Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
подь, что грехи мои прощены?
И ангел ответил:
-- Нз костра, что тлеет возле тебя, возьми обгорелую головню, покрытую
пеплом, и посади в землю. И когда мертвое дерево оденется корой, пустит
ростки и зацветет, то знай -- настал час твоего искупления.
Прошло с тех пор двадцать лет. По всей стране падишаха- да продлит
аллах дни его! -- шла слава о гостинице у семи дорог на пути из Джедды в
Смирну. Нищий уходит оттуда с рупиями в дорожной суме,
99
голодный -- сытым, усталый -- бодрым, раненый -- исцеленным.
Двадцать лет, двадцать долгих лет глядел каждый вечер Демир-Кая на
чудесный обрубок дерева, вкопанный во дворе, но он оставался черен и мертв.
Потускнели у Демир-Кая орлиные глаза, согнулся его могучий стан, и
волосы на голове его стали белы, как крылья ангела.
Но вот однажды ранним утром услышал он конский топот, и выбежал на
дорогу, и увидел всадника, который мчался на взмыленной лошади. Кинулся к
нему Демир-Кая, схватил коня под уздцы и молил всадника:
-- О брат мой, зайди в дом ко мне, освежи лицо свое водою, подкрепи
себя пищей и питьем, услади уста твои сладким благоуханием кальяна.
Но путник крикнул в злобе:
-- Пусти меня, старик! пусти!
И плюнул он в лицо Демир-Кая, и ударил его рукояткою бича по голове, и
поскакал дальше.
Загорелась в Демир-Кая гордая разбойничья кровь. Поднял он с земли
тяжелый камень, и бросил его вслед обидчику, и разбил ему череп. Покачался
всадник на седле, схватился за голову, упал на дорожную пыль.
С ужасом в сердце подбежал к нему Демир-Кая и сказал скорбно:
-- Брат мой, я убил тебя! Но умирающий ответил:
-- Не ты убил меня, а рука аллаха. Слушай, паша нашего вилайета --
жестокий, алчный, несправедливый человек. Мои друзья затеяли против него
заговор. Но я прельстился богатой денежной наградой. Я хотел их выдать. И
вот, когда я торопился с моим доносом, меня остановил камень, брошенный
тобою. Так хочет бог. Прощай.
Удрученный горем, вернулся Демир-Кая в свой двор. Лестница добродетели
и раскаяния, по которой он так терпеливо всходил вверх целые двадцать лет,
подломилась под ним и рухнула в один короткий миг летнего утра.
100
В отчаянии поглядел он туда, где взор его привык ежедневно
останавливаться на черной, обугленной головне. И вдруг -- о, чудо! -- он
видит, что на его глазах умершее дерево пускает ростки, покрывается печками,
одевается благоуханной зеленью и расцветает нежными желтыми цветами.
•Тогда упал Демир-Кая и радостно заплакал. Ибо он понял, что великий и
всемилостивый аллах в неизреченной премудрости своей простил ему девяносто
девять загубленных жизней за смерть предателя".
КАК Я БЫЛ АКТЕРОМ
Эту печальную и смешную историю -- более печальную, чем
смешную,--'рассказывал мне как-то один приятель, человек, проведший самую
пеструю жизнь, бывавший, что называется, .и на коне и под конем, но вовсе не
утративший под хлыстом судьбы ни сердечной доброты, ни ясности духа. Лишь
одна эта история отразилась на нем несколько странным образом: после нее он
раз навсегда перестал ходить в театр и до сих пор не ходит, как бы его ни
уговаривали.
Я постараюсь передать рассказ моего приятеля, хотя и боюсь, что мне не
удастся это сделать в той простой форме, с той мягкой и грустной насмешкой,
как я его слышал.
Ну, вот... Представляете ли вы себе скверный южный уездный городишко?
Посредине этакая огромная колдобина, где окрестные хохлы, по пояс в грязи,
продают с телег огурцы и картофель. Это базар. С одной его стороны собор и,
конечно, Соборная улица, с другой -- городской сквер, с третьей -- каменные
городские ряды, у которых желтая штукатурка облупилась, а на крыше и на
карнизах сидят голуби; наконец, с четвертой стороны впадает главная улица, с
отделением какого-то банка, с почтовой конторой, с нотариу-
5* 115
сом и q парикмахером Теодором из Москвы; В окрестностях города, в
разных там Засельях, Замостьях, Заречьях, был расквартирован пехотный полк,
в центре города стоял драгунский. В городском сквере возвышался летний
театр. Вот и все.
