Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
о идущие не спеша, жующие резинку и не жующие резинку,
разговаривающие, смеющиеся... Нет, люди у нас красивее. А вот город чище у
них. Аккуратнее как-то, прополотее.
Слитно шумя и моргая тысячью красных глаз, катил мимо вечерний
автомобильный ледоход.
Улица вывела к маленькому скверику, громко именуемому парком.
Берцели-парк, кажется. Я миновал его, и тут уж снова недалеко было от
воды. Остановился. Вот с этого места начиналась моя симпатия к Стокгольму.
Никуда он не делся за пятнадцать лет, мой чугунный приятель, которого
я когда-то в сумерках, принял в первый момент за живого. Надо очень любить
свою столицу, чтобы любить ее так весело и непринужденно: в блистательном
центре великого города, сердца северной империи, пусть даже бывшей,
поставить красно-желтую загородку "ведутся работы", кинуть на асфальт
тяжелую крышку канализационного люка, а под крышкой воткнуть с натугой
открывающего ее чугунного водопроводчика, так что казалось, будто он
вылезает из дыры в земле - с худой, костлявой, уныло перекошенной и явно
похмельной рожей. Одно только слегка портило впечатление - торчащая тут же
табличка "Хумор". Как будто без этого пояснения кто-нибудь мог не
догадаться, что водопроводчик является юмором, и окаменел бы от
недоумения. Была тут какая-то неуверенность шведов в самих себе.
Хотелось навестить еще Риддар-хольмен, Рыцарский остров, но небо уже
отцветало, и даже на западе сквозь холодную зелень заката вовсю проступала
синева. Я постоял у воды, вспоминая, как мы с другом сидели на стрелке
этого самого хольмена, на скамейках открытой эстрады - а за темной водной
ширью, неторопливо игравшей словно бы каучуковыми отражениями городских
огней; потянет и отпустит, потянет и отпустит, громоздился тяжелый,
угловатый бастион ратуши, а мимо, в двух шагах от нашего берега, тарахтя
несильным дизельком и тускло светя фонарями и единственным квадратным
оконцем, проплывал занюханный катерок с громким названием "Соларис
Рекс"... Но сердце было уже не на месте. Пора работать.
Я решительно пошел к телефону. Я не знал по-шведски; Эрик, по словам
патриарха, не знал по-русски. И когда, подняв трубку, с того конца
ответили международным "алло", я спросил, старательно надавив на
английское "р", чтобы сразу дать понять, на каком языке ведется разговор:
- Эрик?
- Он включился сразу.
- Е-э...
- Гуд дей, Эрик. Ай'м фром Михаил Сергеич. [Добрый день, Эрик. Я от
Михал Сергеича (англ.)]
2
Дни летели - как листья на ветру.
Работа была кропотливой, и, в общем, совершенно непривычной для меня.
Эрик - немногословный, очень славный и феноменально эрудированный в своей
области человек - помогал, чем мог, без него я запутался бы быстро и
безнадежно; для меня действительно все оказалось доступно и открыто, по
первому требованию поступали картотеки, документы, пожелтевшие, а то и
затянутые прозрачной пленкой ветхие письма, расписки, дагерротипы... Но
что Эрик мог сделать, ежели я сам не ведал, что ищу? Поди туда - не знаю
куда... Целыми днями я просиживал за терминалом ЕСИ - помню, когда
создавалась Единая Сеть Информации, мы, желторотики, пили за ее здоровье и
пели "Ой, ты гой, Еси!", в читальных залах, а то и в рабочих каморках
фондов, расшифровывая старый почерк - на немецком, на французском; и тонул
в ворохах ничего не значащих фактов, и вновь выныривал было, уцепившись за
какую-то нить, а потом нить рвалась, или приводила в тупик, и я искал
другую, и все было наугад, наощупь, все было зыбко. А дни летели, и я
скучал по всем.
Однажды мне показалось, что меня пасут - и я целый день проверялся.
