Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
"А вы зачем своего туза засолили? Мариновать его думаете?"
"Не с чего, так с бубен!"
"А что вы думаете об этой прекрасной даме?"
"А мы ее козырем".
"Правильно, -- одобрил густым баритоном соборный священник, -- не 'ходи
одна, ходи с провожатым".
"Позвольте, позвольте, да вы, кажется, давеча козыря не давали?"
"Оставьте, батенька... Ребенка пришлите, не обсчитаем... У нас верно,
как в палате мер и весов".
-- Слушайте, Иван Иванович, -- обратился я к лесничему, -- не удрать ли
нам? Знаете, по-английски, не прощаясь.
-- Что вы, что вы, дорогой мой. Уйти без ужина, да еще не прощаясь.
Худшего оскорбления для хозяина Я'рудно придумать. Вовек вам не забудут.
Прослывете невежей и зазнайкой.
Но толстый Петр Власович, еще больше разбухший и сизо побагровевший от
жары, долгого сиденья и счастливой игры, уже встал от карт и говорил, обходя
игроков:
633
-- Господа, господа... Пирог стынет, и жена сердится. Господа,
последняя партия.
Гости выходили из-за столов и, в веселом предвкушении выпивки и
закуски, шумно толпились во всех дверях. Еще не утихали карточные разговоры:
"Как же это вы, благодетель, меня не поняли? Я вам, кажется, ясно, как
палец, сказал по первой руке бубны. У вас дама, десятка -- сам-четверт". --
"Вы, моя прелесть, обязаны были меня поддержать. А лезете на без козырей! Вы
думаете, я ваших тузов не знал?" -- "Да позвольте же, мне не дали
разговориться, вот они как взвинтили". -- "А вы -- рвите у них. На то и
винт. Трусы в карты не играют"...
Наконец хозяйка произнесла:
-- Господа, милости прошу закусить,
Все потянулись в столовую, со смешком, с шуточками, возбужденно потирая
руки. Стали рассаживаться.
-- Мужья и жены врозь, -- командовал весельчак хозяин. -- Они и дома
друг другу надоели.
И при помощи жены он так перетасовал гостей, что парочки, склонные к
флирту или соединенные давниш-кей, всему городу известной-связью, очутились
вместе. Эта милая предупредительность всегда принята на семейных вечерах, и
потому нередко, нагнувшись за упавшей салфеткой, одинокий наблюдатель увидит
под столом переплетенные ноги, а также руки, лежащие на чужих коленях.
Пили очень много -- мужчины "простую", "слезу", "государственную", дамы
-- рябиновку; пили за закуской, за пирогом, зайцем и телятиной. С самого
начала ужина закурили, а после пирога стало шумно и дымно, и в воздухе
замелькали руки с ножами и вилками.
Говорили о закусках и разных удивительных блюдах с видом заслуженных
гастрономов. Потом об охоте, о замечательных собаках, о легендарных лошадях,
о протодьяконах, о певицах, о театре и, наконец, о современной литературе.
Театр и литература -- это неизбежные коньки всех русских обедов,
ужинов, журфиксов и файф-о'клоков. Ведь каждый обыватель когда-нибудь да
играл на
639
1
любительском спектакле, а в золотые дни студенчества неистовствовал на
галерке в столичном театре. Точно так же каждый в свое время писал в
гимназии сочинение на тему "Сравнительный очерк воспитания по "Домострою" и
по "Евгению Онегину", и кто же не писал в детстве стихов и не сотрудничал в
ученических газетах? Какая дама не говорит с очаровательной улыбкой:
"Представьте, я вчера ночью написала огромное письмо моей кузине --
шестнадцать почтовых листов кругом и мелко-мелко, как бисер. И это,
вообразите, в какой-нибудь час, без единой помарки! Замечательно интересное
письмо. Я нарочно попрошу Надю прислать мне его и прочту вам. На меня как
будто нашло вдохновение. Как-то странно горела голова, дрожали руки, и перо
точно само бегало по бумаге". И какая из провинциальных дам и девиц не
доверяла вам для чтения вслух, вдвоем, своих классных дневников, поминутно
вырывая у вас тетрадку и восклицая, что здесь нельзя читать?