Впрочем, надо еще прибавить, что и самый город с его думой и реальным
училищем, а также сквер, и театр, и мостовая на главной улице -- все это
существует благодаря щедротам местного миллионера и сахарозаводчика
Харитоненко.
II
Как я попал туда -- длинная история. Скажу вкратце. Я должен был
встретиться в этом городке с одним моим другом, с настоящим, царство ему
небесное, истинным другом, у которого, однако же, была жена, которая, по
обыкновению всех жен наших истин-
. ных друзей, терпеть меня не могла. И у него и у меня было по
нескольку тысяч, скопленных тяжелым трудом: он, видите ли, служил много лет
педагогом и в то же время страховым инспектором, а я целый год счастливо
играл в карты. Однажды мы с ним набрели на весьма выгодное предприятие с
южным барашком, и решили рискнуть. Я поехал вперед, он должен был приехать
двумя-тремя днями позже. Так как мое ротозейство было уже давно известно, то
.общие деньги хранились у него, хотя в разных пакетах, ибо мой друг был
человек аккуратности немецкой.
И вот начинается град несчастий. В Харькове на вокзале, пока я ел
холодную осетрину, соус провансаль, у меня вытащили из кармана бумажник.
Приезжаю в С. (это тот самый городишко, о котором идет речь) с той мелочью,
что была у меня в кошельке, и с тощим, но хорошим желто-красным английским
чемо-
'даиом. Останавливаюсь в гостинице -- конечно Петербургской -- и
начинаю посылать телеграмму за телеграммой. Гробовое молчание. Да, да,
именно гробовое, потому что в тот самый час, когда вор тащил мой бумажник-
представьте, какие шутки шутит судьба! --
116
в этот час мой друг и компаньон умер от паралича сердца, сидя на
извозчике. Все его вещи и деньги были опечатаны, и по каким-то дурацким
причинам эта волокита с судейскими чинами продолжалась полтора месяца. Знала
ли убитая горем вдова, или не знала о моих деньгах -- мне неизвестно. Однако
телеграммы мои она все получила до одной, но молчала упорно, молчала из
мелочной, ревнивой и глупой женской мести. Впрочем, эти телеграммы сослужили
мне впоследствии большую пользу. Уже по снятии печатей совсем незнакомый мне
человек, присяжный поверенный, ведший дело о вводе в наследство, обратил
случайно на них внимание, пристыдил вдову и на свой страх перевел мне прямо
на театр пятьсот рублей. Да и то сказать -- это были не телеграммы, а
трагические вопли моей души по двадцати и по тридцати слов.
П1
Итак, я сижу в Петербургской гостинице уже десятый день. Вопли души
совершенно истощили мое портмоне. Хозяин -- мрачный, заспанный, лохматый
хохол с лицом убийцы -- уже давно не верит ни одному моему слову. Я ему
показываю некоторые письма и бумаги, из которых он мог бы и т. д., но он
пренебрежительно отворачивает лицо и сопит. Под конец мне приносят обедать,
точно Ивану Александровичу Хлестакову: "Хозяин сказал, что это в последний
раз..."
И вот наступил день, когда в моем кармане остался один сиротливый,
позеленелый двугривенный. В это утро хозяин грубо сказал мне, что ни кормить
меня, ни держать больше не станет, а пойдет к господину приставу и
пожалится. По тону его я понял, что этот человек решился на все.
Я вышел из гостиницы и весь день блуждал по городу. Помню, заходил я в
какую-то транспортную контору и еще куда-то просить места. Понятно, мне
отказали с'первого же слова. Иногда я присаживался на одну из зеленых
скамеек, что стояли вдоль тротуара главной улицы, между высокими
пирамидальными
117
тополями. Голова у меня кружилась, меня тошнило от голода. Но ни на
секунду мысль о самоубийстве не приходила мне в голову. Сколько, сколько раз
в моей путаной жизни бывал я на краю этих мыслей, но, глядишь, .прошел год,
иногда месяц, а то и просто десять минут, и вдруг все изменилось, все опять
пошло удачно, весело, хорошо... И в этот день, бродя по жаркому, скучному
городу, я только говорил самому себе: "Да-с, дорогой Павел Андреевич, попали
мы с вами в переплет".
