Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
ы дрались за щепки от его биты; Фемель сделал еще
несколько шагов; восхищение зрителей он ощущал физически, как нечто
тошнотворное; он три раза прокричал "гип-гип ура"; "оттонцы", словно
побитые собаки, опять побрели искать мяч; не найти мяч считалось
несмываемым позором.
- А ведь я знал, Гуго, что Неттлингеру очень хотелось победить! "Любой
ценой добиться победы", - говорил он, и сам же поставил на карту нашу
победу, лишь бы противники имели возможность все время бить в Шреллу, да и
Бен Уэкс был с ними заодно; я понял это, единственный из всех.
Подходя к раздевалке, Роберт уже заранее боялся Шреллы и того, что он
скажет. Вдруг стало заметно прохладнее, ползучий вечерний туман подымался
с лугов, шел от реки, как бы обволакивая слоями ваты дом, где помещалась
раздевалка. Почему, почему они так обращались со Шреллой? Подставляли ему
ножку, когда на перемене он спускался: по лестнице, и Шрелла ударялся
головой о стальные края ступенек, а металлическая дужка очков впивалась
ему в мочку уха; Уэкс тогда с большим опозданием появлялся из учительской,
держа а руках аптечку, а Неттлингер с презрительной миной брал
лейкопластырь, и Уэкс, туго натянув, отрезал от него кусок. Они нападали
на Шреллу, когда тот шел домой, затаскивали его в подъезды, избивали около
мусорных ведер и поломанных детских колясок, спихивали вниз с темных
лестниц, ведущих в подвалы, и однажды он долго пролежал там со сломанной
рукой; он лежал на лестнице, где валялись пыльные консервные банки и пахло
углем и прорастающим картофелем, до тех пор, пока мальчик, которого
послали за яблоками, подняв тревогу, не переполошил жильцов. Только
несколько человек не участвовали в этой травле: Эндерс, Дришка, Швойгель и
Хольтен.
Когда-то давно он дружил со Шреллой; они ходили вместе в гости к
Тришлеру, жившему в Нижней гавани: отец Шреллы служил кельнером в пивной у
отца Тришлера; они играли на старых баржах, на заброшенных понтонах и
удили с лодки рыбу.
Он остановился перед раздевалкой и услышал возбужденные голоса, все
говорили разом, хрипло, охваченные мифотворческим волнением, они обсуждали
легендарный полет мяча; можно было подумать, что мяч исчез в надзвездных
сферах.
- Я ведь видел, как он летел, словно камень, пущенный из пращи
великана.
- Я видел его - мяч, который забил Роберт.
- Я слышал, как он летел - мяч, который забил Роберт.
- Им его не найти - мяч, который забил Роберт.
Когда он вошел, они замолчали; во внезапно наступившей тишине
чувствовался благоговейный страх перед тем, что он совершил, перед тем,
чему никто не поверит, перед тем, что никому невозможно рассказать: кто, в
самом деле, возьмется засвидетельствовать это чудо - описать полет мяча
Роберта?
Они побежали босиком в душевые кабинки, перекинув через плечо мохнатые
полотенца; только Шрелла не пошел с ними, он оделся, так и не приняв душа,
и лишь сейчас Роберт вспомнил, что Шрелла никогда не принимал душа после
игры. Он никогда не снимал майки; сейчас он сидел на скамейке, и фонари у
него под глазами отливали желтым и синим; над губой, там, где он стер
кровавую полоску, еще не совсем просохло; кожа на предплечье посинела от
ударов мяча, того самого, который "оттонцы" все еще искали; Шрелла опустил
рукава своей застиранной рубашки, потом надел куртку, вынул из кармана
книгу и прочел вслух: "Когда колокола под вечер возвещают мир".
Было мучительно сидеть вдвоем со Шреллой и читать благодарность в его
бесстрастных глазах, слишком бесстрастных, чтобы ненавидеть; он
поблагодарил своего спасителя, забившего последний мяч, лишь чуть заметным
движением ресниц и мимолетной улыбкой; и Фемель так же мимолетно
усмехнулся в ответ, затем повернул голову к металлической вешалке,
разыскал свою одежду, решив поскорее исчезнуть, не моясь под душем; над
его вешалкой кто-то уже успел нацарапать на оштукатуренной стене: "Мяч
Фемеля, 14 июля 1935 года".
