Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
тотчас же подошел к подпрапорщику.
-- Как единственно здесь с вами интеллигентные люди, позвольте
представиться: местный почтово-теле-графный чиновник Иван Максимович
Миткевич.
370
Слезкин великодушно подал ему руку.
-- Мы уж вместе и сядем за ужином, -- продолжал Миткевич.
-- А-а! А разве будет и ужин?..
-- Ох, и что вы говорите? -- запаясничал чиновник. -- И еще какой ужин.
Фаршированная рыба, фиш по-жидовски, жареный гусь и со смальцем. О-ох, это
что-нибудь ошобенного!..
Музыка начала играть танцы. В распределении их не было никакого
порядка. Каждый, по желанию, подходил к музыкантам и заказывал что-нибудь,
причем за легкий танец платил двадцать копеек, а за кадриль тридцать, и
любезно приглашал танцевать своих приятелей. Иногда же несколько человек
заказывали танец в складчину.
-- Посмотрите, пане, -- сказал Дризнер, -- вот там в углу сидит
невеста. Подойдите и скажите ей; "Мазельтоф".
-- Как?
-- Ма-зель-тоф. Вы только подите и скажите.
-- Это зачем же?
-- Да уж вы поверьте мне. Это самое приятное поздравление у нас, у
евреев. Скажите только -- мазельтоф. Увидите, как ей будет приятно.
Придерживая левой рукой шашку, подпрапорщик пробрался между танцующих к
невесте. Она была очень мила в своем белом платье, розовая блондинка с
золотистыми рыжеватыми волосами, со светлым пушком около ушей и на щеках, с
тонкой краснинкой вдоль темных бровей.
-- Мазельтоф, -- басом сказал подпрапорщик, шаркая ногой.
-- Мазельтоф, мазельтоф, -- одобрительно, с улыбками и с дружелюбным
изумлением зашептали вокруг.
Она встала, вся покраснела, расцвела улыбкой и, потупив счастливые
глаза, ответила:
-- Мазельтоф.
Через несколько минут она разыскала подпрапорщика в толпе и подошла к
нему с подносом, на котором стояла серебряная чарка с виноградной водкой и
блюдечко со сладкими печеньями.
13'
-- 371
-- Прошу вас, -- сказала она ласково. Слезкин выпил и крякнул. Водка
была необыкновенно крепка и ароматична.
-- Положите что-нибудь на поднос, -- шептал сзади Дризнер, -- Это уж
такой обычай.
Подпрапорщик положил двугривенный.
-- Благодарю вас, -- сказала тихо невеста и взглянула на него сияющими
глазами.
"Черт знает, какое свинство, -- думал подпрапорщик презрительно. --
Сами приглашают и сами заставляют платить". Он заранее знал, что не отдаст
Дризне-ру его трех рублей, но ему все-таки было жалко денег.
Было уже около одиннадцати часов вечера. В другой комнате,
предназначенной для ужина, тоже начали танцевать, но исключительно старики и
старухи. Те трое музыкантов, что шли впереди свадебной процессии, кларнет,
скрипка и бубен, играли маюфес -- старинный свадебный еврейский танец.
Почтенные толстые хозяйки в белых и желтых шелковых платках, гладко
повязанных на голове, но оставляющих открытыми оттопыренные уши, и
седобородые солидные коммерсанты, образовали кружок k подпевали задорному,
лукавому мотиву, хлопая в такт в ладоши. Двое пожилых мужчин танцевали в
середине круга. Держа руки у подмышек с вывернутыми наружу ладонями и
сложенными бубликом указательными и большими пальцами, выпятив вперед
кругленькие животы, они осторожно, с жеманной и комической важностью ходили
по кругу и наступали друг на друга и, точно в недоумении, пятились назад. Их
преувеличенные ужимки и манерные ухватки напоминали отдаленно движение
кошки, идущей по льду. Молодежь, столпившаяся сзади, смеялась от всей души,
но без малейшей тени издевательства. "Черт знает, что за безобразие!" --
подумал подпрапорщик.
В полночь накрыли на стол. Подавали, как и предсказывал Миткевич,
фаршированную щуку и жареного гуся-жирного, румяного, со сладким изюмным и
черно-сливным соусом. Подпрапорщик перед каждым куском пищи глотал без счета
крепкую фруктовую водку и к концу ужина совершенно опьянел. Он бессмысленно
водил мутными, мокрыми, упорно-злыми глазами и рыгал.