Хотелось есть. Но по какому-то тайному предчувствию я все берег май
двадцать копеек. Уже вечерело, когда я увидел на заборе красную афишу. Мне
все равно нечего было делать. Я машинально подошел и прочитал, что сегодня в
городском саду дают трагедию Гуцкова "Уриэль Акоста" при участии таких-то и
таких-то. Два имени были напечатаны большим черным шрифтом: артистка
петербургских театров г-жа Андросова и известный харьковский артист г.
Лара-Лар-ский; другие были помельче: г-жи Вологодская, Медведева,
Струнина-Дольская, . гг. Тимофеев-Сумской, Акименко, Самойленко,
Нелюбов-Ольгин, Духовской. Наконец самым меньшим набором стояло: Петров,
Сергеев, Сидоров, Григорьев, Николаев и др. Режиссер г. Самойленко.
--Директор-распорядитель г. Ва-лерьянов.
На меня снизошло внезапное, вдохновенное, отчаянное решение. Я быстро
перебежал напротив, к парикмахеру Теодору из Москвы, и на последний
двугривенный велел сбрить, себе усы и остренькую бородку. Боже праведный!
Что за угрюмое, босое лицо взглянуло на меня из зеркала! Я не хотел верить
своим глазам. Вместо тридцатилетнего мужчины не слишком красивой, но во
всяком случае порядочной наружности, там, в зеркале, напротив меня, сидел,
обвязанный по горло парикмахерской простыней, -- старый, прожженный,
заматерелый провинциальный комик, со следами всяческих пороков на лице и к
тому же явно нетрезвый.
-- В нашем театре будете служить? -- спросил меня парикмахерский
подмастерье, отрясая простыню.
-- Да!--ответил я гордо. -- Получи!
118
IW
По дороге к городскому саду я размышлял: "Нет худа без добра. Они сразу
увидят во мне старого, опытного воробья. В таких маленьких летних театриках
каждый лишний человек полезен. Буду на первый раз скромен... рублей
пятьдесят... ну, сорок в месяц. Будущее покажет... Попрошу аванс... рублей в
двадцать... нет, это много... рублей в десять... Первым делом пошлю
потрясающую телеграмму... пятью пять -- двадцать пять, да ноль -- два с
полтиной, да пятнадцать за подачу -- два рубля шестьдесят пять... На
остальные как-нибудь продержусь, пока'не приедет Илья... Если они захотят
испытать меня... ну что ж... я им произнесу что-нибудь... вот хотя бы
монолог Пи" мена".
И я начал вслух, вполголоса, торжественным утробным тоном:
Еще одно-о после-еднее сказа-анье.
Прохожий отскочил от меня в испуге. Я сконфузился и крякнул. Но я уже
подходил к городскому саду. Там играл военный оркестр, по дорожкам, шаркая
ногами, ходили тоненькие местные барышни в розовом и голубом, без шляпок, а
за ними увивались с непринужденным смехом, заложив руку за борт кителя, с
белыми фуражками набекрень, местные писцы, телеграфисты и акцизники.
Ворота были открыты настежь. Я вошел. Кто-то пригласил меня получить из
кассы билет, но я спросил небрежно: где здесь распорядитель, господин
Валерья-нов? Мне тотчас же указали на двух бритых молодых господ, сидевших
неподалеку от входа на скамейке. Я подошел и остановился в двух шагах.
Они не замечали меня, занятые разговором, но я успел рассмотреть их:
один, в легкой панаме и в светлом фланелевом костюме с синими полосками,
имел притворно-благородный вид и гордый профиль первого любовника и слегка
поигрывал тросточкой; другой, в серенькой одежде, был необыкновенно
длинноног и длиннорук, ноги у него как будто бы начинались от:
119
середины груди, и руки, вероятно, висели ниже колен, -- благодаря
этому, сидя, он представлял собою причудливую ломаную линию, которую,
впрочем, легко изобразить при помощи складного аршина. Голова у него была
очень мала, лицо в веснушках и живые черные глаза.
