Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
ко помещичьих имений,
обличить целовальника**, в одном кабаке продавшего дурного качества водку, -
вот и воцарится правосудие, крестьяне во всей России будут благоденствовать,
и откупа сделаются превосходною вещью для народа. Так искренно думают многие
и действительно тратят все свои силы на подобные подвиги, и зато не шутя
считают себя героями.
______________
* Бравада (с франц.) - показная храбрость, молодечество.
** Целовальник - продавец в питейном заведении, кабаке.
Нам рассказывали об одном подобном герое, человеке, как говорили,
чрезвычайно энергическим и талантливом. Еще будучи в гимназии, он затеял
дело с одним гувернером по тому поводу, что он утаивает бумагу, назначаемую
для выдачи воспитанникам. Дело пошло как-то неловко; герой наш умел задеть и
инспектора и директора и был исключен из гимназии. Стал он готовиться в
университет, а между тем принялся давать уроки. При одном из первых же
уроков он заметил, что мать детей, которых он учил, ударила по щеке свою
горничную. Он вспыхнул, поднял в доме гвалт, привел полицию и формально
обвинил хозяйку дома в жестоком обращении с прислугой. Потянулось следствие,
в котором он ничего, разумеется, не мог доказать, и его чуть не присудили к
строгому наказанию за ложное показание и клевету. Уроков после этого он уже
не мог достать. Определился с большим трудом, по чьей-то особенной милости,
на службу: дали ему переписать какое-то решение очень нелепого свойства; он
не вытерпел и заспорил; ему сказали, чтоб молчал, - он не послушался; ему
велели убираться вон. От нечего делать, принял он приглашение одного из
своих бывших товарищей - ехать с ним на лето в деревню; приехал, увидал, что
там делается, да и принялся толковать - и своему товарищу, и отцу его, и
даже бурмистру* и мужикам - о том, как беззаконно больше трех дней на
барщину крестьян гонять, как непозволительно сечь их без всякого суда и
расправы, как бесчестно таскать по ночам крестьянских женщин в барский дом,
и т.п. Кончилось тем, что мужиков, которые его с участием послушали,
перепороли, а ему старый барин велел запрячь лошадей и попросил его не
являться больше в их краях, если хочет цел остаться. Кое-как переколотившись
лето, герой наш с осени поступил в университет, благодаря тому, что на
экзамене попадались ему все вопросы не задорные, на которых нельзя было
разгуляться и заспорить. Поступил он на медицинский факультет и занимался
действительно хорошо; но в практическом курсе, когда профессор у кровати
больного объяснял свою премудрость, он никогда не мог удержаться, чтоб не
оборвать отсталого или шарлатанящего профессора; как только тот соврет
что-нибудь, так он и пойдет ему доказывать, что это чепуха. Вследствие таких
выходок герой наш не оставлен при университете, не послан за границу, а
назначен в какой-то отдаленный госпиталь. Здесь он на первых же порах уличил
смотрителя и грозил на него жаловаться; потом, в другой раз, поймал и
пожаловался, за что получил выговор от главного доктора; получая выговор,
он, конечно, очень крупно поговорил и вскоре был переведен из госпиталя...
Досталось ему вслед за тем провожать какую-то партию; он принялся шуметь за
солдат с начальником партии и с чиновником, заведовавшим продовольствием.
Видя, что слова не помогают, написал рапорт, что солдаты недоедают и
недопивают по милости чиновника и что начальник партии этому потакает. По
прибытии на место - следствие; допрашивают солдат, те говорят: довольны;
герой наш приходит в негодование, говорит дерзости генерал-штабдоктору и
месяц спустя разжалывается в фельдшерские помощники. Пробывши две недели в
этой должности и не выдержав нарочито зверского обращения с ним, он
застреливается.
______________
* Бурмистр (с нем.) - староста, назначенный помещиком, управляющий
поместьем в крепостной России.
