Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
ая стрекоза, а по-местному - коромысло, одним броском и
догнала, и защемила комара. Зенон говорит: не может этого быть, в мире нет
движения, все это только кажется! А если поднять от книжки голову - бежит
река, по реке бегут струйки, у самого берега серебристая уклейка губой ловит
намокшую муху - и на глади рождается и расплывается кружок. Имя реке Ока.
Зенону незнакомое, а для Наташи такое свое, что можно отдать за него всю
душу - и то мало. И, однако, она хмурит брови, опять смотрит на страницу
книги и старается понять, как же это так, что движение - только иллюзия? Все
предметы природы, значит, и камень, и трава, и стрекоза, и солнечный свет, и
сама она, Наташа,- все это реально лишь как воплощение божества, как
застывшее величие неизъяснимой и всевластной воли, вне нас стоящей. Умом
этого не понять, а чувство радо слить в одно целое весь этот трепет мира, и
даже безо всяких умствующих ссылок на математику. Просто я - в стрекозе, и
стрекоза во мне, а голос кукушки - мой голос, и во мне прохлада окских вод.
И тут, встав и оглянувшись внимательно, с девичьей боязнью, Наташа
быстренько скидывает платье и рубашку, спускается по мягким травам ската,
морщится, ступив на острый камушек,- и вот она в воде, к ужасу уклеек,
плотичек и живо юркнувшего в нору рака.
Может быть, и нет движения в реальности, но и вода несет тело, и руки
ей помогают, подвигая его саженками, по-мальчишески; и не будь Ока слишком
широкой, можно бы уплыть на тот берег, на этом оставив очень умного и очень
нелепого Зенона, который и плавать не умеет, и Оки не видал, да и вообще
смешной старикашка, запутавшийся бородой в переплете книги, если была у него
борода. И, нисколько его не стыдясь, этого слепого умника, Наташа пробует
лечь на спину, что на быстрой реке не так просто. Ее относит течением, и,
выйдя поодаль на берег, она бежит к платью немного согнувшись, потому что
если слеп Зенон, то не слепы кузнечики, и небесные барашки тоже не слепы, и
вообще на всякий случай.
"Итак,- говорит Зенон,- будем продолжать. Если предположить, что
быстроногий Ахиллес пробежит десять локтей, отделяющих его от черепахи..."
Быстроногий Ахиллес, сбросив на бегу хитон, летит так, что сверкают на
солнце голые пятки - и уязвимая, и заколдованная.* Он весь порыв и движение,
кудри развеваются, издали слышно его частое дыханье. На черепаху это не
производит ни малейшего впечатления: ползет не торопясь, зная, что ее победа
обеспечена. Разумеется, сочувствие Наташи на стороне Ахиллеса, но ей
нравится и уверенность черепахи, какая-то обреченность этого состязания.
Силой своей скептической мысли Зенон не дает Ахиллесу перепрыгнуть через
черепаху и унестись по берегу реки до самого перелеска. Есть тут какой-то
математический фокус, но Наташе он так же неизвестен, как и огорченному
бегуну.
*...Сверкают на солнце голые пятки - и уязвимая, и заколдованная - по
древнегреческому мифу, морская богиня Фетида, мать одного из величайших
героев Эллады Ахиллеса, стремясь сделать сына неуязвимым для оружия, окунала
его в воды подземной реки Стикс, но при этом пятка, за которую держали
ребенка, не попала под действие чар.
Лето пройдет быстро - уже начали косить сено; и не оглянешься, как пора
в Москву. А между прочим - основная цель жизни еще не выяснена, будущее еще
не наметилось! Опять будут речи о страждущем народе и деспотизме
самодержавной власти. Потом о соотношении личности и общества, о путях
эволюции и революции, о методах борьбы и, главное, тактике. И еще об
общественном долге и личном самопожертвовании. Долг - вздор, а отдать свою
жизнь так, как хочется,- разве это жертва? Это и значит - выиграть свою
жизнь! И все-таки интересно, любила ли Перовская Желябова?* Какую роль в ее
жизни сыграла эта любовь?