Пахло кожаными гимнастическими снарядами и сухой землей, которая
осыпалась с футбольных и волейбольных мячей и с мячей для игры в лапту, а
потом забивалась в трещины бетонного пола; в углах стояли грязные
зелено-белые флажки, рядом с расщепленным веслом были развешаны для
просушки футбольные сетки, на стене висел пожелтевший от времени диплом за
треснувшей стеклянной витриной: "Зачинателям футбольного спорта,
старшеклассникам гимназии Людвига, 1903 год. Председатель окружного
спортивного общества". Групповой фотоснимок был обрамлен лавровым венком;
на Фемеля взирали мускулистые восемнадцатилетние юноши рождения 1885 года,
усатые, с животным оптимизмом глядевшие в будущее, которое уготовила им
судьба: истлеть под Верденом, истечь кровью в болотах Соммы или же,
покоясь на Кладбище героев у Шато-Тьерри, побудить пятьдесят лет спустя
туристов, направляющихся в Париж, занести в попорченную дождем книгу
примирительные сентенции, продиктованные торжественностью минуты; в
раздевалке пахло железом, пахло ранней возмужалостью, с улицы проникал
сырой туман, поднимавшийся легкими облаками с прибрежных лугов; из
трактира наверху доносились низкие голоса мужчин, подгулявших в этот
субботний вечер, хихиканье кельнерш, звон пивных кружек, а в конце
коридора игроки в кегли уже принялись за работу - они бросали шары, и
кегли летели кувырком; торжествующие или разочарованные выкрики партнеров
неслись по всему коридору, вплоть до раздевалки.
Щурясь, несмотря на тусклое освещение, и зябко подняв плечи, Шрелла
притулился у стены. Фемель не мог больше оттягивать разговор; он еще раз
проверил, хорошо ли завязан галстук, разгладил последнюю складочку на
воротнике своей спортивной рубашки - он был аккуратен, неизменно
аккуратен, - еще раз засунул в ботинки концы шнурков и пересчитал мелочь,
приготовленную на обратную дорогу; из душевых уже возвращались первые
игроки, разговаривая "о мяче, который забил Роберт".
- Пошли вместе?
- Хорошо.
Они поднялись по обшарпанным бетонным ступенькам, на которых грязь
лежала еще с весны, валялись бумажки от конфет и пустые пачки из-под
сигарет, и вышли на дамбу, где гребцы, обливаясь потом, вкатывали лодку на
цементную дорожку; в полном молчании брели они рядом по дамбе, перекинутой
через низкие пласты тумана, словно мост; они слышали паровозные гудки,
видели красные и зеленые сигнальные огни на мачтах пароходов; от верфи
летели красные искры, вычерчивая геометрические фигуры в сером небе;
мальчики молча дошли до моста, поднялись по лестнице вверх, туда, где на
красном песчанике были нацарапаны надписи, увековечившие тайные вожделения
молодых людей, возвращавшихся с купанья; грохот товарного поезда,
проезжавшего по мосту, на некоторое время избавил их от необходимости
говорить: на западный берег везли отходы - шлак; покачивались сигнальные
огни, пронзительные свистки направляли поезд, который, пятясь задом,
переходил на другой путь; внизу в тумане скользили пароходы, держа курс на
север; жалобный вой сирен, предупреждавший о смертельной опасности,
тоскливо разносился над водой; из-за всего этого шума, к счастью, нельзя
было разговаривать.