Не правда ли, явление необыкновенное, сильная, порывистая натура? А
между тем посмотрите, на чем гибнет он. Во всех его поступках нет ничего
такого, что бы не составляло прямой обязанности всякого честного человека на
его месте; а ему нужно, однако, много героизма, чтоб поступать таким
образом, нужна самоотверженная решимость гибнуть за добро. Спрашивается
теперь: если уж в нем есть эта решимость, то не лучше ли воспользоваться ею
для дела большого, которым бы действительно достигалось что-нибудь
существенно полезное? Но в том-то и беда, что он не сознает надобности и
возможности такого дела и не понимает того, что его окружает. Он не хочет
видеть круговой поруки во всем, что делается перед его глазами, и
воображает, что всякое замеченное им зло есть ие более как злоупотребление
прекрасного установления, возможное лишь как редкое исключение. При таких
понятиях русские герои только и могут, разумеется, ограничиваться мизерными
частностями, не думая об общем, тогда как Инсаров, напротив, частное всегда
подчиняет общему, в уверенности, что "и то не уйдет". Так, в ответ на вопрос
Елены, отмстил ли он убийце своего отца, Инсаров говорит: "Я не искал его. Я
не искал его не потому, чтобы я не мог убить его, - я бы очень спокойно убил
его, - но потому, что тут не до частной мести, когда дело идет об
освобождении народа. Одно помешало бы другому. В свое время и то не уйдет".
Вот в этой любви к общему делу, в этом предчувствии его, которое дает силу
спокойно выдерживать отдельные обиды, и заключается великое превосходство
болгара Инсарова пред всеми русскими героями, у которых общего дела-то и в
помине нет.
Впрочем, и подобных-то героев у нас очень немного, да и из них большая
часть не выдерживает себя до конца. Гораздо многочисленнее в нашем
образованном обществе другой разряд людей - занимающихся размышлениями. Из
этих тоже есть много таких, которые хоть и размышляют, но ничего не умеют
понять; но об этих мы не говорим. Мы хотим указать только на тех
действительно с светлою головою людей, которые путем долгих сомнений и
исканий дошли до того же единства и ясности идеи, с какими является перед
нами, без всяких особенных усилий, Инсаров. Эти люди понимают, где корень
зла, и знают, что надо делать, чтобы зло прекратить; они глубоко и искренно
проникнуты мыслью, до которой добились наконец. Но - в них нет уже силы для
практической деятельности; они столько ломали себя, что натура их как-то
надселась и обессилела. Они с сочувствием смотрят на приближение новой
жизни, но сами идти ей навстречу не могут, и ими не может удовлетворяться
свежее чувство человека, жаждущего деятельного добра и ищущего себе
руководителя.
Никто из нас не берет готовыми человечных понятий, во имя которых нужно
потом вести жизненную борьбу. Оттого ни в ком и нет той ясности, той
цельности воззрений и действий, которые так естественны хоть бы, например, в
Инсарове. У него впечатления жизни, действующие на сердце и пробуждающие его
энергию, постоянно подкрепляются требованиями рассудка, всем теоретическим
образованием, которое он получает. У нас совершенно наоборот. Один из наших
знакомых, держащийся передовых мыслей и сгорающий тоже жаждою деятельного
добра, но человек кротчайший и безвреднейший в мире, вот что рассказывал нам
о своем развитии, в объяснение своей теперешней бездеятельности.
"По натуре своей, - говорил он, - я был мальчик очень добрый и
впечатлительный. Я, бывало, плакал и метался, слушая рассказ о каком-нибудь
несчастии, я страдал при виде чужого страдания. Помню, что я не спал ночи,
терял аппетит и не мог ничего делать, когда кто-нибудь в доме был болен;
помню, что не раз приходил я в некоторого рода бешенство при виде истязаний,
какие чинил один мой родственник над своим сыном, моим приятелем. Все, что я
видел, все, что слышал, развивало во мне тяжелое чувство недовольства; в
душе моей рано начал шевелиться вопрос: да отчего же все так страдает и
неужели нет средства помочь этому горю, которое, кажется, всех одолело? Я
жадно искал ответа на эти вопросы, и скоро мне дали ответ, разумный и
систематический. Я начал учиться. Первая пропись, которую я написал, была
такова: "истинное счастие заключается в спокойствии совести". На расспросы
мои о совести мне объяснили, что она карает нас за дурные поступки и
награждает за хорошие. Все мое внимание устремилось теперь на то, чтобы
узнать, какие поступки хороши, какие дурны. Это было нетрудно: кодекс*
нравственности был готов - и в прописях, и в домашних наставлениях, и в
особом курсе. "Почитай старших", "Не надейся на свои силы, ибо ты - ничто",
"Будь доволен тем, что имеешь, и не желай большего", "Терпением и
покорностью приобретается любовь общая" и пр. в таком роде писал я в
прописях. Дома и от всех окружающих слышал я то же самое; а в разных курсах
узнал я, что совершенного счастья на земле не может быть, но что насколько
оно возможно, настолько достигнуто в благоустроенных государствах, из
которых наилучшее есть мое отечество. Я узнал, что Россия теперь не только
велика и обильна, но что и порядок в ней господствует самый совершенный; что
стоит только исполнять законы и приказания старших да быть умеренным, и
тогда полнейшее благополучие ожидает человека, какого бы он ни был звания и
состояния. Отрадны мне были все эти открытия, и я жадно ухватился за них,
как за лучшее решение всех моих сомнений. Вздумал было я поверять их моим
неопытным умом, но многое пришлось мне не под силу, а что оказывалось
доступным, то выходило так, верно. И вот я доверчиво и восторженно предался
новооткрытой системе, в ней заключил все свои стремления и лет двенадцати
был уже маленьким философом и страшным партизаном законности. Я дошел до
того убеждения, что во всяком несчастии виноват сам человек, - или тем, что
не поберегся, не остерегся, или тем, что не хотел довольствоваться малым,
или тем, что не проникнут достаточным уважением к закону и к воле старших.
