Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
о из
людей уже не управлял машинами. То там, то сям под сгущавшимся туманом
неподвижно лежали скрюченные или растянувшиеся человеческие тела.
Поразительная картина, вероятно, представилась бы глазам того человека,
который мог бы преодолеть действие газа и все это увидеть.
Когда у печатных машин истощился запас краски и бумаги, они все же
продолжали впустую вертеться и грохотать среди всеобщего безмолвия. Машины
замедлили ход, огни стали гореть тускло и потухать вследствие уменьшения
энергии, доставляемой с электрической станции. Кто мог бы теперь подробно
рассказать о последовательности всех этих явлений?
А затем, как вы знаете, среди смолкшего людского шума зеленый газ
рассеялся и исчез, через час его уже не было, и тогда, быть может, над
землей пронесся легкий ветерок.
Все звуки жизни замерли, но остались другие звуки, которые торжественно
раздавались среди всеобщего молчания. Равнодушному миру часы на башнях
пробили два, потом три раза. Часы тикали и звонили повсюду, на всем
оглохшем земном шаре...
А затем появился первый проблеск утренней зари, послышался первый
шелест возрождения. Может быть, волоски электрических ламп в типографиях
были еще накалены и машины продолжали слабо работать, когда скомканные
кучи одежды снова превратились в людей, начавших шевелиться и изумленно
раскрывать глаза. Печатники, конечно, были озадачены и смущены тем, что
заснули. При первых лучах восходящего солнца "Новый Листок" пробудился,
встал и с удивлением оглянулся на себя.
Часы на башнях пробили четыре. Печатники, измятые и всклокоченные, но
чувствовавшие себя необычайно свежо и легко, стояли перед поврежденными
машинами, удивляясь и спрашивая друг друга, что произошло; издатель читал
свои вечерние заголовки и недоверчиво смеялся. Вообще в то утро было много
безотчетного смеха. А на улицах кучера почтовых дилижансов гладили шеи и
растирали колени своих, пробуждающихся лошадей...
Затем, не торопясь, разговаривая и удивляясь, печатники стали печатать
газету.
Представьте себе этих еще не вполне очнувшихся, озадаченных людей, по
инерции продолжавших свою прежнюю работу и старавшихся как можно лучше
выполнить дело, которое вдруг стало казаться странным и ненужным. Они
работали, переговариваясь и удивляясь, но с легким сердцем, то и дело
останавливаясь, чтобы обсудить то, что они печатали. Газеты получены были
в Ментоне с опозданием на пять дней.
Теперь позвольте рассказать вам о небольшом, но очень ярком моем
воспоминании - о том, как некий весьма прозаический человек, бакалейщик по
имени Виггинс, пережил Перемену. Я услышал его историю в почтовой конторе
в Ментоне, когда пришел туда в Первый день, спохватившись, что надо
послать матери телеграмму. Это была одновременно бакалейная лавка, и когда
я туда вошел, Виггинс разговаривал с хозяином этой лавки. Они были
конкурентами, и Виггинс только что пересек улицу - его лавка помещалась
напротив, - чтобы нарушить враждебное молчание, длившееся добрых двадцать
лет. В их блестящих глазах, в раскрасневшихся лицах, в более плавных
движениях рук - во всем сквозила Перемена, охватившая все их существо.
- Наша ненависть друг к другу не принесла нам никакой пользы, -
объяснял мне потом мистер Виггинс, рассказывая о чувствах, владевших ими
во время разговора. - И покупателям нашим от этого тоже не было никакой
пользы. Вот я и пришел сказать ему об этом. Не забудьте моих слов, молодой
человек, если когда-нибудь вам случится иметь собственную лавку. На нас
просто глупость какая-то нашла, и сейчас даже странно, что прежде мы этого
не понимали. Да, это была не то чтобы злоба или зловредность, что ли, а
больше глупость. Дурацкая зависть! Подумать только: два человека живут в
двух шагах друг от друга, не разговаривают двадцать лет и все больше и
больше ожесточаются один против другого!