372
Какой-то худенький, седенький старичок с ласковыми темными глазами
табачного цвета, любитель пофилософствовать, говорил ему, наклоняясь через
стол:
-- Вы же, как человек образованный, сами понимаете: бог один для всех
людей. Зачем людям ссориться, если бог один? Бывают разные веры, по бог
один.
-- У вас бог Макарка, -- сказал вдруг Слезкин с мрачною серьезностью.
Старичок захихикал угодливо и напряженно, не зная, как выйти из
неловкого положения, и делая вид, что он не понял пьяных слов Слезкина.
-- Хе-хе-хе... И библия у нас одинакова... Моисей, Авраам, царь
Давид... Как у вас, так и у нас.
-- Убирайся в... А Христа зачем вы распяли?!.-- крикнул подпрапорщик, и
старик умолк, испуганно моргая веками.
Слепое бешенство накипало в мозгу Слезкина. Его бессознательно
раздражало это чуждое для него, дружное, согласное веселье, то почти детское
веселье, которому умеют предаваться только евреи на своих праздниках...
Каким-то завистливым, враждебным инстинктом он чуял вокруг себя
многовековую, освященную обычаем и религией спайку, ненавистную его
расхлябанной, изломанной, мелочной натуре попа-неудачника. Сердила его
недоступная, не понятная ему, яркая красота еврейских женщин и независимая,
на этот раз, манера мужчин держать себя -- тех мужчин, которых он привык
видеть на улицах, на базарах и в лавках приниженными и заискивающими. И, по
мере того как он пьянел, ноздри его раздувались, стискивались крепко зубы и
сжимались кулаки.
После ужина столы очистили от посуды и остатков кушанья. Какой-то
человек вскочил с ногами на стол и что-то затянул нараспев по-еврейски.
Когда он кончил,-- седобородый, раскрасневшийся от ужина, красивый старик
Эпштейн поставил на стол серебряную пазу и серебряный праздничный шандал о
семи свечах. Кругом аплодировали. Глашатай опять запел что-то. На этот раз
отец жениха выставил несколько серебряных предметов и положил на стол пачку
кредитных билетов. И так постепенно делали все приглашенные на сва-
373
дьбу, начиная с самых почетных гостей и ближайших родственников. Таким
образом собиралось приданое молодым, а какой-то юркий молодой юноша,
сидевший у края стола, записывал дары в записную книжку.
Слезкин протиснулся вперед, тронул пишущего за плечи и хрипло спросил,
указывая на стол:
-- Это что еще за свинство?
Он с трудом держался на ногах, перекачиваясь с носков на каблуки, и то
выпячивал живот, то вдруг резко ломался вперед всем туловищем. Веки его
отяжелели и полузакрывали мутные, напряженные глаза.
Кругом замолчали на минуту, все с тревогой обернулись на Слезкина, и
это неловкое молчание неожиданно взорвало его. Красный, горячий туман хлынул
ему в голову и заволок все предметы перед глазами.
-- Лавочку открыли? А? Жжыды! А зачем вы распяли господа Иисуса Христа?
Подождите, сволочи, дайте срок, мы еще вам покажем кузькину мать. Мы вам
покажем, как есть мацу с христианской кровью. Теперь уже не пух из перин, а
кишки из вас выпустим. Пауки подлые! Всю кровь из России высосали.
Пр-ро-дали Россию.
-- Однако вы не смейте так выражаться! -- крикнул сзади чей-то
неуверенный молодой голос.
-- Пришли в чужой дом и безобразничаете. Хорош офицер! -- поддержал
другой.
-- Господин Слезкин... Я вас убедительно прошу... Я вас прошу, -- тянул
его за рукав почтовый чиновник. -- Да бр_осьте, плюньте, не стоит тратить
здоровье.
-- Пшел прочь... суслик! -- заорал на него Слезкин. -- Морду расшибу!
Он грозно ударил кулаком наотмашь, но Миткевич вовремя отскочил, и
подпрапорщик, чуть не повалившись, сделал несколько нелепых шагов вбок.