* Любила ли Перовская Желябова?- организаторы и участники покушения на
Александра II революционеры-народники Андрей Иванович Желябов (1851-1881) и
Софья Львовна Перовская (1853-1881).
После купанья так хочется есть, что Наташа выпила бы целую крынку
молока; но днем парного нет, нужно ждать, пока пригонят коров. А пока бы
хоть черного хлеба с крупной солью! И свежий огурец. Зенон, уткнувшись лицом
в траву, пробует задремать, но его перевертывают, захлопывают, прижимают
теплым локтем и почти бегом несут домой - через поля высокой ржи, которая
уже налилась и начинает золотиться. По переплету пощелкивают колосья, и
Зенону со всеми его единомышленниками и всеми его врагами беспокойно, потому
что руки Наташи в беспрерывном движении: она рвет колосья, вычищает еще
незрелые зерна и ест их белыми зубами.
У нее светлые голубые глаза, очень ясные, потому что молодые. И она
здорова, потому что выросла в деревне и еще не замучена городом. Кожа
золотится, босым ногам прохладно в тени высокой ржи. Мир пахнет травами,
прекрасный мир, неведомый тем, кто смотрит из городских окон на мостовую и
думает, что ничего другого нет, что так и нужно жить - в пыли, в дыму и
людском гомоне. И кто, значит, не ведает великого счастья - быть обнятым
природой и плыть по воздуху, над полем, над лесом, в горячем солнечном луче,
мошкой, мотыльком, ястребом, в шепоте трав, во всей этой изумительной музыке
летнего дня и в ощущении молодости, которого никакими словами не изобразишь
и не расскажешь.
И вот - изгородь старого сада, калитка, липовая аллея и крылечко дома.
Зенон чувствует, как молодая неразумная сила несет его по скрипучей лестнице
и плашмя хлопает на плоскую доску стола. Нужен весь его стоицизм, чтобы и
тут отрицать множественность вещей и настаивать на иллюзорности движения,-
но как иначе поступить мудрецу, который две с половиной тысячи лет твердит
одну и ту же остроумную выдумку о черепахе и Ахиллесе? Саркастически
улыбаясь, он прислушивается к удаляющимся шагам.
СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ
В семь часов утра отец Яков* пробуждается совершенно свежим и вполне
готовым в поход. Умывается и одевается бесшумно, чтобы не обеспокоить
гостеприимных хозяев, волосы расчесывает прилежно, рясу осматривает
обстоятельно, сапоги натягивает только в передней, перед выходом. Затем, с
толстым портфелем под мышкой, отец Яков тихо выходит, осторожно притворяет
за собою дверь и легкой поступью, при всей своей грузности, спускается по
лестнице. В восемь утра он уже в гуще любопытной человеческой жизни, которую
любит и которую изучает вдоль и поперек.
* Отец Яков - прообразом бесприходного попа отца Якова Кампинского
послужил давний знакомый писателя публицист-краевед и книжник-библиограф
Яков (Иаков) Васильевич Шестаков (1870-1919). Убит во время гражданской
войны в Перми.
Отец Яков - бесприходный поп, родом из приуральской губернии.
Бесприходным стал после разных сложных событий и неприятностей, и семейных,
и общественных, и финансовых. В чем дело - никто точно не помнит, и в родные
места отец Яков больше не жалует. Было что-то со сбором на голодающих и с
приютом для девочек - история стародавняя. Есть у отца Якова какие-то
средства, постоянные и ничтожные, хватающие на билет третьего класса и на
закусочную лавку. Жительствует больше по знакомым, не напрашиваясь, а по
дружбе, со скромностью. Толст и слегка краснощек - но не пьет спиртного и не
склонен к чревоугодию; просто - всякая жизнь и всякое питание ему на пользу.
Сегодня он в Москве, завтра в Питере, через неделю в Вологде, в Уфе, в
Рязани, зимой - по городам, летом - на Волге и Каме, третьим классом
парохода от Рыбинска до Астрахани, от Нижнего до Перми. И всюду друзья и
знакомые, временный приют, ласковый привет.
Никто не знает точно, зачем странствует отец Яков, и никто не
удивляется его дальним перелетам.
- Откуда вы, отец Яков?