Говорить, ходить по сцене и писать -- всем кажется таким легким,
пустячным делом, что эти два, самые доступные, по-видимому, своею простотой,
но поэтому и самые труднейшие, сложные и мучительные из искусств -- театр и
художественная литература -- находят повсеместно самых суровых и придирчивых
судей, самых строптивых и пренебрежительных критиков, самых злобных и наглых
хулителей.
Мы с Турченко сидели на конце стола и только слушали со скукой и
раздражением этот беспорядочный, самоуверенный, крикливый разговор,
поминутно сбивавшийся на клевету и сплетню, на подсматриваний в чужие
спальни. Лицо у Турченко было усталое и точно побурело изжелта.
-- Нездоровится? -- спросил я тихо. с
Он поморщился.
-- Нет... так... уж очень надоело... Все одно и то же долбят... дятлы.
Мировой судья, помещавшийся по правую руку от хозяйки, отличался очень
длинными ногами и необыкновенно коротким туловищем. Поэтому, когда он сидел,
то над столом, подобно музейнвш.бюстам, возвы-.
610,,
шались только его голова и половина груди, а концы его пышной
раздвоенной бороды нередко окунались в соус. Пережевывая кусок зайца в
сметанном соусе, он говорил с вескими паузами, как человек, привыкший к
общему вниманию, и убедительно подчеркивал слова движениями вилки, зажатой в
кулак:
-- Не понимаю теперешних писателей... Извините. Хочу понять и не
могу... отказываюсь. Либо балаган, либо порнография... Какое-то
издевательство над публикой... Ты, мол, заплати мне рубль-целковый своих
кровных денег, а я за это тебе покажу срамную ерунду.
-- Ужас, ужас, что пишут! -- простонала, схватившись за виски, жена
акцизного надзирателя, уездная Мессалина, не обходившая вниманием даже своих
кучеров.-- Я всегда мою руки с одеколоном после их книг. И подумать, что
такая литература попадает в руки нашим детям!
• -- Совершенно верно! -- воскликнул судья и утонул бакенбардами в
красной капусте. -- А главное, при чем здесь творчество? вдохновение? ну,
этот, как его... полет мысли.? Так седь и я напишу... так каждый из нас
напишет... так мой письмоводитель настряпает, на что уж идиот
совершеннейший. Возьми перетасуй всех ближних и дальних родственников, как
колоду карт, и выбрасывай попарно. Брат влюбляется в сестру, внук соблазняет
собственного дедушку... Или вдруг безумная любовь к ангорской кошке, или к
дворникову сапогу... Ерунда и чепуха!
-- А все это революция паршивая виновата, -- сказал земский начальник,
человек с необыкновенно узким лбом и длинным лицом, которого за наружность
еще в • полку прозвали кобылячьей головой. -- Студенты учиться не хотят,
рабочие бунтуют, повсеместно разврат. Брак не признают. "Любовь должна быть
свободна". Вот вам и свободная любовь.
-- А главное -- жиды! -- прохрипел с трудом седоусый, задыхающийся от
астмы, помещик Дудукин. •
: -- И масоны, -- добавил твердо исправник,, выслужившийся из
городовых, миролюбивый взяточник, иг-: рок и хлебосол,--собственноручно
подававший губерна* тору калоши при. его.проезде. ... ...•••'
64Ь
-- Масоны не знаю, а жиды знаю, -- сердито уперся Дудукин. -- У них
кагал. У них: один пролез -- другого потащил. Непременно подписываются
русскими фамилиями, и нарочно про Россию мерзости пишут, чтобы дескри...
дескри... дескрити... ну, как его!., словом, чтобы замарать честь русского
народа.
А судья продолжал долбить свое, разводя руками с зажатыми в них вилкой
и ножом и опрокидывая бородой рюмку:
-- Не понимаю и не понимаю. Выверты какие-то... Вдруг ни с того ни с
сего "О, закрой свои бледные ноги". Это что же такое, я вас спрашиваю? Что
сей сон значит? Ну, хорошо, и я возьму и напишу: "Ах, спрячь твой красный
нос!" и точка. И все. Чем же хуже, я вас спрашиваю?
-- . Или еще: в небеса запустил ананасом, -- поддержал кто-то.