Собственно закон я еще не совсем хорошо представлял себе, но он
олицетворялся для меня во всяком начальстве и старшинстве. Оттого в этот
период моей жизни я постоянно стоял за учителей, начальников и т.д. и был
очень любим начальством и старшими классами. Раз меня чуть не выкинули в
окно товарищи: один учитель сказал целому классу: "свиньи вы!"; все пришли в
азарт по окончании класса, а я принялся защищать учителя и доказывать, что
он имел полное право сказать это. В другой раз исключен был один из наших
товарищей за грубость начальству; все жалели о нем, потому что он был лучший
между нами, но я утверждал, что он наказание вполне заслужил, и очень
удивлялся, как он, будучи таким умным мальчиком, не мог понять, что
покорность старшим есть первый долг наш и первое условие счастья. Так с
каждым днем укреплялся я в своих понятиях законности и мало-помалу привыкал
смотреть на большинство людей только как на орудие исполнения высших
приказаний. Вместе с тем я порывал живую связь с душою человека, я перестал
тревожиться бедствиями своих собратий, перестал отыскивать возможность
облегчить их. "Сами виноваты", - говорил я про себя и стал даже питать к ним
не то злобу, не то презрение, как к людям, не умеющим пользоваться спокойно
и смирно теми благами, которые им предлагаются по силе общественного
благоустройства. Все, что было доброго в моей натуре, обратилось в другую
сторону - к поддержанию прав старших над нами. Я чувствовал, что в этом
заключается самоотвержение, отречение от собственной самостоятельности,
убежден был, что делаю это в видах общей пользы, и считал себя чуть не
героем. Я знаю, что многие так и остаются на этой степени, а другие ее
видоизменяют слегка и уверяют, что они совсем переменились. Но мне, к
счастию, действительно пришлось переменить свое направление довольно рано.
Лет четырнадцати я сам имел уже старшинство кое над чем - и в классе и в
доме, и, разумеется, оказался при этом очень плох. Я умел делать все, что от
меня требовали, но что и как мне требовать - этого я не знал. При всем том я
был суров - и неподступен. Но скоро мне стало совестно, и я принялся
поверять свои прежние понятия о начальстве. Поводом к этому был один случай,
пробудивший опять живые ощущения в моем мертвевшем сердце. Как старший брат
и умница, я учил, между прочим, одну из сестер моих. Мне дано было право
присуждать ей наказания за леность и ослушание и пр. Раз она что-то была
рассеяна и никак не хотела понять моих толкований; я велел ей стать на
колени. Она тотчас собралась с мыслями и, принявши внимательный вид, стала
просить, чтобы я повторил еще раз свои слова. Но я потребовал, чтоб она
прежде исполнила приказание - стала на колени; она заупрямилась. Тогда я
схватил ее за руки, поднял с места, потом положил ей свои локти на плечи и
изо всех сил надавил вниз. Бедная девочка опустилась на колени и взвизгнула:
у ней свихнулась нога при этом движении. Я очень испугался; но когда мать
стала бранить меня за такое обхождение с сестрой, я очень хладнокровно
старался доказать, что она сама виновата, что если б она тотчас послушалась
моего приказания, то ничего бы этого и не было. Однако же втайне я мучился,
тем более что сестру свою я очень любил. В это время выяснилась мне мысль,
что ведь и старшие могут быть неправы и делать нелепости и что уважать
нужно, собственно, закон как он есть, а не как проявляется в толкованиях
того или другого лица. Тут пошла у меня критика действий лиц, и я из
консервативной безответственности стремительно перескочил в opposition
legale**. Но долгое время я приписывал все дурное одним только частным
злоупотреблениям и нападал на них - не во имя насущных потребностей
общества, не из сострадания к несчастным братиям, а просто во имя
положительного закона. В то время я, конечно, с жаром стал бы говорить
против жестокого обращения с неграми, но, подобно некоему московскому
публицисту, от всей души обвинил бы Брауна, совершенно противозаконно
вздумавшего освобождать негров[*]. Однако я был еще тогда очень молод,
вероятно моложе почтенного публициста, мысль моя двигалась и бродила; я не
мог остановиться на этом и, после многих соображений, дошел наконец до
сознания, что и законы могут быть несовершенны, что они имеют относительное,
временное и частное значение и должны подлежать переменам с течением времени
и по требованиям обстоятельств. Но опять, во имя чего так рассуждал я? Во
имя высшего, отвлеченного закона справедливости, а вовсе не по внушению
живого чувства любви к собратьям, вовсе не по сознанию тех прямых,
настоятельных надобностей, которые указываются идущею перед нами жизнью. И
что же? Вот я сделал и последний шаг: от отвлеченного закона справедливости
я перешел к более реальному требованию человеческого блага; я все свои
сомнения и умствования привел наконец к одной форме: человек и его счастье.