- Да вот ныне из Тулы. Хороший город, и люди приветливые.
- Что вы там делали, отец Яков?
- А смотрел, знакомился. Город самоварный и прянишный, хороший городок.
И общество прекрасное.
Отец Яков хвалит все и всех. Дурного он не хочет видеть и говорить о
дурном не любит. В каждом месте заводит добрые знакомства, все больше с
местными интеллигентами, с докторами, с адвокатами; с духовными лицами мало,
хотя не чуждается. Не брезгует и исправниками и очень интересуется
революционерами, но о подобных встречах и знакомствах никогда не болтает:
понимает, что нельзя.
Портфель отца Якова полон рекомендаций, бумажек с печатями, брошюрок
земского и епархиального издания, его собственных писаний и визитных
карточек с адресами. Кое-где, по городам, у верных и скромных людей,
хранятся его архивы: склады им же изданных книжек и тетради его дневников,
обернутые в бумагу, перевязанные аккуратной веревочкой и припечатанные его
печатью. А пишет отец Яков преимущественно краткие исследования о местных
обычаях, провинциальных памятниках старины, о кустарях, о ярмарках - и для
газет, и для издания книжечкой в знакомой типографии. Пишет путаным, узорным
почерком, со средней грамотностью, поповским стилем, со множеством пышных
прилагательных, но вещи не глупые и не пустые. Это как раз те самые листовки
и двухлистовочки, реже - поболе, которые, выйдя из-под неведомого пера в
незнаемых книгопечатнях, потом делаются библиографическими редкостями и
собираются такими же, как отец Яков, странными и любознательными человеками.
Отец Яков знает все типографии и всех маленьких издателей; и книжечек
выпустил не меньше двадцати, а статеек написал без числа. Любит и гонорар -
конечно, маленький, соответственный его стилю и его неизвестности.
Главная страсть отца Якова - сидеть за чаем в обществе просвещенных
людей и слушать их разговоры, своих замечаний не вставляя. Когда видит, что
его стесняются, отходит или совсем уходит; но к нему скоро привыкают, и
никогда никто не мог упрекнуть отца Якова в нескромности: сам слушает, но о
слышанном по чужим домам не переносит.
- Ну, а вы, отец Яков, как об этом думаете?
- Я-то? Мне думать не нужно, это дело не мое, дело светское, ваше дело!
Иногда проговаривается как бы невзначай:
- Был я в Питере и посетил знаменитого батюшку отца Гапона.
- Да что вы, отец Яков! Как же вы к нему добрались?
- Знакомые друзья помогли, отрекомендовали. Человек поистине
любопытный. Поглядел на него, послушал.
- А не боитесь, отец Яков? Ведь за такое знакомство и нагореть может.
- А что же я делаю, я только полюбопытствовал. Все же - собрат по
священной рясе, а его поступками я не интересуюсь, не мое дело. Я в прошлом
году и у самого министра Плеве побывал, ныне убиенного.
- А к нему как попали и зачем?
- Путем протекции. Имел к нему дело, хлопотал за малышей, за приютских
детей, о малой субсидии. Имел, конечно, записочку от сиятельной княгини, от
покровительницы.
- Ну и что же?
- А ничего. Интересно. Человек был важный и основательный. Надо их
смотреть, влиятельных личностей и правителей государства.
- Разговаривали?
- Разговор был малый, всего минутку побыл. А посмотреть любопытно.
Знаменитая была личность, историческая.
- Как же вы это так, на обе стороны: и у Плеве, и у Гапона?
- Какие же стороны? Для меня сторон нет, дело не мое. Для меня все люди
одинаковы. Это вы судите да сопоставляете, а мне все одинаково любопытно.
Все любопытно отцу Якову! Кипит Россия - и отец Яков стоит у котла со
своей ложкой, вынутой из всевмещающего портфеля. Вперед других не суется, а
если возможно, тихонько и неазартно зачерпнет похлебки. Лю-бо-пытно! Но в
общем - его дело сторона, он только частный наблюдатель жизни, смиренный
свидетель истории. В мемуарах своих, конечно, поместит все, но это уже для
потомства, а не ради пустого разговора.