-- Да-с, именно ананасом, -- рассердился судья. -- А вот я на днях
прочитал у самого ихнего модного: "Летает буревестник, черной молнии
подобный". Как? Почему? Где же это, позвольте спросить, бывает черная
молния? Кто из нас видел молнию черного цвета?, Чушь!
Я заметил, что при последних словах Гурченко быстро поднял голову. Я
оглянулся на него. Его лицо осветилось странной улыбкой -- иронической и
вызывающей. Казалось, что он хочет что-то возразить. Но он промолчал,
дрогнул сухими скулами и опустил глаза.
-- А главное, о чем пишут? -- вдруг заволновался, точно мгновенно
вскипевшее молоко, молчаливый страховой агент. -- Там -- символ символом,
это их дело, но мне вовсе не интересно читать про пьяных босяков, про
воришек, про... извините, барыни, про разных там проституток и прочее...
-- Про повешенных тоже, -- подсказал акцизный надзиратель, -- и про
анархистов, и еще про палачей.
-- Верно, -- одобрил судья. -- Точно у них нет других тем. Писали же
раньше... Пушкин писал, Толстой, Аксаков, Лермонтов. Красота! Какой язык!
"Тиха украинская ночь, прозрачно небо, светят звезды..." Эх, черт, какой
язык был, какой слог!. .
642
-- Удивительно! -- сказал инспектор народных училищ, блестя умиленными
глазками из-под золотых очков и потряхивая острой рыженькой бородкой.--
Поразительно! А Гоголь! Божественный Гоголь! Помните у него...
И вдруг он загудел глухим, могильным, завывающим голосом и вслед за ним
также затянул нараспев земский начальник:
-- "Чу-уден Дне-епр при ти-ихой пого-о-де, когда вольно и пла-авно..."
Ну, где найдешь еще такую красоту и музыку слов!..
Соборный священник сжал свою окладистую сивую бороду в кулак, прошел по
ней до самого конца и сказал, упирая на "о".
-- Из духовных были также почтенные писатели: Левитов, Лесков,
Помяловский. Особенно последний. Обличал, но с любовью... хо-хо-хо...
вселенская смазь... на воздусях... Но о духовном пении так писал, что и до
сей поры, читая, невольно прольешь слезу.
-- Да, наша русская литература, -- вздохнул инспектор, -- пала! А
раньше-то? А Тургенев? А? "Как хороши, как свежи были розы". Теперь так уж
не напишут.
-- Куда!--прохрипел дворянин Дудукин. -- Прежде дворяне писали, а
теперь пошел разночинец.
Робкий начальник почтовой конторы вдруг зашепелявил:
-- Однако теперь они какие деньги-то гребут! Ай--ай-ай... страшно
вымолвить... Мне племянник студент летом рассказывал. Рубль за строку,
говорит. Как новая строка -- рубль. Например: "В комнату вошел граф" --
рубль. Или просто с новой строки "да" -- и рубль. По полтиннику за букву.
Или даже еще больше. Скажем, героя романа спрашивают: "Кто отец этого
прелестного ребенка?" А он коротко отвечает с гордостью' "Я"- И пожалуйте:
рубль в кармане.
Вставка начальника почтовой конторы точно открыла шлюз вонючему болоту
сплетни. Со всех сторон посыпались самые достоверные сведения о жизни и
заработках писателей. Такой-то купил на Волге старинное княжеское имение в
четыре тысячи десятин с
643
усадьбою и дворцом. Другой женился на дочери нефтепромышленника и взял
четыре миллиона приданого. Третий пишет всегда пьяным и выпивает з день
четверть водки, а закусывает только пастилой. Четвертый отбил жену своего
лучшего друга, а двое декадентов, те просто по взаимному уговору поменялись
женами. Кучка модернистов составила тесный содомский кружок, известный всему
Петербургу, а один знаменитый поэт странствует по Азии и Америке с целым
гаремом, состоящим из женщин всех наций и цветов.