-- Разговаривать? -- кричал он яростно. -- Разговаривать?
Христопродавцы! Сейчас вызову из казармы полуроту и всех вас вдребезги.
Ррасшибу-у! -- завыл он вдруг диким, рвущимся голосом и, выхватив из ножен
шашку, ударил ею по столу.
Женщины завизжали и бросились в другую комнату.
374
Но на руке у Слезкина быстро повис, лепеча умоляющие, униженные слова,
полковой подрядчик Дриз-> нер, а сзади в это время обхватил его вокруг спины
и плеч местный извозчик Иоська Шапиро, человек необычайной физической силы.
Подпрапорщик барахтался в их руках, разрывая на себе мундир и рубашку.
Кто-то отнял у него из рук шашку и переломил ее о колено. Другой сорвал с
него погоны.
Больше он ничего не помнил: ни того, как явился на свадебный бал
разбуженный кем-то капитан Бутви-лович с двумя солдатами, ни того, как его
перенесли домой бесчувственного, ни того, конечно, как его денщик, раздев
своего подпрапорщика, с искаженным от давнишней злобы лицом, пристально
глядел на Слезкина и несколько раз с наслаждением замахивался кулаком, но
ударить не решался.
На другой же день, разруганный своим ротным командиром ( кстати тоже
испугавшимся ответственности), Слезкин бегал к Эпштейну, и к Фридману, и к
Дризне-ру, и к почтовому чиновнику Миткевичу, умоляя их молчать обо всем
происшедшем. Ему пришлось много унижаться, пока он не получил символов чести
мундира -- пары погонов и сломанной шашки.
Потом целый день до ночи он не выходил из дому, боясь поглядеть даже в
глаза своему денщику. А поздно ночью, подавленный вчерашним похмельем,
страхом и унижением, он молился на образок Черниговской бо-жией матери,
висевший у него в изголовье кровати на розовой ленточке, крепко прижимал
сложенные пальцы ко лбу, к животу и к плечам, умиленно сотрясал склоненной
набок головой и плакал.
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
Да, господа судьи, я убил его!
Но напрасно медицинская экспертиза оставила мне лазейку, -- я ею не
воспользуюсь.
Я убил его в здравом уме и твердой памяти, убил сознательно, убежденно,
холодно, без малейшего раскаяния, страха или колебания. Будь в вашей власти
воскресить покойного -- я бы снова повторил мое преступление.
Он преследовал меня всегда и повсюду. Он принимал тысячи человеческих
личин и даже не брезговал -- бесстыдник! -- переодеваться женщиной. Он
притворялся моим родственником, добрым другом, сослуживцем и хорошим
знакомым. Он гримировался во все возрасты, кроме детского (это ему не
удавалось и выходило только смешно). Он переполнил собою моЪ жизнь и отравил
ее.
Всего ужаснее было то, что я заранее предвидел все его слова, жесты и
поступки.
Встречаясь со мною, он всегда растопыривал руки и восклицал нараспев:
-- А-а! Ко-го я вижу! Сколько ле-ет... Ну? Как здоровье?
И тотчас же отвечал сам себе, хотя я его ни о чем не спрашивал:
-- Благодарю вас. Ничего себе. Понемножку. А читали в сегодняшнем
номере?.. .
376
Если он при этом замечал у меня флюс или ячмень, то уж ни за что не
пропустит случая заржать:
-- Что это вас, батенька, так перекосило? Нехоро-шо-о-о!
Он наперед знал, негодяй, что мне больно вовсе не от флюса, а от того,
что до него еще пятьдесят идиотов предлагали мне тот же самый бессмысленный
вопрос. Он жаждал моих душевных терзаний, палач!
Он приходил ко мне именно в те часы, когда я бывал занят по горло
спешной работой. Он садился и говорил:
-- А-а! Я тебе, кажется, помешал?
И сидел у меня битых два часа со скучной, нудной болтовней о себе и
своих детях. Он видел, как я судорожно хватаю себя за волосы и до крови
кусаю губы, и наслаждался видом моих унизительных мучений.
Отравив мое рабочее настроение на целый месяц вперед, он вставал,
зевая, и произносил:
-- Всегда с тобой заболтаешься. А меня дела ждут. На железной дороге он
всегда заводил со мною . разговор с одного и того же вопроса:
-- А позвольте узнать, далеко ли изволите ехать? И затем:
-- По делам или так?
