Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
Вячеслав РЫБАКОВ
ГРАВИЛЕТ "ЦЕСАРЕВИЧ"
Отец не почувствовал запаха ада
и выпустил Дьявола в мир.
Альфред Гаусгоффер. Моабит, 1944
САГУРАМО
1
Упругая громада теплого ветра неторопливо катилась нам навстречу. Все
сверкало, словно ликуя: синее небо, лесистые гряды холмов, разлетающиеся в
дымчатую даль, светло-зеленые ленты двух рек далеко внизу, игрушечная,
угловато-парящая островерхая глыба царственного Светицховели. И - тишина.
Живая тишина. Только посвистывает в ушах напоенный сладким дурманом дрока
простор, да порывисто всплескивает, волнуясь от порывов ветра, длинное
белое платье Стаси.
- Какая красота, - потрясенно сказала Стася, - Боже, какая красота!
Здесь можно стоять часами...
Ираклий удовлетворенно хмыкнул себе в бороду. Стася обернулась,
бережно провела кончиками пальцев по грубой, желтовато-охристой стене
храма.
- Теплая...
- Солнце, - сказал я.
- Солнце... А в Петербурге сейчас дождь, ветер, - снова приласкала
стену. - Полторы тысячи лет стоит и греется тут.
- Несколько раз он был сильно порушен, - сказал Ираклий честно. -
Персы, арабы... Но мы отстраивали, - и в голосе его прозвучала та же
гордость, что и в сдержанном хмыке минуту назад, словно он сам, со своими
ближайшими сподвижниками, отстраивал эти красоты, намечал витиеватые
росчерки рек, расставлял гористый частокол по левому берегу Куры.
- Ираклий Георгиевич, а правда, что высота храма Джвари, - и она
опять, привечая крупно каменную шершавую стену уже как старого друга,
провела по ней ладонью, - относится к высоте горы, на которой он стоит,
как голова человека к его туловищу? Я где-то читала, что именно поэтому он
смотрится так гармонично с любой точки долины.
- Не измерял, Станислава Соломоновна, - с достоинством ответил
Ираклий. - Искусствоведы утверждают, что так.
Она чуть кивнула, снова уже глядя вдаль, и шагнула вперед, рывком
потянув за собою почти черное на залитой солнцем брусчатке пятно своей
кургузой тени. "Осто!..." - вырвалось у меня, но я вовремя осекся. Если бы
я успел сказать "Осторожнее!", или, тем более, "Осторожнее, Стася!", она
вполне могла подойти к самому краю обрыва и поболтать ножкой над
трехсотметровой бездной. Быть может, даже прыгнула бы, кто знает.
- Ираклий Георгиевич, - не оборачиваясь к нам, она показала рукой
вправо, вверх по течению реки Арагви, - а во-он там, за излучиной...
какие-то руины, да?
- Развалины крепости Бебрисцихе. Там очень красиво, Станислава
Соломоновна. И просто половодье столь любимого вами дрока, воздух медовый.
Туда мы тоже обязательно съездим, но в другой раз. После обеда, или даже
завтра.
- Вряд ли после обеда, - подал голос я, - Стася все-таки с дороги.
К Джвари мы заехали по пути с аэродрома.
Стася обернулась и чуть исподлобья взглянула на меня широко
открытыми, удивленными глазами.
- Я ничуть не устала.
Отвернувшись, добавила небрежно:
- Разве что на вторую половину дня у тебя иные виды...
И снова, как все чаще и чаще в последние недели, я почувствовал себя
словно в тысяче верст от нее.
Она неторопливо шла вдоль края площадки; мы, волей-неволей, за нею.
- И совсем они не шумят, сливаясь, - проговорила она, глядя вниз. - И
не обнимаются. Обнимаются вот так, - она мимолетно показала. Угловатыми
змеями взлетели руки, сама изогнулась, запрокинулась пружинисто - и у меня
сердце захолонуло, тело помнило. - А эти мирно, без звука, без малейшего
всплеска входят друг в друга. Как пожилые, весь век верные друг другу
супруги. Странно он видел...
- И монастырем Джвари не был никогда, - чуть улыбаясь, добавил
Ираклий.
- Поэту понадобилось, - значит он прав, - сразу ответила Стася, не
замечая, что атакует не столько реплику Ираклия, сколько предыдущую свою.