Кружил в перепутанном, как кишечник, метро; зашел в кино; зашел в
ресторан. Похоже, почудилось. Вечером просто руки чесались прозвонить
номер на предмет электронных "жучков", но у меня, естественно, никакой
аппаратуры с собою, - аппаратура - вещь броская, первый же сделанный обыск
в номере меня бы расшифровал; а, во вторых, пусть слушают, я все время
молчу. Однако нервы были на взводе, и в тот же день я дольше обычного
мучился бессонницей. Слишком уж медленно шло дело. Да и шло ли? Порой мне
казалось, что я вообще на ложном пути и не по заслугам проедаю казенные
кроны. Очень хотелось осведомиться, набегает ли дальше статистика
Папазяна, происходят ли и теперь в мире преступления, аналогичные
выявленным нами - но отсюда это было невозможно. Я бежал в пустоте.
А листья и впрямь полетели, поплыли, зябко дрожа, по рябой от
осеннего ветра воде уличных проливов.
Я ни с кем не знакомился, ни с кем не сходился.
Я тосковал.
Я работал.
Поначалу мне то Стася, то Лиза мерещились в толпе. Потом все это
стало реже. Потом прекратилось совсем. Я даже не мог узнать, как у них
дела, здоровы ли...
Пятого сентября мы и штатники запустили очередную пару гравитаторов.
Вот об этом мне прожужжали все уши по радио, промозолили все глаза в
газетах. "Новая фаза глобального сотрудничества..."
Никто проекту "Арес" не угрожал.
Из газет же я узнал, что патриарх вернулся к работе. Его все-таки
ухитрились поставить на ноги, он снова мог ходить сам - медленно,
приволакивая ноги, присаживаясь для отдыха каждые метров полтораста, но
все же не остался прикованным к креслу, которое я запомнил так хорошо.
Потрудились и в Симбирске, и в петербургской нейрохирургии, и в прекрасном
санатории "Бильгя" на северном берегу Апшерона... В основном писали с
радостью и симпатией к патриарху - иногда, как мне казалось, чересчур
экзальтированной, неприятной для нормального человека так же, как и любое
вибрирующее на грани истерики чувство. Но событие всколыхнуло угасшую
волну интереса к покушению; газеты всех направлений в течении нескольких
дней были наводнены версиями. Версии - хоть плачь. Однажды довелось мне
прочесть и про себя. Ярая антирусская газета - не помню названия, зато
врезался в память тираж: 637 экземпляров - огорошила своих шестьсот
тридцать семь читателей заявлением, что злодейское убийство наследника
русского престола было осуществлено по воле патриарха коммунистов, так как
великий князь своей популярностью в народе и набожностью способствовал
усилению православия, чего коммунисты старались не допустить; покушение же
на патриарха было карательной акцией российских спецслужб. Как
единственное доказательство этому приводился факт, что "контрразведчик
Божьей милостью, знаменитый своей щепетильностью в вопросах чести (?)
полковник МГБ России князь Трубецкой, участвовавший в расследовании
убийства наследника, после случайной встречи с патриархом Симбирска
бесследно исчез во время пребывания в горном пансионате "Архыз", и ни его
жена, ни друзья, ни любовницы ничего не могут сообщить о его
местопребывании". Любовницы. Так-так. Неужели эти заразы со своими
вопросами приставали к моим ненаглядным? Я едва не скомкал газету. Потом
перечел фразу снова. Уж если писаки пронюхали, что меня нет в Архызе,
настоящие сыскари могут знать куда больше. Стало не по себе, и спина
ощутилась какой-то очень беззащитной.
Как-то раз со мною попыталась многозначительно познакомиться то ли
кубинка, то ли мексиканка, остановившаяся в том же отеле, что и я, и,
вдобавок, на том же этаже. Женщины свое дело знают туго, почерк, что
называется, поставлен - сообразить не успеваешь, что происходит, а уже
ведешь ее в бар, уже заказываешь для нее ликер, а она томно жалуется на
одиночество, жестокость мира, и рассказывает тебе, какой ты красивый.