-- А где изволите служить?
-- Женаты?
-- Законным? Или так?
О, я хорошо изучил все его повадки. Закрыв глаза, я вижу его, как
живого. Вот он хлопает меня по плечу, по спине и по колену, делает широкие
жесты перед самым моим носом, от чего я вздрагиваю и морщусь, держит меня за
пуговицу сюртука, дышит мне в лицо, брызгается. Вот он часто дрожит ногой
под столом, от чего дребезжит ламповый колпак. Вот он барабанит пальцами по
спинке моего стула во время длинной паузы в разговоре и тянет значительно:
"Н-да-а", и опять барабанит, и опять тянет: "Н-да-а". Вот он стучит
костяшками пальцев по столу, отхаживая'отыгранные пики и прикрякивая: "А это
что? А это? А это?.." Вот в жарком русском споре приводит он свой
излюбленный аргумент:
377
т
-- Э, батенька, ерунду вы порете!
-- Почему же ерунду? -- спрашиваю я робко.
-- Потому что чепуху!
Что я сделал дурного этому человеку, я не знаю. Но он поклялся
испортить мое существование и испортил. Благодаря ему я чувствую теперь
глубокое отвращение к морю, луне, воздуху, поэзии, живописи и музыке.
-- Толстой? -- орал он и устно, и письменно, и пе-чатно. -- Состояние
перевел на жену, а сам... А с Тургеневым-то он как... Сапоги шил... Великий
писатель земли русской... Урра!..
-- Пушкин? О, вот кто создал язык. Помните у него: "Тиха украинская
ночь, прозрачно небо"... А женато его, знаете, того... А в Третьем
отделении, вы знаете, что с ним сделали? А помните... тсс... здесь дам нет,
помните, как у него эти стишки:
•
Едем мы на лодочке, Под лодочкой вода...
Достоевский?.. Читали, как он однажды пришел ночью к Тургеневу
каяться... Гоголь -- знаете, какая у него была болезнь?
Я иду на выставку картин и останавливаюсь перед тихим вечерним
пейзажем. Но он следил, подлец, за мною по пятам. Он уже торчит сзади меня и
говорит с апломбом:
-- Очень мило нарисовано... даль... воздух... луна совсем как живая...
Помнишь, Нина, у Типяевых приложение к "Ниве"? Есть что-то общее...
Я сижу в опере, слушаю "Кармен". Но он уже тут как тут. Он поместился
сзади меня, положил ноги на нижний ободок моегб кресла, подпевает
очаровательному дуэту последнего действия, и я с ненавистью чувствую каждое
движение его тела. И я также слышу, как в антракте он говорит умышленно
громко, специально для меня:
-- Удивительные пластинки у Задодадовых. Настоящий Шаляпин. Просто и не
отличить.
Да! Это он, не кто, как он, изобрел шарманку, граммофон, биоскоп,
фотофон, биограф, фонограф, ауксето-фон, патефон, музыкальный ящик
"Монопан", механиче-
378
ского тапера, автомобиль, бумажные воротники, олеографию и газету.
От него нет спасения! Иногда я убегал ночью на глухой морской берег, к
обрыву, и ложился там в уединении. Но он, как тень, следовал за мною,
подкрадывался ко мне и вдруг произносил уверенно и самодовольно:
-- Какая чудная ночь, Катенька, не правда ли? А облака? Совсем как на
картине. А ведь попробуй художник так нарисовать -- ни за что не поверят.
Он убил лучшие минуты моей жизни -- минуты любви, милые, сладкие,
незабвенные ночи юности. Сколько раз, когда я брел под руку с молчаливым,
прелестным, поэтичным созданием вдоль аллеи, усыпанной лунными пятнами, он,
приняв неожиданно женский образ, склонял мне голову на плечо и произносил
голосом театральной инженю:
-- Скажите, вы любите природу? Что до меня -- я безумно обожаю природу.
Или:
-- Скажите, вы любите мечтать при луне?
