносил нам весточки от Роберта и бросал в почтовый ящик записки
величиной с конфетную бумажку; за это преступление он сгинул в концлагере.
Роберт был умный и холодный и не признавал иронии; Отто казался совсем
другим - гораздо сердечнее, но именно он принял "причастие буйвола" и стал
нам совсем чужим; плюнь на мой памятник, Леонора, скажи им, что я так
просил; хочешь, я дам тебе письменное разрешение и заверю свою подпись у
нотариуса; жаль, что ты не знала того мальчика, при виде его я понял
изречение: "И Ангелы служили Ему...", он работал подмастерьем у столяра, и
ему отрубили голову; жаль, что ты не знала Эдит и ее брата, я и сам-то
видел его один-единственный раз; он прошел по нашему двору и поднялся
наверх к Роберту; я стоял у окна спальни и видел его всего полминуты, но
мне стало страшно, ибо он принес с собой и беду и благословение, его
фамилия была Шрелла, а имени я так и не узнал, он казался мне судебным
исполнителем бога, который метит дома неисправных должников; я знал, что
он потребует к ответу моего сына, и все же я позволил этому юноше с
вислыми плечами пройти по двору; брат Эдит взял заложником старшего из
моих оставшихся в живых сыновей, одаренного юношу; сама Эдит была совсем
другой - в ней жила библейская серьезность, и она могла позволить себе
библейский юмор; во время бомбежек Эдит смеялась вместе со своими детьми;
она дала им библейские имена: Йозеф и Рут - Иосиф и Руфь, смерть не
страшила ее; она не могла понять, почему я так горюю по моим умершим детям
- по Иоганне и Генриху, ей так и не довелось узнать о смерти Отто, который
был мне когда-то ближе всех, но стал чужим, - Отто любил мою мастерскую и
мои чертежи, он ездил со мной на стройки и пил пиво на празднествах по
случаю окончания строительства, он был любимцем рабочих; но в сегодняшнем
празднике он не будет участвовать; сколько гостей приглашено? Род, который
я основал, невелик - всех можно пересчитать по пальцам одной руки: Роберт,
Йозеф