Я скромно откашлялся. Они оба повернулись ко мне.
-- Могу я видеть господина Валерьянова? -- спросил я ласково.
-- Это я, -- ответил рябой, -- что вам угодно?
-- Видите ли, я хотел... -- у меня что-то запершило в горле,--я хотел
предложить вам мои услуги в качестве... в качестве, там, второго комика,
или... вот... третьего простака... Также и характерные...
Первый любовник встал и удалился, насвистывая и помахивая тросточкой.
-- А вы где раньше служили? -- спросил господин Валерьянов.
Я только один раз был на сцене, когда играл Ма-карку в любительском
спектакле, но я судорожно напряг воображение и ответил:
-- Собственно, ни в одной солидной антрепризе, как, например, ваша, я
до сих пор не служил... Но мне приходилось играть в маленьких труппах в
Юго-Западном крае... Они так же быстро распадались, как и создавались...
например, Маринич... Соколовский... и еще там другие...
-- Слушайте, а вы не пьете? -- вдруг огорошил меня господин Валерьянов.
-- Нет, -- ответил я без пинки. -- Иногда перед обедом или в компании,
но созсем умеренно.
Господин Валерьянов поглядел, щуря свои черные глаза на песок, подумал
и сказал:
-- Ну хорошо... я беру вас. Пока что двадцать пять рублей в месяц, а
там посмотрим. Да, может быть, вы и сегодня будете нужны. Идите на сцену и
спросите помощника режиссера Духовского. Он вас представит режиссеру.
Я пошел на сцену и дорогой думал: почему он не спросил моей театральной
фамилии? Вероятно, забыл?
120
А может быть, просто догадался, что у --меня никакой фамилии нет? Но на
всякий случай я тут же по пути изобрел-себе фамилию -- не особенно .громкую,
простую и красивую -- Осинин.
За кулисами я разыскал Духовского -- вертлявого мальчугана с- испитым
воровским лицом. Ои в свою очередь представил меня режиссеру Самойленке.
Режиссер играл сегодня в пьесе какую-то героическую роль и потому был в
театральных золотых латах, в ботфортах и в гриме молодого любовника. Однако
сквозь эту оболочку я успел разобрать, что Самойленко толст, что лицо у него
совершенно кругло, и на этом лице два маленьких острых глаза и рот,
сложенный в вечную баранью улыбку. Меня он принял надменно и руки мне не
подал. Я уже хотел отойти от него, как он сказал:
-- Постойте-ка... как вас?.. Я не расслышал фамилии...
-- Васильев! -- услужливо подскочил Духовской. Я смутился, хотел
поправить ошибку, но было уже поздно.
-- Вы вот что, Васильев... Вы сегодня не уходите... Духовской, скажите
портному, чтобы Васильеву дали куту.
Таким-то образом из Осинина я и- сделался Васильевым и остался им до
самого конца моей сценической деятельности, в ряду с Петровым, Ивановым,
Николаевым, Григорьевым, Сидоровым и др. Неопытный актер -- я лишь спустя
неделю догадался, что среди этих громких имен лишь одно мое прикрывало
реальное лицо. Проклятое созвучие погубило меня!
Пришел портной -- тощий, хромой человек, надел на меня черный
коленкоровый длинный саван с рукавами и заметал его сверху донизу. Потом
пришел парикмахер. Я в нем узнал того самого подмастерья от Теодора, который
только что меня брил, и мы дружелюбно улыбнулись друг другу. Парикмахер
надел на мою голову черный парик с пейсами. Духовской вбежал
121
в уборную и крикнул: "Васильев, гримируйтесь же!" Я сунул палец в
какую-то краску, но сосед слева, суровый мужчина с глубокомысленным лбом,
оборвал меня:
-- Разве не видите, что лезете в. чужой ящик? Вот общие краски.
Я увидел большой ящик с ячейками, наполненными смешавшимися грязными
красками. Я был, как в чаду. Хорошо было Духовскому кричать: "Гримируйтесь!"