В девятьсот пятом году, перед самыми свободами,* великим любопытством
горел отец Яков. Всегда осторожный и осмотрительный, тут он позволял себе
заглянуть в такие места и такие квартиры, куда раньше не решился бы пойти.
На даче, под Москвой, спал ночами в одной комнате с человеком таинственным,
наверняка - нелегальным, а может, и террористом - такое было время. Впрочем,
на даче почтенной, у земляка и старого знакомого, большого либерала,
помогавшего революционерам. Таинственного человека звали Николаем
Ивановичем, и спал он не раздеваясь, даже и башмаков не снимая, у открытого
окна, которое выходило на огород, а дальше - пустырь до самого леса.
Укладываясь спать, подолгу беседовали; отец Яков рассказывал, коротко,
немногословно и без ярких красок, об уральских лесах и о верховьях Камы, как
он там нашел русское племя, которое и про Бога не знало, и даже браков не
имело,- так, жили, кто с кем хотел, и никому не молились. А его собеседник,
оказывается, знавал и эти места, и много других подобных, и сибирскую тайгу,
но почему знал - не рассказывал, а отец Яков, конечно, не выспрашивал.
* Перед самыми свободами...- здесь: 17 октября 1905 г., дня выхода
высочайшего Манифеста.
Иногда Николай Иванович подшучивал над отцом Яковом:
- Вот заберет вас ночью полиция, святой отец, и будем мы вместе сидеть
в тюрьме. Там, бывает, неплохой борщ дают.
- Меня забирать не за что, я - лицо духовное, светским не занимаюсь. Да
и вас за что же трогать - вы человек достойный и почтенный.
- А зачем вы по свету бродите, отец Яков? Что вас носит?
- Брожу, по разным малым делам хлопочу. Ну, и так смотрю. Жизнь-то,
Николай Иванович, лю-бо-пытна! Все суетятся, и каждому хочется, чтобы вышло
по его.
- А вы, значит, со стороны смотрите?
- Я смотрю - никому не мешаю. Мне все интересно.
- А может быть, вы - опасный человек, отец Яков? Чем вы подлинно
занимаетесь - никому не ведомо.
Отец Яков отвечал немного обиженно, но степенно:
- Дурным делом не занимаюсь, и многие меня знают. Болтать не болтаю, а
и скрывать нечего. Если же кто не доверяет - не нужно со мною, с попом,
водиться. Кто верит - тот и верит, насильно же ничьей дружбы, ниже доверия,
не ищу.
- Я верю, отец Яков, вы не обижайтесь, я пошутил. Я знаю людей, много
среди них околачивался. Тоже ведь и я про свои дела язык не распускаю.
- Ну вот и прекрасно.
За три дня сожительства под одним гостеприимным кровом так подружились,
что даже поменялись обувью. Отца Якова, по летнему времени, прельстили новые
легкие штиблеты Николая Ивановича, а тому оказались как раз по ноге, и
впору, и удобны поповские полусапожки.
По вечерам, за долгим чаем, Николай Иванович читал наизусть стихи -
Пушкина, Некрасова, Алексея Толстого, а отец Яков слушал с восхищением.
Также слушал, сам порою подпевая, церковные молитвы и песнопения, которые
Николай Иванович исполнял удивительно. При цыганских же романсах скромный
поп немного краснел, но неодобрения не высказывал. И все, кто за чаем
присутствовал, любовались их дружбой и тихонько посмеивались.
Когда Николай Иванович внезапно уехал, даже не попрощавшись, и куда -
не говорили, а потом в газетах описывали наружность неопознанного
террориста, убившего градоначальника,- отец Яков молча читал газету,
смущенно бегал глазками и спрашивал хозяина:
- А что, видно, друг-то мой, Николай Иванович, надолго уехал?
Хозяин, который и сам догадывался, кому он давал приют, с деланным
равнодушием отвечал:
- Не знаю, отец Яков, он не сказал. Да я и вообще его мало знаю,
случайное знакомство. Попросили приютить,- ну, я его и приютил.