- Просто понять не могу, как мы дошли до такого положения, мистер
Виггинс, - сказал второй бакалейщик, по привычке развешивая чай в фунтовые
пакетики. - Это было упрямство и греховная гордость. Да ведь мы и сами
знали, что все это глупо.
Я молчал и наклеивал марку на свою телеграмму.
- Да вот, только на днях, - продолжал он, обращаясь ко мне, - я снизил
цену на французские яйца и продавал их себе в убыток. А все почему? Потому
что он выставил у себя в витрине огромное объявление: "Яйца - девять
пенсов дюжина", - и я увидел это объявление, когда проходил мимо. И вот
мой ответ, - он указал на объявление, где было написано: "Яйца - восемь
пенсов за дюжину того сорта, что в других местах продается по девять". -
Хлоп - и на целый пенни дешевле! Только чуть дороже своей цены, да и то не
знаю. И к тому же... - Он перегнулся ко мне через прилавок и закончил
выразительно: - Да к тому же и яйца-то не того сорта!
- Ну вот, кто в здравом уме и твердой памяти стал бы проделывать такие
штуки? - вмешался Виггинс.
Я послал свою телеграмму, владелец лавки отправил ее, и, пока он этим
занимался, я поговорил с Виггинсом. Он так же, как и я, ничего не знал о
существе Перемены, которая произошла со всем миром. Он сказал, что зеленые
вспышки его встревожили и он так заволновался, что, посмотрев немного на
небо из-за шторы на окне спальни, поспешно оделся и заставил одеться всю
семью, чтобы быть готовыми встретить смерть. Он заставил их надеть
праздничное платье. Потом они все вышли в сад, восхищаясь красотой и
великолепием представшего им зрелища и в то же время испытывая все
возрастающий благоговейный страх. Они были сектанты и притом весьма
ревностные (в часы, свободные от торговли), и в эти последние,
величественные минуты им казалось, что в конце концов наука все-таки
ошибается, а фанатики правы. С зеленым газом на них снисходила все большая
уверенность в этом, и они приготовились встретить своего бога...
Не забудьте, что это был самый заурядный человек, без пиджака и в
клеенчатом фартуке, и рассказывал он свою историю с простонародным
акцентом, который резал мое изысканное стратфордширское ухо, и рассказывал
без всякой гордости, словно между прочим, а мне он казался почти героем.
Эти люди не бегали в растерянности взад и вперед, как многие другие.
Эти четверо простых людей стояли позади своего дома, на дорожке сада,
среди кустов крыжовника, и страх перед богом и судом его охватывал их
стремительно, с неодолимой силой, - и они запели. Так стояли они - отец,
мать и две дочери - и храбро, хоть, должно быть, и немного заунывно пели,
как поют все сектанты:
В Сионе пребывая,
Душа моя ликует, -
а потом один за другим упали на землю и застыли.
Почтмейстер слышал, как они пели в сгущающейся тьме...
В изумлении слушал я, как этот раскрасневшийся человек со счастливыми
глазами рассказывал мне историю своей недавней смерти. Невозможно было
поверить, что все произошло только за последние двенадцать часов. Все
прошедшее теперь казалось ничтожным и далеким, а ведь всего двенадцать
часов назад эти люди пели в темноте, взывая к своему богу. Я так и видел
всю картину, словно крошечную, но очень четкую миниатюру в медальоне.
Впрочем, не один этот случай произвел на меня такое глубокое
впечатление. Очень многое из того, что случилось перед столкновением
кометы с Землей, кажется нам теперь уменьшенным в десятки раз. И у других
людей - я узнал об этом позднее - тоже осталось ощущение, словно они
как-то вдруг невероятно выросли. И маленький черный человечек, который в
бешенстве гнался по всей Англии за Нетти и ее возлюбленным, наверно, был
ростом со сказочного гнома, да и вся наша прежняя жизнь - всего лишь
жалкая пьеска в тускло освещенном кукольном театре...