А как это делается? Но я мужественно провел вдоль носа белую черту и сразу
стал похож на клоуна. Потом навел себе жестокие брови. Сделал под глазами
синяки. Потом подумал: что бы мне еще сделать? Прищурился и устроил между
бровей две вертикальные морщины. Теперь я походил на предводителя коман-чей.
-- Васильев, приготовьтесь! -- крикнули сверху.
Я поднялся из уборной и подошел к полотняным сквозящим дверям задней
стенки. Меня ждал Духов-ской.
-- Сейчас вам выходить. Фу, черт, на кого вы похожи! Как только скажут:
"Нет, он вернется" -- идите! Войдете и скажете... -- Он назвал какое-то имя
собственное, которое я теперь забыл: -- "Такой-то требует свиданья..." -- и
назад. Поняли?
-- Да.
"...Нет, он вернется!" -- слышу я и, оттолкнув Ду-ховского, стремлюсь
на сцену. Черт его побери, как зовут этого человека? Секунда, другая
молчания... Зрительная зала -- точно черная шевелящаяся бездна... Прямо
передо мной на сцене ярко освещены лампой незнакомые мне, грубо намазанные
лица. Все смотрят на меня напряженно. Духовской шепчет что-то сзади, но я
ничего не могу разобрать. Тогда я вдруг выпаливаю голосом торжественного
укора:
-- Да! Он вернулся!
Мимо меня проносится, как ураган, в своем золотом панцыре Самойленко.
Слава богу! Я скрываюсь за кулисы.
В этом спектакле меня употребляли еще два раза. В той сцене, где Акоста
громит еврейскую рутину и
потом падает, я должен был подхватить его на руки и волочить за кулисы.
В этом деле мне помогал пожарный солдат, наряженный в такой же черный саван,
как и я. (Почем знать, может быть, он у публики сошел за Сидорова?) Уриэлем
Акостой оказался тот самый актер, что сидел давеча с Валерьяновым --на
скамейке; он же был и известный харьковский артист Лара-Ларский. Подхватили
мы его довольно неловко -- он был мускулист и тяжел, -- но, к счастью, не
уронили. Он только сказал нам шепотом: "Чтоб вас черт, олухи!" Так же
благополучно мы его протащили сквозь узкие двери, хотя долго потом вся
задняя стена древнего храма раскачивалась и волновалась.
В третий раз я присутствовал без слов при суде над Акостой. Тут
случилось маленькое происшествие, о котором не стоило бы и говорить. Просто,
когда вошел Бен-Акиба и все перед ним встали, я, по ротозейству, продолжал
сидеть. Но кто-то больно щипнул меня выше локтя и зашипел:
-- Вы с ума сошли. Это Бен-Акиба! Встаньте! Я поспешно встал. Но,
ей-богу, я не знал, что это Бен-Акиба. Я думал: так себе, старичок.
По окончании пьесы Самойленко сказал мне:
-- Васильев, завтра в одиннадцать на репетицию.
Я возвратился в гостиницу, но, узнав мой голос, хозяин захлопнул дверь.
Ночь я провел на одной из зеленых скамеечек между тополями. Спать мне было
тепло, и во сне я видел славу. Но холодный утренник и ощущение голода
разбудили меня довольно рано. .
VI
Ровно в половине одиннадцатого я пришел в театр. Никого еще не было.
Только кое-где по саду бродили заспанные лакеи из летнего ресторана в белых
передниках. В зеленой решетчатой беседке, затканной диким виноградом, для
кого-то приготовляли завтрак или утренний кофе.
Потом я узнал, что здесь каждое утро завтракали на свежем воздухе
распорядитель театра господин
123
Валеръянов и старая бывшая актриса Булатова-Черногорская, дама лет
шестидесяти пяти, которая содержала как театр, так и самого распорядителя.
Была постлана свежая блестящая скатерть, стояли два прибора, и на
тарелке возвышались две столбушки нарезанного хлеба -- белого и ситного...
Тут идет щекотливое место. Я в первый и в последний раз сделался вором.
Быстро оглянувшись кругом, я юркнул в беседку и растопыренными пальцами
схватил несколько кусков хлеба. Он был такой, мягкий! Такой прекрасный!