Наверное, до конца дней я останусь в у нее в памяти то ли как импотент, то
ли как педераст. Если вообще останусь, конечно. На следующий вечер я
встретил ее в том же баре с каким-то шейховатым финансистом из Аравии. Она
говорила ему то же самое и, по-моему, теми же самыми словами - а
шейховатый шуровал яркими маслинами глаз, часто и быстро облизывал
кончиком языка, будто жалом, свои коричневые тугие губы; его волосатые
пальцы подергивались от нетерпения, разбрызгивая перемолотые перстнями
радуги. Сначала мексиканка меня долго не видела, а потом, заметив, изящно
указала ни меня мизинчиком и что-то игриво сказала коротко глянувшему в
мою сторону шейховатому; и они засмеялись с чувством полного
взаимопонимания. Очень глупо, но чем-то они мне напомнили в этот момент
Лизу и Стасю в чайном углу. Ноги у мексиканки были очень стройные. Она так
и егозила ими - то одну забросит на другую, то наоборот. Ей тоже не
терпелось. Я велел в номер литровую бутыль смирновской и, сидя в сумраке и
одиночестве, мрачно выел ее на две трети; сник в кресле и уснул, но,
видимо, проснувшись через пару часов, сам не помню как, доел.
Наутро Эрик, настоящий товарищ, забеспокоился. Открыть-то я ему
открыл с грехом пополам, но беседовать не то, что по-английски, а даже на
ломаном русском был не в состоянии. Раздрай был полный; хорошо, что я себя
не видел и не знаю, как выглядел - впрочем, реконструировать несложно,
алкашей, что ли, мы не видывали? Трезвому мне всегда хотелось давить их,
как тараканов, - настолько они омерзительны. Немногословный Эрик срисовал
ситуацию в ноль секунд; помог мне доползти обратно до постели, уложил и
укрыл одеялом. "Рашн эмпайр из э грейт кантри" [Русская империя - великая
страна (англ.)], - хмуро констатировал он, подбрасывая на широкой ладони
пустую бутылку и оценивающе поглядывая то на нее, то на меня. Я лежал, как
чурка, и стеклянными глазами следил за его действиями. Я даже моргать не
мог: с открытыми глазами голова кружилась в одну сторону, с закрытыми - в
другую; а если моргать, она начинала кружиться в обе стороны сразу, и в
этом ощущении было что-то непередаваемо чудовищное. Эрик молча вышел, а
через пять минут вернулся с гремящей грудой пивных жестянок на руках.
"Рашнз из э грэйт пипл, - утешал он меня, как умел, заботливо поддерживая
мне голову одной рукой, а другой переливая из жестянок мне в рот густую,
темную, пенистую жидкость. - Дьюк Трубецкой из э риэл коммьюнист..."
[Русские - великий народ. Князь Трубецкой - настоящий коммунист (англ.)]
На четвертой, а может, и пятой жестянке я слегка просветлился. Слезы
ручьями потекли у меня из глаз. Я сел в постели и начал орать. "Эрик! Оу,
Эрик! Ай лав ээм!! Ай лав боус оф ээм!! - я забывал предлоги, размазывал
слезы кулаком и размахивал руками, как Виннету Вождь апачей, одними
жестами вдохновенно рассказывающий соплеменникам, как давеча снял скальпы
сразу с пяти бледнолицых. - Кэч ми? Ай уонт фак боус!!!" [Я люблю их!! Я
люблю их обеих!! Усекаешь? Я хочу трахать и ту, и другую!!! (англ.)] -
"фак боус водка энд биар? [Трахать и водку, и пиво? (англ.)] -
хладнокровно осведомился Эрик, даже бровью не дрогнув. - О'кэй..." И
удалился, тут же вернувшись еще с пятью жестянками.
Не знаю, что было дальше. Не знаю, как и когда он ушел.
Я проснулся около пяти. Глядя на часы, долго не мог сообразить, пять
утра или вечера; чуть не собрался идти на ужин, но потом все же осознал,
что очень уж тихо за окном. Голова была кристаллически холодной и ясной. И
очень твердой. Имело место лишь одно желание: немедленно перестать жить.