- Если поэт в придорожном камне увидел ужин - он сделает из него ужин,
будьте спокойны.
- Но ведь ужин будет бумажный, Станислава Соломоновна!
- Один этот бумажный переживет тысячу мясных.
С веселой снисходительностью Ираклий развел руками, признавая свое
поражение - как если бы в тупик его поставил ребенок доводом вроде "Но
ведь феи всегда поспевают вовремя".
- Велеть сегодня разве бумажное сациви, - задумчиво проговорил он
затем, - бумажное ахашени... - и подмигнул мне.
Стася, шедшая на шаг впереди, даже не обернулась. Ираклий чуть
смущенно огладил бороду.
- Впрочем, боюсь, мой повар меня не поймет, - пробормотал он.
Как-то не так начинается эта долгожданная неделя, подумал я. Эта
солнечная, эта свободная, эта беззаботная... Я прилетел вчера вечером, и
мы с Ираклием почти не спали: болтали, смеялись, потягивали молодое вино и
считали звезды, а я еще и часы считал - а утром гнали от Сагурамо к
аэродрому, и я считал уже минуты, и говорил: "Вот сейчас Стаська элеронами
зашевелила", "Вот сейчас она шасси выпустила"; Ираклий же, барственно
развалившись на сиденье и одной рукой небрежно покачивая баранку, хохотал
от души и свободной рукой изображал все эти воздухоплавательные эволюции.
И вот поди ж ты - пикировка. Ираклий, видно, тоже ощущал натянутость.
- Я думаю иногда, - сказал он, явно стараясь снять напряжение и
разговорить Стасю, - что российская культура прошлого века много потеряла
бы без Кавказа. Отстриги - такая рана возникнет... Кровью истечет.
- Не истечет, - небрежно ответила Стася, - Мицкевич, например,
останется, как был. Его мало волновали пальмы и газаваты.
- Ах, ну разве что Мицкевич, - с утрированно просветленным видом
закивал Ираклий. Чувствовалось, его задело. - Как это я забыл!
- Конечно, в плоть и кровь вошло, - примирительно сказал я. - И не
только в прошлом веке - и в этом... Считай, здесь одно из сердец России.
- Боже, какие цветы! - воскликнула Стася и кинулась с площадки вниз
по отлогому склону; и длинное белое платье невесомым облаком заклокотало
позади нее, словно она вздымала в беге пух миллионов одуванчиков. Изорвет
по колючкам модную тряпку, подумал я, здесь не польские бархатные
луговины... Но в слух не сказал, конечно.
- Серна, - ведя за нею взглядом, проговорил Ираклий - то ли с
иронией, то ли с восхищением. Скорее всего, и с тем, и с другим.
Разумеется, зацепилась. Ее дернуло так, что едва не упала. Но уже
мгновением позже любой сказал бы, что она остановилась именно там, где
хотела.
- Признайтесь, Станислава Соломоновна, - крикнул Ираклий, - в вас
течет и капля грузинской крови!
Она повернулась к нам - едва не по пояс в жесткой траве и полыхающих
цветах.
- Во мне столько всего намешано - не упомнить, - голос звенел. - Но
родилась я в Варшаве. И вполне горжусь этим!
- Действительно, - подал голос я. - И носик такой... с горбинкой.
- Обычный еврейский шнобель, - отрезала она и отвернулась, сверкая,
как снежная, посреди горячей радужной пены подставленного солнцу склона.
- Ядовиток тут нет каких-нибудь? - спросил я, стараясь не выдавать
голосом беспокойства. Ираклий искоса стрельнул на меня коричневым взглядом
и принялся перечислять:
- Кобры, тарантулы, каракурты...
- Понял, - вздохнул я.
Некоторое время мы молчали. День раскаленно дышал, посвистывал ветер.
Ираклий достал сигареты, протянул мне.
- Спасибо, на отдыхе я не курю.
- Я помню. Просто мне показалось, что сейчас тебе захочется, - он
вытряхнул длинную, с золотым ободком у фильтра, "Мтквари". Ухватив ее
губами, пощелкал зажигалкой. Жаркий ветер сбивал пламя. Нет, занялось.