- И я остановился, Гуго, прислонясь к перилам, лицом к реке, вытащил из
кармана пачку сигарет и предложил сигарету Шрелле, он дал мне прикурить, и
мы молча курили, в то время как позади нас поезд, громыхая, съезжал с
моста; под нами почти беззвучно двигался караван барж, направляясь к
северу; было слышно, как баржи мягко скользили под пеленой тумана да
временами из трубы какой-нибудь судовой кухни с легким треском вылетали
искры; на несколько минут воцарилась тишина, а потом следующая баржа мягко
заскользила под мостом - на север, на север, к туманам Северного моря; и
мне стало страшно, Гуго, потому что теперь мне надо было задать вопрос
Шрелле, а я знал: стоит мне произнести первый вопрос, и я увязну во всей
этой истории, увязну накрепко и никогда больше с ней не разделаюсь, видно,
это была страшная тайна, если из-за нее Неттлингер поставил на карту нашу
победу и "оттонцы" согласились, чтобы судьей был Бен Уэкс; стояла почти
абсолютная тишина, и она придавала вопросу, который просился с моих губ,
особый вес, она приобщала его к вечности, и мысленно, Гуго, я уже прощался
со всем, хотя еще не знал, почему и ради чего; я прощался с темной башней
Святого Северина, вздымавшейся над низко стелющимся туманом, и с отчим
домом, тут же, неподалеку от Святого Северина; в это время моя мать
заканчивала приготовления к ужину - поправляла серебряные приборы, бережно
уставляла цветы в маленьких вазочках, пробовала вино, достаточно ли
охлаждено белое и не слишком ли остыло красное. Собираясь справить
субботний день с субботней торжественностью, она уже взялась за свой
требник; мать сейчас начнет объяснять воскресную литургию своим кротким
голосом, в котором звучали покаянные великопостные ноты: "Паси агнцев
Моих"; я мысленно прощался со своей комнатой в задней половине дома,
выходившей в сад, где вековые деревья еще стояли в летнем уборе и где я со
страстью углублялся в математические формулы, в строгие кривые
геометрических фигур, в по-зимнему ясные переплетения сферических линий,
проведенных моим циркулем и моим рейсфедером, - там я чертил церкви,
которые когда-нибудь построю. Щелкнув пальцем по окурку, Шрелла швырнул
его в туман; красный огонек, медленно кружась, опускался вниз; Шрелла с
улыбкой повернулся ко мне, ожидая вопроса, который я все еще не решался
задать, и покачал головой.
Цепочка огней отчетливо вырисовывалась над пеленой тумана на берегу.
- Идем, - сказал Шрелла, - вот они уже явились, разве ты не слышишь?
Я слышал: мост дрожал от их шагов; они перечисляли места, куда скоро
поедут на каникулы: Альгон, Вестервальд, Бадгастайн, Северное море; они
говорили "о мяче, который забил Роберт". На ходу мне было легче задать ему
вопрос.
- Что это значит? - спросил я. - Что это значит? Ты - еврей?
- Нет.
- Кто же ты тогда?
- Мы - агнцы, - сказал Шрелла, - мы поклялись не принимать "причастие
буйвола".
- Агнцы. - Я испугался этого слова. - Это секта? - спросил я.
- Пожалуй.
- А не партия?
- Нет.
- Я бы не смог, - сказал я, - я не могу быть агнцем.
- Значит, ты хочешь принимать "причастие буйвола"?
- Нет, - сказал я.
- Пастыри... - сказал он, - есть пастыри, которые не покидают своего
стада...
- Скорее, - прервал я его, - скорее, они уже совсем близко.
Мы сошли вниз по темной лестнице на западной стороне моста; когда мы
добрались до шоссе, я поколебался секунду: чтобы пойти домой, мне нужно
было свернуть направо, а Шрелле налево, - но потом я все же отправился с
ним налево; дорога к городу петляла между дровяными складами, сараями и
небольшими огородиками. За первым же поворотом мы остановились, теперь мы
углубились в туман, низко стелющийся над землей, увидели, как силуэты
школьных товарищей движутся над перилами моста, услышали шум их шагов, их
голоса, а когда они начали спускаться вниз и эхо загрохотало, повторяя
стук подбитых гвоздями башмаков, чей-то голос прокричал: "Неттлингер,
Неттлингер, подожди же!" Громкий голос Неттлингера в свою очередь разбудил
над рекой гулкое эхо; разбившись о быки моста, оно вернулось к нам, а
потом затерялось где-то позади в огородах и в складских помещениях;
Неттлингер закричал: "Где же наша овечка и ее пастырь?", и смех,
многократно повторенный раскатами эха, осыпал нас ледяными осколками.
- Ты слышал? - спросил Шрелла.
- Да, - сказал я, - овца и пастырь.