В воспоминаниях об этой Перемене мне всегда рисуется фигура моей
матери.
Я помню, что однажды она рассказывала мне.
Ей не спалось в ту ночь. Звуки падающих звезд она принимала за
выстрелы, так как в течение всего предшествующего дня в Клейтоне и
Суотингли были волнения. И вот она встала с постели, чтобы посмотреть. Она
боялась, что в волнениях буду замешан и я.
Но когда произошла Перемена, она не смотрела в окно.
- Когда я увидала, дорогой, как падают звезды, словно дождь, -
рассказывала она, - и подумала, что ты попал под него, то решила, что не
беда, если я помолюсь за тебя, мой дорогой, что ты не будешь на это
сердиться.
И вот мне рисуется другая картина: зеленый газ спустился, потом
рассеялся, а там у заплатанного одеяла моя старушка мать стоит на коленях,
все еще сложив свои худые, скрюченные руки, и молится за меня.
За жидкими занавесками и шторами, за кривыми, потрескавшимися стеклами
я вижу, как блекнут звезды над трубами, бледный свет зари ширится по небу
и как ее свеча вспыхивает и гаснет...
Она тоже прошла со мной сквозь безмолвие - эта застывшая, согбенная
фигура, коленопреклоненная в страстной мольбе, обращенной к тому, кто, как
она думала, может защитить меня; тихая фигура в тихом мире, мчащемся
сквозь пустоту межпланетного пространства.
С рассветом пробудилась вся земля. Я уже рассказывал, как проснулся и
как, всему удивляясь, бродил по преображенному ячменному полю Шэпхембери.
То же чувствовали и все вокруг. Вблизи меня Веррол и Нетти, совершенно
забытые мною в то время, пробудились рядом и среди безмолвия и света
прежде всех звуков услышали голоса друг друга. И жители поселка Бунгало,
бежавшие и упавшие на морском берегу, тоже очнулись; спавшие крестьяне
Ментона проснулись и приподнялись на своих постелях среди непривычной
свежести и новизны; искаженные ужасом лица тех, кто молился в саду,
разгладились, люди зашевелились среди цветов, робко коснулись друг друга,
и каждому пришла в голову мысль о том, что он в раю. Моя мать очнулась на
коленях, прижавшись к кровати, и встала с радостным сознанием, что молитва
ее была услышана.
Солдаты проснулись и, столпившись между рядами запыленных тополей вдоль
дороги к Аллармонту, болтали и распивали кофе с французскими стрелками,
вызвавшими их из тщательно замаскированных траншей среди виноградников на
холмах Бовилля. Стрелки были несколько смущены, так как погрузились в сон
в напряженном ожидании ракеты, которая должна была послужить сигналом
открыть огонь. Увидав и услыхав движение внизу на дороге, где был
неприятель, каждый из них почувствовал, что не может стрелять. По крайней
мере один новобранец рассказал историю своего пробуждения и описал, каким
странным показалось ему ружье, лежавшее рядом с ним в окопе, и как он взял
его на колени, чтобы рассмотреть. Затем, когда ему яснее припомнилось, для
чего служит это ружье, он бросил его, радуясь, что не совершил
преступления, и вскочил, желая ближе вглядеться в людей, которых ему
предстояло убить. "Славные ребята", - подумал он. Сигнальная ракета не
взвилась. Внизу люди уже не строились в ряды, а сидели у обочины дороги
или стояли группами, разговаривая и обсуждая официальную версию причин
войны, казавшуюся им теперь невероятной.
- К черту императора! - говорили они. - Что за нелепость! Мы ведь люди
цивилизованные. Пусть поищут других дураков для такого дела... Где кофе?