- От чего мы действительно можем кровью истечь, - сказал я, - так это
от порывистости.
- Это как?
- Я и сам толком не понимаю. Навалиться всем миром, достичь
быстренько и почить на лаврах. Только у нас могла возникнуть поговорка
"Сделай дело - гуляй смело". Ведь дело, если это действительно дело,
занятие, а не кратковременный подвиг, сделать невозможно, оно длится и
длится. Так нет же!
Ираклий с сомнением покачал головой.
- Нет-нет. Даже язык это фиксирует. Возьми их "миллионер" и наше
"миллионщик". Миллионер - это, судя по окончанию, тот, кто делает
миллионы, тот, кто делает что-то с миллионами. А миллионщик - это тот, у
кого миллионы есть, и все. В центре внимания - не деятельность, а
достигнутое неподвижное наличие.
Ираклий затянулся, задумчиво щурясь на восьмигранный барабан храма.
Казалось, барабан плавится в золотом огне. Стряхивая пепел, легонько побил
средним пальцем по сигарете. Вновь покачал головой.
- Во-первых, мы говорили о российской культуре, а ты говоришь о
русском национальном характере. Уже подмена. А во-вторых, от чего характер
действительно может истечь кровью - так это, прости, от какой-то упоенной
страсти к самобичеванию. Даже поводы придумываете, как нарочно, хотя они
не выдерживают никакой критики. Если следовать твоей логике - можно
подумать, что "погонщик" - это тот, у кого есть погоны на плечах, - он
легонько хлопнул меня по плечу, обтянутому безрукавкой, - а отнюдь не тот,
кто скотину гонит.
- Уел, - сказал я, помолчав. - Тут ты меня уел. И где! В стихии моего
языка!
- Свой язык слишком привычен. Бог знает, что можно придумать, если
комплекс заедает. Со стороны виднее, - он опять затянулся и опять искоса
взглянул на меня, на этот раз настороженно: не обидел ли. - Хотя что
значит со стороны... Одной ногой со стороны, другой - изнутри. Как многие
в этой стране.
Теперь уже я коснулся ладонью его плеча.
- Послушай, Ираклий. Вон те горы...
- Слева?
- Да, те, куда Тифлисский туннель уходит...
- Послушай, Александр, - в тон мне проговорил он. - Когда царь
Вахтанг Горгасал, утомившись на охоте, спешился у незнакомого источника и
решил умыть лицо, он опустил в воду руки и удивленно воскликнул "Тбили"!
"Теплая"! Отсюда и пошло название города. Запомни, пожалуйста.
- Прости. Хорошо, но почему ты мне пеняешь, а в Петербурге и где
угодно слышишь по десять раз на дню "Тифлис" и - ни звука?
Он бросил окурок и тщательно вбил его каблуком в сухую землю, чтобы и
следа его не осталось.
- Потому что чужие его пусть хоть Пном-Пнем называют. Ты же не чужой.
Понял?
- Понял.
- Будешь еще говорить "Тифлис"?
- Амазе лапаракиц ки ар шеидзлеба!
- И речи быть не может... - машинально перевел он; у него сделался
такой оторопелый вид, что я засмеялся.
- Ба! Ты что, дорогой, грузинский учишь? И произношение как поставил!
- Увы, обрывки только, - признался я. - Разговорник полистал перед
отлетом. А было бы время да способности - все языки бы выучил, честное
слово. Приезжай хоть в Ревель, хоть в Верный - и себе приятно, и людям
уважение. Но...
- Лопнет твоя головушка от такого размаха, - ухмыльнулся Ираклий. -
Вот действительно русский характер. Уж если языки - то все сразу. А если
не все - то ни одного. В лучшем случае - от каждого по фразе. Имперская
твоя душа... Побереги себя.
- Дидад гмадлобт [Большое спасибо (груз.)].
- Не стоит благодарности.
- Я вот что хотел спросить. В те горы как - погулять можно пойти?
Тропки есть? Или там слишком круто?
Ираклий нетерпеливо перевел взгляд на Стасю. Она была уже в шагах
пятидесяти.
- Да-да, я ее имею в виду.
- Ну, Станислава Соломоновна-то, я вижу, везде пройдет, - он отступил
от меня на шаг и с аффектированным скепсисом оглядел с головы до ног. Я
улыбнулся.