Мы смотрели на тени замешкавшихся мальчиков, которые двигались над
мостом; пока они спускались, их голоса звучали глухо, а когда они пошли по
шоссе, голоса стали звонче, дробясь под сводами моста: "Мяч, который забил
Роберт".
- Расскажи мне все по порядку, - сказал я Шрелле. - Я должен знать все
по порядку.
- Я тебе просто покажу, - ответил Шрелла, - пошли.
Мы ощупью пробирались сквозь туман мимо изгородей из колючей проволоки,
потом дошли до деревянного забора, еще пахнущего свежим деревом и
отсвечивающего желтым; электрическая лампочка над закрытыми воротами
освещала эмалевую вывеску: "Михаэлис. Уголь, кокс, брикеты".
- Ты еще помнишь эту дорогу? - спросил Шрелла.
- Да, - сказал я, - семь лет назад мы часто ходили здесь вместе, а
потом играли там внизу у Тришлера. Кем стал теперь Алоиз?
- Он моряк, как и его отец.
- А твой отец все еще служит кельнером внизу в портовом кабачке?
- Нет, он теперь работает в Верхней гавани.
- Ты хотел что-то показать мне?
Шрелла вынул изо рта сигарету, снял куртку, спустил с плеч подтяжки,
поднял рубаху и повернулся ко мне спиной; при тусклом свете лампочки я
увидел, что его спина сплошь покрыта небольшими красновато-синими рубцами
величиной с фасолину - правильней было бы сказать, усеяна рубцами, подумал
я.
- Боже мой, что это? - спросил я.
- Это - Неттлингер, - ответил он, - они занимаются этим внизу, в старой
казарме на Вильхельмскуле, Бен Уэкс и Неттлингер. Они называют себя
вспомогательной полицией; меня они схватили во время облавы на нищих,
которую устроили в районе гавани; за один день там взяли тридцать восемь
нищих, среди них был и я. Нас допрашивали, избивая бичом из колючей
проволоки. Они говорили: "Признайся, что ты нищий", а я отвечал: "Да, я
нищий".
Запоздалые посетители все еще сидели за завтраком в ресторане,
потягивая апельсиновый сок с таким видом, словно это запретный напиток;
бледный мальчик, прислонившийся к двери, походил на статую; от лилового
бархата ливреи лицо его казалось зеленым.
- Гуго, Гуго, ты слышишь, что я говорю?
- Да, господин доктор, слышу каждое слово.
- Принеси мне, пожалуйста, рюмку коньяку, двойную порцию.
- Да, господин доктор.
Пока Гуго спускался по лестнице в ресторан, на него суровым оком
взирало время с большого календаря, с которым мальчик каждое утро возился
- он переворачивал большую картонную цифру и вдвигал под нее табличку с
наименованием месяца, а еще ниже - года; было "6 сентября 1958 года". У
Гуго кружилась голова, все эти события произошли задолго до его рождения,
и это отбрасывало его на десятилетия, на пятидесятилетия назад - 1885,
1903 и 1935, эти годы были скрыты в глуби времен, и все же они реально
существовали; они воскресли в голосе Фемеля, который, прислонясь к
бильярду, смотрел на площадь перед Святым Северином. Гуго крепко держался
за перила и глубоко дышал, как человек, который выплыл на поверхность;
потом он открыл глаза и быстро шмыгнул за большую колонну.
Вот она спускается по лестнице, босая, в пастушеском наряде -
поношенная кожаная безрукавка закрывает ей грудь и бедра, от девушки
пахнет овечьим навозом; сейчас она примется за пшенную кашу с черным
хлебом, съест несколько орехов и будет пить овечье молоко, которое хранят
для нее в холодильнике; она возит с собой термосы с молоком, возит
маленькие коробочки с овечьим навозом, который заменяет ей духи; она
пропитывает им свое грубое вязаное белье из небеленой шерсти; после
завтрака она часами сидит в холле внизу, вяжет, вяжет без конца, прерывая
это занятие только для того, чтобы подойти к стойке и взять стакан воды;
скрестив голые ноги на кушетке, выставив на всеобщее обозрение грязные
мозоли на ступнях и покуривая короткую трубочку, она принимает своих
отроков и отроковиц, которые одеты так же, как она, и пахнут, как она; они
усаживаются вокруг нее на ковре, скрестив ноги, и вяжут, время от времени
открывая маленькие коробочки, которые дает им Госпожа, и вдыхая запах
овечьего навоза с таким видом, словно это самый изысканный аромат; через
определенные промежутки времени, не вставая с кушетки, она откашливается и
спрашивает своим детским голоском:
- Как мы спасем мир?