Теперь говорили все разом, и ничего нельзя было разобрать. Ужин
подходил к концу. В недопитых рюмках и в тарелках с недоеденным лимонным
желе торчали окурки. Гости наливались пивом и вином. Священник разлил на
скатерть красное вино и старался засыпать лужу солью, чтобы не было пятна, а
хозяйка уговаривала его с милой улыбкой, кривившей правую половину ее рта
вверх, а левую вниз:
-- Да оставьте, батюшка, зачем вам затруднять себя? Это отмоется.
Между дамами, подпившими рябиновки и наливки, уже несколько раз
промелькнули неизбежные шпильки и намеки. Исправничиха похвалила жену
страхового агента за то, что она с большим вкусом освежила свое прошлогоднее
платье -- "совсем и узнать нельзя". "Страховиха ответила с нежной улыбкой,
что она, к сожалению, не может по два раза в год выписывать себе новые
платья из Новгорода, что они с мужем -- люди хотя бедные, но честные, и что
им неоткудова брать взяток. "Ах, взятки -- это ужасная пошлость! -- охотно
согласилась исправничиха. -- И вообще на свете много гадости, а вот еще
бывает, что некоторых замужних дам поддерживают чужие мужчины". Это
замечание перебила уже акцизная надзирательница и заговорила что-то о
губернаторских калошах. В воздухе назревала буря, и уже висел над головами
обычный трагический возглас: "Моей ноги не будет больше р. этом доме!" -- но
находчивая хозяйка быстро предупредила катастрофу, встав из-за стола со
словами:
-- Прошу извинить, господа. Больше ничего нету.
644
Поднялась суматоха. Дамы с пылкой стремительностью целовали хозяйку,
мужчины жирными губами лобызали у нее руку и тискали руку доктора. Большая
часть гостей вышла в гостиную к картам, но несколько человек осталось в
столовой допивать коньяк и пиво. Через несколько минут они запели фальшиво
•и в унисон "Не осенний мелкий дождичек", и каждый .обеими руками управлял
хором. Этим промежутком мы с лесничим воспользовались и ушли, как нас ни
задерживал добрейший Петр Власович.
Ветер к ночи совсем утих, и чистое, безлунное, синее небо играло
серебряными ресницами ярких звезд. Было призрачно светло от того
голубоватого фосфорического сияния, которое всегда излучает из себя свежий,
только что улегшийся снег.
Лесничий шел со мной рядом и что-то бормотал про себя. Я давно уже знал
за ним эту его привычку разговаривать с самим собою, свойственную многим
людям, живущим в безмолвии, -- рыбакам, лесничим, ночным караульщикам, а
также тем, которые перенесли долголетнее одиночное заключение, -- и я
перестал обращать на эту привычку внимание.
-- Да, да, да... -- бросал он отрывисто из воротника шубы. -- Глупо...
Да... Гм... Глупо, глупо... И грубо... Гм...
На мосту через Ворожу горел фонарь. С всегдашним странным чувством
немного волнующей, приятной бережности ступал я на ровный, прекрасный, ничем
не запятнанный снег, мягко, упруго и скрипуче подававшийся под ногою. Вдруг
Турченко остановился около фонаря и обернулся ко мне,
-- Глупо! -- сказал он громко и решительно. -- Поверьте мне, милый мой,
-- продолжал он, слегка прикасаясь к моему рукаву, -- поверьте, не режим
правительства,, не скудость земли, не наша бедность и темнота виноваты в
том, что мы, русские, плетемся в хвосте всего мира. А все это сонная,
ленивая, ко всему равнодушная, ничего не любящая, ничего не знающая
провинция, все равно -- служащая, дворянская, купе-
ческая или мещанская. Посмотрите на них, на сегодняшних. Сколько
апломба, сколько презрения ко всему, что вне их куриного кругозора! Так,
походя, и развешивают ярлыки: "Ерунда, чепуха, вздор, дурак..." Попугаи! И
главное, -- он, видите ли, этого и этого не понимает, и, стало быть, это уже
плохо и смешно. Так ведь он дифференциального исчисления не понимает --
значит, и оно чепуха? И Пушкина не понимали. И Чехова недавно не понимали.
Говорили о его "Степи": что за чушь -- овечьи мысли! Да разве овцы думают?
"Цветы улыбались мне в тишине, спросонок..." Ерунда! Разве цветы
когда-нибудь смеются! И нынче ведь тоже. "Я, говорит, сам так напишу..."