- Обижаешь, друг Ираклий. Конечно, после тридцати я несколько
расплылся, но в юные лета хаживал и по зеркалу Ушбы, и на пик Коммунизма.
- О, ну конечно! Как я мог забыть! Чтобы правоверный коммунист не
совершил восхождения на свою Фудзияму!
- Дорогой, при чем тут Фудзияма! - начал кипятиться я. - Просто
трудный интересный маршрут! И так уж судьбе было угодно, чтобы большинство
ребят, залезших туда впервые и давших в двадцать восьмом году название,
принадлежали к нашей конфессии!
Он засмеялся, сверкая белыми зубами из черной бороды.
- А тебя оказывается, тоже можно вывести из себя, - сказал он. -
Признаться, глядя, как с тобой обращаются некоторые здесь присутствующие,
я думал, ты ангел кротости.
Я отвернулся, уставился на Мцхету. Пожал плечами.
- Тебе и тяжело так от того, что у тебя всегда все всерьез, -
негромко сказал Ираклий. - И у тех, кто с тобой - все всерьез.
Я пожал плечами снова.
- А как Лиза? - спросил он.
- Все хорошо. Провожала меня вчера чуть не до трапа.
- Потому и летели разными рейсами?
- Ну, мы не говорили об этом вообще, но, наверное, Стася была
уверена, что меня будут провожать. Она сама и придумала себе какую-то
отсрочку, чтобы лететь сегодня... даже не сказала, какую.
- А Поленька?
- И Поленька провожала. Всю дорогу рассказывала сказку про свой
остров, уже не сказку даже, а целую повесть. На одной половине живут люди,
которые еще умеют немножко думать, но только о том, где бы раздобыть еду,
а на другой - которые думать совсем не умеют. "Почему?!" - "Папа, ну как
ты не понимаешь? Ведь Мерлин дал им вдоволь хлеба, и теперь они думать
совсем разучились, потому что весь остров долго голодал и думать люди
стали только о еде!" Видишь... Это уже не сказка, это философский трактат
уже.
- Ей одиннадцать?
- Тринадцать будет, Ираклий.
- Святой Георгий, как время летит. А Лиза... знает?
- Иногда мне кажется, что догадывается обо всем и махнула рукой, ведь
я не ухожу. Вчера так смотрела... И так спокойно: "Отдыхай там как
следует, нас не забывай... Ираклию кланяйся. Ангел тебе в дорогу". Иногда
кажется, что догадывается, но гонит эти мысли, не верит. А иногда - что и
помыслить о таком не может, а если узнает, просто убьет меня на месте, и
правиль...
- Ш-ш.
Подходила Стася - неторопливо, удовлетворенно; громадная охапка
цветов - как младенец на руках. Богоматерь. И один, конечно, воткнула себе
повыше уха - нежный бело-розовый выстрел света в иссиня-черных, чуть
вьющихся волосах. Шляпу бы ей, подумал я. На таком солнце испечет
голову...
- Какой красивый цветок. И как идет тебе, Стася. Как он называется?
- Ты все равно не запомнишь, - ответила она и, не останавливаясь,
прошла мимо нас. Вдоль теневой стены храма к тропинке, ведущей на спуск.
Ираклий, косясь на меня, неодобрительно, но беззвучно поцокал языком ей
вслед. Я со старательной снисходительностью улыбнулся: пусть, дескать, раз
такой стих напал. Но на душе было тоскливо.
- Всякая женщина - это мина замедленного действия, - наклонившись ко
мне, тихонько утешил Ираклий. - Никогда не знаешь, в какой момент ей
наскучит демонстрировать преданность и захочется демонстрировать
независимость. Но это ничего не значит. Так... - он усмехнулся. - Разве
лишь ногу оторвет взрывом, и только.
Я смолчал.
Преданность на людях Стася не демонстрировала никогда. Перед спуском
она обернулась, удивленно глянула на нас чуть исподлобья.
- Что же вы? Идемте.
Мы пошли. Младенец колыхал сотней разноцветных головок.