Зато оно было непереоборимым. Тоска и отвращение к себе так переполняли
душу, что она вот вот готова была взорваться, дернув правую руку ногтями
располосовать вены на запястье левой. Абстинентный суицид, будь он навеки
проклят. В этом состоянии половина русской интеллигенции прыгала из окон.
Хорошо, что я не интеллигент. Я зажег торшер; голый, как был, погремел
жестянками, но все они, сволочи, выли пусты и буквально выжаты до суха.
Тогда я уселся нога на ногу возле журнального столика, в мягкое кресло, и
закурил, брезгливо и ненавидяще взирая на свое ничтожно скукоженное,
бессильно прикорнувшее мужское естество и борясь с диким искушением
ухватиться как следует и вырвать эту дрянь с корнем, чтобы уж не мучить
больше ни хороших людей, ни себя. Да, пора дать им свободу. Пусть
самоопределяются. Неужели вот это может кого-то радовать? Не верю. И
никогда в жизни больше не поверю. Светлый абажур торшера плыл в
неторопливо текущих сизых струях, вдоль стен грудами лежал мрак. Из-за
окна время от времени начал доноситься пролетающий шелест ранних авто.
После пятой сигареты опасные для жизни и территориальной целостности
острые грани кристалла в башке стали оплывать и студенисто размягчаться.
Тогда я встал, принял душ - сначала очень горячий, потом очень холодный;
тщательно побрился, налился по самую завязку кофием и по утренним улицам
Стокгольма бодро пошел в архив, работать.
3
Пожалуй, самой широкомасштабной акцией радикалов в годы,
непосредственно предшествующие загадочному рубежу 69-70, была авантюра,
вошедшая в историю под названием "экспедиции Лапинского". В ней, как в
фокусе, сконцентрировалась вся бессмысленность и вся трагическая
изломанность левых идеалов того времени, вся их нелепая, не несущая
фактически никакого позитива разрушительность и полное элиминирование
таких категорий, как, например, ценность человеческой жизни. Она
отличалась от большинства иных, сводившихся, в сущности, к маниакально
расцвеченной красивыми словами людоедской болтовне, и объединила в одну
упряжку львиную долю стремившихся к "справедливому будущему общественному
устройству" людей дела - людей, всегда, вообще-то, более симпатичных мне,
нежели люди слова; но тут дело было таким, что уж лучше бы эти люди
продолжали болтать, попивая абсент и пошныривая к дешевым проституткам.
Началась она, как и должна была у этих людей, со лжи, а кончилась, как и
должна была, кровью.
В ту пору Польша в очередной раз пылала. Поляки кромсали русских
поработителей, как могли. В ответ русские начали кромсать взбунтовавшихся
польских бандитов. Но в душе великоросса, широкой, словно окаянный наш, от
Дуная до Анадыря, простор, всему найдется место; и вот уже русские
гуманисты не только деньгами и медикаментами помогают изнемогающим, как
тогда писали, в неравной борьбе полякам, не только петициями и газетными
статьями, требующими от государя даровать, во избежание крови и злобы,
вольность западной окраине - все это достойно, все это вызывает
уважение... но и оружием, и участием. И вот уже один, другой, третий
русский борец за справедливое устройство гвоздит из польских окопов
русскими пулями в русских солдат, думая, что попадает в прогнившее
самодержавие - как будто, стреляя в людей, можно попасть во что-нибудь
иное, кроме людей. И чем больше их, этих деятельных, презирающих
интеллигентскую болтовню о смягчениях и дарованиях, тем глупее выглядят
те, кто оказывает реальную, бескровную помощь, тем легче квалифицировать
их великодушие и стремление к компромиссу как измену. И это в момент,
когда только-только пошла крестьянская реформа - теперь две трети замшелых
царедворцев тычут Александру: вот что от свободы-то деется! При батюшке-то
вашем про такое слыхом не слыхивали!.. Трижды прав Токвиль: для
устаревшего строя самый опасный момент наступает, когда он пытается
обновить себя. И еще говорят об исторической справедливости! И тем более о
ее ненасильственном восстановлении!