-- А насчет черной молнии? -- спросил я.
-- Да, да... "Где же это бывает черная молния?" Премилый человек этот
судья, но что он видел в своей жизни? Он -- школьный и кабинетный продукт...
А я вам скажу, что я сам, собственными глазами, видел черную молнию и даже
раз десять подряд. Это было страшно.
-- Вот как, -- молвил я недоверчиво. •
-- Именно так. Я с детства в лесу, на реке, в поле. Я видел и слышал
поразительные вещи, о которых не люблю рассказывать, потому что все равно не
поверят. Я, например, наблюдал не только любовные хороводы журавлей, где все
они пляшут и поют огромным кругом, а парочка танцует посредине, -- я видел
их суд над слабым перед осенним отлетом. Я мальчишкой-реалистом, живучи в
Полесье, видел град с большой мужской кулак величиною, гладкими ледышками,
но не круглой формы, а в виде как бы шляпки молодого белого гриба, и плоская
сторонка слоистая. В пять минут этот град разбил все окна в большом
помещичьем доме, оголил все тополи и липы в саду, а в поле убил насмерть
множество мелкого скота и двух подпадков. Глубокой зимою, в день ужасного
мессинского землетрясения, утром, я был с гончими у себя на Бильдине. И вот
часов в десять -- одиннадцать на совершенно безоблачном небе вдруг расцвела
радуга. Она обоими концами касалась горизонта, была необыкновенно ярка и
имела в ширину
646
градусов сорок пять, а в высоту двадцать -- двадцать пять. Под ней,
такой же яркой, изгибалась другая радуга, но несколько слабее цветом, а
дальше третья, четвертая, пятая, и все бледнее и бледнее -- какой-то
сказочный семицветный коридор. Это продолжалось минут пятнадцать. Потом
радуги растаяли, набежали мгновенно бог знает откуда тучи и повалил сплошной
снежище.
Я видел лесные пожары. Я видел, как ураган валил пятисаженный сухостой.
Да, я был тогда в лесу с объездчиком, лесниками и рабочими, и на моих глазах
сотни громадных деревьев валились, как спички. Тогда объездчик Нелидкин стал
на колени и снял шапку. И1 все сделали то же самое. И я. Он читал "Отче
наш", и мы крестились, но мы не слышали его голоса из-за треска падающих
деревьев и ломающихся сучьев. Вот, что я видел в своей жизни. Но также я
видел и черную молнию, и это было ужаснее всего. Постойте, -- перебил
Турченко себя, -- мы у моего дома. Зайдем ко мне. Михеевна будет ругаться,
но ничего. Я вас за это угощу третьегодняшним квасом. Сегодня,
благосло-вясь, почнем.
Михеевна, старая суровая служанка лесничего, и его чудный яблочный квас
были известны всему городу. Старуха приняла нас строго и долго ворчала,
бродя со свечой по комнатам и лазая по шкафам: "Непуте-- вые, полуночники,
мало им дня, по ночам бродят, добрым людям спать не дают". Но квас был выше
всех похвал. Он бродил долго сначала в дубовой бочке на хмеле и на дрожжах,
с изюмом, коньяком и каким-то ликером, потом отстаивался три года в бутылках
и теперь был крепок, играл, как шампанское, и весело" и холодно сушил во
рту, немного пьянил и в то же время освежал.
-- Вот как это было, -- говорил Турченко, расхаживая в заячьей курточке
по своему кабинету, увешанному картинами с изображением тигров. -- Я
студентом приехал на каникулы в самую глушь Тверской губернии к своему
двоюродному брату Николаю -- к Коке,--так мы его называли. Он был когда-то
блестящим молодым человеком, с лицейским образова-
647
нием, с большими связями и великолепной карьерой впереди, и прекрасно
танцевал на настоящих светских балах, обожал актрис из французской оперетки
и новодеревенских цыганок, пил шампанское, по его словам, как крокодил, и
был душой общества. Но в один миг, буквально вмиг, все Кокино благополучие
рухнуло. Однажды утром он проснулся и с ужасом убедился в том, что всю
правую сторону его тела разбил паралич. Из самолюбия и из гордости он обрек
себя на добровольное изгнание и поселился в д