А отроки и отроковицы отвечают:
- Овечьей шерстью, овечьей кожей, овечьим молоком и вязаньем.
Спицы позвякивают, в холле тихо, и только время от времени кто-нибудь
из отроков подлетает к стойке и приносит Госпоже стакан холодной воды, и
снова с кушетки доносится кроткий девичий голосок: "В чем блаженство
мира?" - и все хором отвечают: "В овце".
Порой, когда они открывали коробочки и восторженно нюхали навоз, с
треском вспыхивал магний и скрипели перья журналистов, быстро строчивших
что-то на листках своих записных книжек.
Гуго медленно отступал все дальше, пока овечья жрица, огибая колонну,
шла в зал завтракать: Гуго боялся ее, он видел, какими жесткими
становились ее кроткие глаза, когда она оставалась с ним наедине,
перехватив его на лестнице или у себя в номере, куда приказывала Гуго
принести ей молоко; она встречала его с сигаретой во рту, вырывала у него
из рук стакан и, смеясь, выплескивала молоко в раковину, а себе наливала
коньяк и с рюмкой в руках подходила к нему, заставляя его медленно
пятиться к двери.
- Неужели тебе еще никто не говорил, что твое лицо - золото, чистое
золото, глупый ты мальчик? Хочешь, я сделаю тебя агнцем божьим в моей
новой религии? Ты будешь знаменит и богат, они падут пред тобой ниц в еще
более шикарных отелях, чем этот. Ты, видно, здесь новичок и плохо знаешь
людей - их скуку можно разогнать только какой-нибудь новой религией, и чем
глупее, тем лучше, - нет, убирайся, ты слишком глуп.
Он смотрел ей вслед, пока она с неподвижным лицом проходила в ресторан
завтракать и кельнер держал перед ней дверь. Тогда Гуго вышел из-за
колонны и медленно направился в зал, сердце у него все еще сильно билось.
- Рюмку коньяку для доктора в бильярдной, двойную порцию.
- Из-за твоего доктора заварилась хорошая каша.
- Как так?
- Я еще сам толком не знаю. Кажется, кому-то он срочно понадобился,
твой доктор. На тебе коньяк, и побыстрее сматывайся, за тобой охотится по
меньшей мере два десятка старых и молодых баб. Да живее, одна из них как
раз спускается по лестнице.
Вид у нее был такой, словно она за завтраком пила чистую желчь, она
была в золотистом платье и золотых туфлях, в шляпке и с муфтой из львиного
меха. Стоило ей появиться, как всех охватывало отвращение, некоторые
суеверные постояльцы закрывали себе лицо. Из-за нее отказывались от места
горничные, кельнеры не желали ее обслуживать. И только Гуго, когда ей
удавалось его настичь, вынужден был часами играть с ней в канасту
[карточная игра], пальцы ее походили на куриные когти; единственно
человеческое, что в ней было, - это сигарета, торчавшая во рту.
"...Любовь, мой мальчик... Я никогда не знала, что это такое; все,
решительно все дают мне понять, что я вызываю только чувство омерзения.
Мать проклинала меня десять раз на дню, не стесняясь, выражала мне свое
отвращение. Моя мать была красивая молодая женщина; мой отец, мои сестры и
братья тоже были молодые и красивые; если бы у них хватило мужества, они
бы меня отравили, они говорили, что "такой, как я, не следовало родиться".
Мы жили высоко на горе в желтой вилле над сталелитейным заводом; вечерами
тысячи рабочих покидали завод: их ожидали веселые девушки и женщины;
смеясь, рабочие спускались вместе со своими подружками по грязной дороге.
Я вижу, слышу, чувствую, я ощущаю запахи, как все другие люди, я умею
писать, читать, считать; я различаю, чт