Отец Яков продолжал в раздумье:
- Видно, надолго! И в моих полсапожках уехал. Хороший был человек,
веселый, а в душе как бы страждущий. Лю-бо-пытно!
Однако скоренько собрался, поблагодарил за гостеприимство и тоже уехал:
то ли из опаски, то ли дальше смотреть мир, людей и события.
Впрочем, подолгу отец Яков не любил заживаться нигде.
"НАШИ"
Человеческая память дырява, как решето: на крутых поворотах истории она
бесследно процеживает не только давнее, но и вчерашний день.
Он забыл, поседевший, изможденный, больно высеченный жизнью,
сегодняшний историк, что прошлое, по которому он умиленно вздыхает, было не
лучше нынешнего, что лишь перетасована колода тех же самых карт и короб
человеческих страданий, иначе уложенных и умятых, по-прежнему полон, что
несуществующий прогpесс был только его собственной напрасной и неостроумной
выдумкой.
Он забыл, пришибленный обвалом неоправданных надежд, как, благоговейно
расточая признательность, он преклонялся перед жертвенностью неразумных и
пылких юношей, им же соблазненных, которые оставляли детские игры, смех и
учебу и шли убивать и умирать во славу миража - счастья будущих поколений.
Злостный банкрот, он с негодованием спрашивает: да как же могли они
надеяться, что на крови вырастет благополучие и из преступлений родится
справедливый закон? Он клянет их молодость и их поступки, видя в них
источник нынешних зол. Но, строго их осуждая, он втайне мечтает о новых
молодых мстителях, которые с такой же жертвенностью обрушатся на настоящее,
если не во имя будущего, то хотя бы с мечтой о возврате прошлого; за дымной
завесой нынешнего пожара что прошлое уже рисуется ему прекрасным потерянным
раем.
В дни России, отодвинутые в историю великой войной и величайшей
революцией, никто не спрашивал, почему простая и здоровая русская девушка,
воспитанная не хуже других и не менее отзывчивая на доброе, бросала родной
дом и ученье и уходила в ряды тех, кого одни называли преступниками, другие
- святыми. Это было так же просто и естественно и так же мало, как подать
копейку нищему или броситься в воду спасать утопающего. Даже не было
подвигом: только проявлением душевной чуткости и сознания невозможности
поступать иначе.
На снегу была кровь - как тогда была у крылечка, где Пахом раздавил
щенка. Вечером к Наташе забежала подруга по курсам:
- Ты знаешь, что делается на Пресне?
- Стреляют?
- Пресня горит! Ее подожгли снарядами. Наши там едва держатся.
Наши - приобщало Наташу к партиям восстания. Они обе чувствовали, что
нужно куда-то идти, что-то делать, помогать своим, может быть, стрелять или
подставлять грудь под пули. Нельзя же читать книжку, пить чай или спать,
когда рядом люди борются и гибнут. Но куда идти?
Затерянные в ночи пустынных улиц, тесно друг к дружке, как
орешки-двойчатки, в обход, закоулками, по льду Москвы-реки, они пробрались
на Пресню, где видно было зарево и слышалась редкая ружейная стрельба. Было
жутко и необыкновенно. Не зная, куда идти, они держали путь на звуки
выстрелов. Им рисовалось, что вот сейчас будут высокие баррикады с красными
флагами, валы из трупов и силуэты немногих смельчаков, сражающихся против
солдатских отрядов. Но и на Пресне, куда они наконец добрались, переулки
были пусты, огни в домах потушены, и только на окнах верхних этажей
отражалось зарево недального пожара.
В одном месте они натолкнулись на бежавшего юношу в студенческой
фуражке, остановили его и спросили, где происходит бой. Он сначала не понял,
потом указал в сторону и на ходу крикнул: "Да вы туда не ходите, там черт
знает что творится, еще убьют вас!" Они с бьющимся сердцем пошли по указанию
и совсем неожиданно, повернув за угол, оказались у какого-то заграждения,
где несколько темных фигур наваливали снег на кучу пустых ящиков и поливали
водой. Это и была баррикада, которую они так страстно хотели видеть и совсем
иначе себе представляли.
Студент, которого они встретили, вернулся сюда. Сперва начальственно
прикрикнул на них,