Офицеры сами держали своих лошадей и разговаривали с солдатами
запросто, не соблюдая никакой субординации. Несколько французов, выйдя из
траншей, беззаботной походкой спускались с холма. Другие стояли в
задумчивости, все еще держа ружья в руках. Этих последних рассматривали с
любопытством. Слышались отрывочные замечания: "Стрелять в нас? Что за
нелепость! Ведь это все почтенные французские граждане". В военной
галерее, среди руин старого Нанси, есть картина, на которой очень хорошо
изображена эта сцена при ярком утреннем освещении: вы видите старинную
форму солдат, их странные головные уборы, перевязи, сапоги, патронташи,
фляги для воды, мешки вроде туристических, которые эти люди таскали на
спине, - словом, все их странное обмундирование. Солдаты приходили в
сознание постепенно, один за другим. Мне иногда думается, что если бы обе
враждебные армии пробудились мгновенно, то, может быть, они по привычке, в
силу инерции возобновили бы битву. Но люди, пробудившиеся прежде других,
стали с удивлением осматриваться и успели немного подумать...
Повсюду слышался смех и лились счастливые слезы.
Простые, обыкновенные люди вдруг обнаружили, что все вокруг ясно и
светло, а сами они полны сил, способны на все то, что прежде казалось
невозможным, и не способны делать то, от чего прежде не могли удержаться;
увидели, что они счастливы, полны надежд, готовы трудиться на благо других
и решительно отказались поверить, что произошла всего лишь перемена в их
крови и материальной основе жизни. Они отказались от тела, с которым
родились на свет, как некогда дикие обитатели верховьев Нила выбивали себе
клыки потому, что они делали их похожими на зверей. Люди объявили, что на
землю снизошел некий Дух, и не желали признавать никаких иных объяснений.
И в известном смысле Дух действительно снизошел на землю, сразу же после
Перемены началось Великое Возрождение, последнее, самое всеобъемлющее,
глубокое и самое непреходящее из всех приливов религиозного чувства,
которые когда-либо носили это имя.
Но, в сущности, оно резко отличалось от всех бесчисленных
предшествующих возрождений. Все прежние возрождения были этапами болезни,
а это оказалось первым признаком выздоровления; оно было спокойнее,
полнее, преображало разум, чувства и веру - весь внутренний мир человека.
В старину и особенно в странах, где господствующей религией было
протестантство, все, что касается религии, насаждалось вполне откровенно,
а отсутствие исповеди и образованных пастырей делало взрывы религиозных
чувств бурными и заразительными, в различных формах и масштабах духовное
обновление было естественным проявлением религиозной жизни и происходило
почти постоянно - порой жителей какой-нибудь деревушки вдруг одолевали
угрызения совести, порой на молитвенном собрании в какой-нибудь миссии
людьми овладевало необычайное волнение, порой буря охватывала целый
континент, а порой с барабанным боем, флагами, афишами и автомобилями в
города являлась целая организованная армия спасателей душ. Ни разу за всю
мою жизнь я не принимал участия ни в чем подобном, ибо это меня ничуть не
привлекало. Хоть нрав у меня всегда был горячий, я был настроен слишком
критически (или, если хотите, скептически - ведь это, в сущности, одно и
то же) и был слишком застенчив, чтобы кинуться в эти водовороты. Правда,
несколько раз мы с Парлодом сидели где-то в задних рядах на молитвенных
собраниях возрожденцев, посмеивались, но все же ощущали какую-то тревогу.
Я видел такие возрождения достаточно часто, чтобы понять их природу, и
ничуть не удивился, когда узнал, что до пришествия кометы во всем мире,
даже среди дикарей и людоедов, периодически происходили такие же или, во
всяком случае, очень похожие перевороты. Мир задыхался, его лихорадило, и
все это означало не что иное, как бессознательное сопротивление организма,
чувствующего, как убывают его силы, закупориваются сосуды и что жить ему
осталось недолго. Подобные возрождения неизменно следовали за периодами
убогого и ограниченного существования. Люди повиновались своим низменным и
животным порывам, и в конце концов в мире воцарилось невыносимое
озлобление. Какое-либо разочарование, разбитые надежды показывали людям -
смутно, но достаточно ясно, чтобы разглядеть, - мрак и ничтожество их
существования. Внезапное отвращение к бессмысленной ничтожности их
извечного образа жизни, понимание его греховности, чувство недостойности
всего окружающего, жажда чего-то понятного, устойчивого, чего-либо более
значительного, более широкого общения между людьми, жажда новизны и
отвращение к старым привычкам охватывали их. Души людей, способных на
более благородные поступки, внезапно начинали рваться из рамок мелочных
интересов и узких запретов; из этих душ вдруг слышался вопль: "Только не
это, довольно, довольно!" Их потрясало страстное стремление выбраться из
темницы собственного "я" - страсть, которую они не умели высказать, и,
безысходная, немая, она изливалась одними слезами.