Он был многообразен и многоличен, мой истязатель, но всегда оставался
одним и тем же. Он принимал вид профессора, доктора, инженера,
женщины-врача, адвоката, курсистки, писателя, жены акцизного надзирателя,
помещика, чиновника, пассажира, посетителя, гостя, незнакомца, зрителя,
читателя, соседа по даче. В ранней молодости я имел глупость думать, что все
это были отдельные люди. Но он был один. Горький опыт открыл мне, наконец,
его имя. Это -- русский интеллигент.
Если он не терзал меня лично, то повсюду он оставлял свои следы, свои
визитные карточки. На вершине Бештау и Машука я находил оставленные им
апельсинные корки, коробки из-под сардинок и конфетные бумажки. На камнях
Алупки, на верху Ивановской колокольни, на гранитах Иматры, на стенах
Бахчисарая, в Лермонтовском гроте -- я видел сделанные им надписи:
"Пуся и Кузики, 1903 года, 27 февраля".
"Иванов".
"А. М. Плохохвостов из Сарапула".
379
"Иванов".
"Печорина".
"Иванов".
"М. Д... П. А. Р... Талочка и Ахмет".
"Иванов".
"Трофим Живопудов. Город Самара".
"Иванов".
"Адель Соловейчик из Минска".
"Иванов".
"С сей возвышенности любовался морским видом С. Никодим Иванович
Безупречный".
"Иванов".
Я читал его стихи и заметки во всех посетительских книгах; и в
Пушкинском доме, и в Лермонтовской сакле, и в старинных монастырях. "Были
здесь Чику-новы из Пензы. Пили квас и ели осетрину. Желаем того же и вам".
"Посетил родное пепелище великою русского поэта, учитель чистописания
Воронежской мужской гимназии Пистоль".
"Хвала тебе, Ай-Петри великан, В одежде царственной из сосен! Взошел
сегодня на твой мощный стан Штабс-капитан п отставке Просин".
Стоило мне только раскрыть любую русскую книгу, как я сейчас же
натыкался на него. "Сию книгу читал Пафнутенко". "Автор дурак". "Господин
автор Не читал Карла Маркса". Или вдруг длинная и безвкусная, как мочалка,
полемика карандашом на полях. И, конечно, не кто иной, как он, загибал во
всех книгах углы, вырывал страницы и тушил книгой стеариновые свечки.
Господа судьи! Мне тяжело говорить дальше... Этот человек поругал,
осмеял и опошлил все, что мне было дорого, нежно и трогательно. Я боролся
очень долго с самим собою... Шли года. Нервы мои становились
раздражительнее... Я видел, что нам обоим душно на свете. Один из нас должен
был уйти.
Я давно уже предчувствовал, что какая-нибудь мелочь, пустой случай
толкнет меня на преступление. Так и случилось.
880
Вы знаете подробности. В вагоне было так тесно, что пассажиры сидели на
головах друг у друга. А он с женой, с сыном, гимназистом приготовительного
класса, и с кучей вещей занял две скамейки. Он на этот раз оделся в форму
министерства народного просвещения. Я подошел и спросил:
-- Нет ли у вас свободного места? Он ответил, как бульдог над костью,
не глядя на меня:
-- Нет. Тут еще один господин сидит. Вот его вещи. Он сейчас придет.
Поезд тронулся. Я нарочно остался стоять подле. Проехали верст десять.
Господин не приходил. Я нарочно стоял, молчал и глядел на педагога. Я думал,
что в нем не умерла совесть.
Напрасно. Проехали еще верст с пятнадцать. Он достал корзину с
провизией и стал закусывать. Потом они пили чай. По поводу сахара произошел
семейный скандал.
-- Петя! Зачем ты взял потихоньку кусок сахару?
-- Честное слово, ей-богу, папаша, не брал. Вот вам ей-богу.
-- Не божись и не лги. Я нарочно пересчитал утром. Было восемнадцать
кусков, а теперь семнадцать.
-- Ей-богу!
-- Не божись. Стыдно лгать. Я тебе все прощу, но лжи не прощу никогда.
Лгут только трусы. Тот, кто солгал, тот может убить, и украсть, и изменить
государю и отечеству...
И пошло, и пошло... Я эти речи слыхал от него самого еще в моем бедном
детстве, когда он был сначала моей гувернанткой, а потом классным
наставником, и позднее, когда он писал публицистику'в умеренной газете.
Я вмешался:
-