Напоследок я обвел взглядом пронзительно прекрасный простор внизу -
еще шаг, и вершина, на которой стоял Джвари, выгибаясь за нашими спинами,
скрыла бы долину. Сердце защемило от любви к этому краю. Разве любовь
может быть безответной? Ираклий... его друзья... "Мои друзья - твои
друзья!" Откуда же тогда это черное чувство, застилающее ослепительный
свет южного дня - чувство, что эта красота уже не моя, что я вижу ее в
последний раз? Кто надышал на меня эту тьму? Странно, но я уверен: она
откуда-то извне, из неведомых мне теснин, она - чужая...
Мы начали спускаться. Навстречу нам, вываливаясь из громадного
туристического автобуса, плотной вереницей поднимались увешанные
видеоаппаратурой люди, послышалась многоголосая испанская речь, и я
порадовался, как нам повезло - мы были у Джвари только втроем.
Авто Ираклия дожидалось на обочине, там, где мы его оставили час
назад - роскошный, белоснежный "Руссо-Балт" типа "Ландо", с откидным
верхом. Верх убран, дверцы - настежь, ключ зажигания с янтарным брелком в
виде головки Эгле Королевы ужей - наверняка подарок какой-нибудь
прибалтийской красавицы - вызывающе доверчиво торчит из приборной доски.
Ираклий весь в этом. Впрочем, вероятно, его авто знают в округе.
- Ираклий Георгиевич, можно, я сяду рядом с вами, впереди?
- Почту за честь, Станислава Соломоновна.
Она протянула мне младенца.
- Подержи ты, пожалуйста. Здесь не помещается, закрывает руль. А
просто на сиденье кинуть - растреплется.
- Конечно, подержу. Какой разговор.
Ни с одним человеком нельзя встретиться дважды, думал я, одиноко
усаживаясь на просторное заднее сиденье. Пока человек жив, он меняется
ежесекундно, пусть даже сам до поры того не замечает - и вот проходит
неделя, пусть даже пять дней, и он иной, ты встречаешься уже не с тем, с
кем расстался; тот же рост у него, те же привычки и пристрастия, но сам он
- иной, он тебя не помнит; и - все сначала. И ведь со мною тот же ад; ведь
и я живу и, значит, меняюсь ежесекундно. Так не честно. Не хочу!
А притворяться прежним собой, чтобы не поранить того, с кем
встретился после пятидневной разлуки - честно?
Значит, порядочный человек должен быть нечестным, чтобы
скомпенсировать нечестность мира. Ведь это подлый, подлый мир, коль скоро
он так устроен: бережный - лжет, Честный - чуть что, рубит наотмашь...
Горячий ликующий ветер, огибая ветровое стекло, бил в лицо. Разливы
цветов на обочинах мелькали и сметали друг друга. Шипя, дорога танцевала
навстречу, как змея.
Прекрасный, нечестный мир.
Ираклий лихо затормозил у самых ворот своей сагурамской дачи.
Выскочил из машины, галантно распахнул дверцу со стороны Стаси.
- Прошу.
Потом, ухмыляясь, открыл дверцу мне. С букетом я был совершенно
беспомощен.
- Прошу и вас.
Навалившись обеими руками, сам распахнул перед нами створку ажурных
ворот. Полого вверх в темную глубину сада уходила дорожка.
- Добро пожаловать в приют убогого чухонца.
Забавно, он уже не в первый раз называет так свое родовое гнездо. Я
никогда не решался спросить, в чем тут дело. Подозреваю, игра сложилась
уже давно, благодаря многолетней фамильной дружбе князей Чавчавадзе с
баронами Маннергейм. Корни ее уходят годы, пожалуй, в тридцатые. Вот и
Ираклий в свое время долго служил вместе с Урхо. Я с Урхо никогда не был
особенно близок, и никогда мне не довелось бывать в его особняке под
Виипури, но, думаю, случись такое, у ворот он непременно пригласил бы
войти в бедную саклю, прилепившуюся к крутому склону соплеменных гор. Или
что-нибудь в этом роде.
Наконец-то тень. Только в саду я понял, как, при всей своей любви к
солнцу, с непривычки устал от него. Настоящей прохлады не было, однако, и
здесь - сухой прогретый воздух томно играл листвой, колыхался среди
деревьев, причудливо катая волны запахов от одного к другому, так что,
проходя мимо олеандра или жасмина, мы вдруг ощущали на миг аромат
глицинии, а возле глици