Я как-то видел - помню, это было в Клейтоне, в методистской молельне, -
старого Паллета, кающегося торговца скобяными изделиями. Как сейчас вижу
его прыщеватое жирное лицо, странно перекошенное в мерцающем свете газовых
рожков. Он отправился к скамье, предназначенной для подобных спектаклей,
и, брызгая слюной и слезами, покаялся в каком-то мелком распутстве - он
был вдовцом, - и от горя он раскачивался, вздрагивая всем своим дряблым
телом. Он излил скорбь и отвращение к содеянному в присутствии пятисот
человек, от которых в обычное время утаивал каждую свою мысль и каждое
намерение. И любопытно, что мы, двое юнцов, нисколько не смеялись над этой
всхлипывающей карикатурой, ибо в то время все это было в порядке вещей;
нам в голову не приходило даже улыбнуться. Мы сидели серьезные и
сосредоточенно наблюдали все это, - разве что с некоторым удивлением.
Только потом, да и то сделав над собой усилие, мы посмеялись над
этим...
Повторяю: возрождения прежних времен были всего лишь судорогами
предсмертного удушья. Они очень ясно показывают, что накануне Перемены все
люди уже понимали: в мире неблагополучно. Но эти частые озарения были
чересчур мимолетны. Порывы растрачивались в беспорядочных криках, жестах и
слезах, они были всего лишь мгновенными вспышками прозрения. Скудость и
ограниченность бытия, низость во всех ее видах вызывали отвращение, но и
оно тоже было ограниченным и низким. После короткой вспышки искреннего
чувства душа вновь погрязала в лицемерии. Пророки спорили, кто из них
выше. Вне всякого сомнения, среди кающихся было немало соблазнителей и
соблазненных и не один Анания шел домой обращенный, а возвратясь,
прикидывался чудотворцем. И почти все новообращенные были нетерпеливы и ни
в чем не знали меры, - презирали здравый смысл, были неразборчивы в
средствах, восставали против всякой уравновешенности, опыта и знания.
Раздувшись от избытка благодати, точно истончившиеся от старости,
переполненные вином мехи, они знали, что лопнут при малейшем
соприкосновении с суровой действительностью и трезвым советом.
Итак, прежние возрождения выдыхались, но Великое Возрождение не
выдохлось - оно крепло и чуть ли не для всего христианского мира стало
наконец непреходящим проявлением Перемены. Многие ничуть не сомневались,
что это и есть второе пришествие, и не мне оспаривать обоснованность этого
убеждения, - ведь оно почти всегда означало, что люди живут год от года
более широкой и разносторонней жизнью.
Мне вспоминается еще одна мимолетная встреча. Случайное, бессвязное
воспоминание, и тем не менее оно олицетворяет для меня Перемену. Это
воспоминание о прекрасном лице женщины, которая с пылающими щеками и
блестящими, полными слез глазами молча прошла мимо меня, стремясь к
какой-то неведомой мне цели. Я встретил ее в день Перемены, когда,
чувствуя укоры совести, шел в Ментон, чтобы телеграммой известить мать,
что со мною все обстоит благополучно. Я не знаю, куда и откуда шла эта
женщина; я никогда больше не встречал ее, и только ее лицо, сияющее новой
и светлой решимостью,