Исторически справедливо лишь то, что препятствует убийствам. И
несправедливо то, что им способствует. Вот единственно возможный
справедливый подход - остальное скромно называется "грязный политический
строй".
Пароход "Уорд Джэксон" отошел из Саутхэмптона 22 марта 1863 года. На
борту - оружие для поляков и сто шестьдесят человек разных
национальностей, по тем или иным причинам решивших принять участие в
боевых действиях на стороне несчастных и обездоленных порабощенных. Во
главе - поляк по происхождению, полковник австрийской армии по службе
Лапинский. Был и некто Демонтович, на манер якобинских времен называющий
себя комиссаром. Святители-угодники, как сказала бы Лиза, - команда
зафрахтованного Лапинским парохода ведать не ведала, куда и зачем она
ведет судно, гуманисты намололи какую-то чушь вместо объяснений, даже не
задумываясь о том, что подвергают ни в чем не повинных, ни сном, ни духом
не вовлеченных в эту многовековую разборку людей всем превратностям
военной авантюры! 26 марта здесь, в Швеции, в порту Хельсингборг к борцам
за правое дело справедливого устройства присоединился сам Бакунин - решил,
видимо, лично начать устанавливать живую бунтарскую связь между русскими
пахарями, на этот раз при помощи польских инсургентов. Но двумя днями
позже, уже в Копенгагене, шило проткнуло мешковину - команда, во главе с
англичанином Уэзэрли, узнав о цели плавания, просто покинула судно в
полном составе. Свободолюбцев это не обескуражило; тою же ложью была
нанята команда, состоявшая почти целиком из датчан. Однако шило проткнуло
мешковину еще раз. О продвижении "Уорда Джэксона" стало известно в
Петербурге, и кровавый царизм вновь явил миру свой звериный лик: вместо
того, чтобы, скажем, подослать убийц, или встретить суденышко в море,
поближе к российскому берегу, каким-нибудь из военных кораблей Балтийского
флота и уж даже не расстрелять, конечно главным калибром, а просто хотя бы
арестовать всех, кто на нем находился, царизм корректнейшим образом снесся
с властями Мальме, куда "Джэксон" доплюхал 30 марта, с просьбой
интернировать судно. Но что это было за интернирование! Жуткий произвол!
Демонтовичу даже часть оружия удалось сберечь - и уже 3 июня непреклонные
борцы, наняв парусник "Эмилия", во главе со своим Лапинским снова плывут
навстречу справедливому устройству. Путь к нему на этот раз, по их мнению,
лежит через Литву, там они надеются организовать новый очаг восстания. 11
июня они попытались высадиться у входа в Куриш-гаф - так называлось тогда
длинное, буквально шнуром вытянутое озеро, отделенное от Балтики Куршской
косой. Балтика подштармливала, с нею даже летом шутки плохи. Но
вооруженным мечтателям всегда море по колено - рай к завтрему! Двадцать
четыре человека потонуло буквально в версте от берега, не умея добраться
не то, что до справедливого устройства, а до песчаного пляжа. Потрепанная
"Эмилия" отправилась, наконец, восвояси - похоже, после столкновения со
столь "несправедливой" реальностью борцы поняли, что дело-то, оказывается,
идет всерьез, красивые фразы и жесты кончились, и вот-вот вслед за
утонувшими последуют пострелянные и, возможно, даже повешенные; им такая
перспектива не улыбалась. Убивать, посылать на смерть других во имя
справедливого устройства - священный долг, всегда пожалуйста. Умирать
самим - это как-то чересчур. С грехом пополам дотянули до Готланда -
приблизительно как я до двери гостиничного номера, когда стучался Эрик - и
19 июля шведский военный корабль доставил уцелевших обратно в Англию.
Мне их даже не было жалко. Господи, да если бы они везли бинты или
йод - я бы каждому памятник поставил! Я пытался представить себе этих
уцелевших. Как они, в ожидании шведского корвета, посиживают на набережной
мирного, сонного, игрушечного, как домик-пряник, Висбю, коробчатой
коростой островерхих черепичных