Но ведь эта формула была в душе моей еще в детстве, прежде чем я начал
обучаться разным наукам и писать назидательные прописи. И, - сказать ли? -
теперь я ее лучше понимаю и основательнее могу доказать; но тогда я
чувствовал ее сильнее, она более была связана с моим существом, и даже,
кажется, я готов был тогда больше сделать для нее, чем теперь. Я стараюсь
теперь не делать ничего противоречащего сознанному мною закону, стараюсь не
отнимать счастия у людей; но этой пассивной ролью я и ограничиваюсь.
Броситься на поиск счастья, приблизить его к людям, разрушить все, что ему
мешает, - это я мог бы только тогда, если бы мои детские чувства и мечты
беспрепятственно развились и окрепли. А между тем они глохли и умирали во
мне лет пятнадцать, и только теперь я снова возвращаюсь к ним и нахожу их
бледными, тощими, слабыми. Мне еще нужно восстановлять их, прежде чем
употреблять в дело; да и кто знает, удастся ли восстановить?"...
______________
* Кодекс (с лат.) - свод законов, система правил, убеждений.
** Легальную оппозицию (франц.); имеется в виду критика злоупотреблений
власти в рамках существующих законов.
Нам кажется, что в этом рассказе есть черты далеко не исключительные,
а, напротив, могущие служить общим указанием на те препятствия, какие
встречает русский человек на пути самостоятельного развития. Не все с
одинаковою силою привязываются к морали прописей, но никто не уходит от ее
влияния, и на всех она действует парализующим образом. Чтобы избавиться от
нее, человек должен много сил потерять и много утратить веры в себя при этой
беспрерывной возне с безобразной путаницей сомнений, противоречий, уступок,
изворотов и т.п.
Таким образом, кто сохранил у нас силу на геройство, так тому незачем
быть героем, цели настоящей он не видит, взяться за дело не умеет и потому
только донкихотствует. А кто понимает, что нужно и как нужно, так тот уже
всего себя на это понимание и положил, и в практической деятельности шагу
ступить не умеет, и сторонится от всякого вмешательства, как Елена в
домашней среде. Да еще Елена все-таки смелее и свободнее, потому что на нее
подействовала только общая атмосфера русской жизни, но, как мы сказали уже,
не наложила своей печати рутина* школьного образования и дисциплины.
______________
* Рутина (с франц.) - образ действия или мыслей, основанный на
привычках, без критического отношения к ним.
Из всего этого выходит, что наши лучшие люди, каких мы видали до сих
пор в современном обществе, только что способны понять жажду деятельного
добра, сжигающую Елену, и могут оказать ей сочувствие, но никак не сумеют
удовлетворить этой жажды. И это еще передовые, это еще называются у нас
"деятели общественные". А то большая часть умных и впечатлительных людей
бежит от гражданских доблестей и посвящает себя различным музам. Хоть бы те
же Шубин и Берсенев в "Накануне"; славные натуры - и тот и другой умеют
ценить Инсарова, даже стремятся душою вслед за ним; если им немножко другое
развитие да другую среду, они бы тоже не стали спать. Но что же им делать
тут, в этом обществе? Перестроить его на свой лад? Да ладу-то у них нет
никакого, и сил-то нет. Починивать в нем кое-что, отрезывать и отбрасывать
понемножку разные дрязги общественного устройства? Да не противно ли у
мертвого зубы вырывать и к чему это поведет? На это способны только герои
вроде господ Паншиных[*] и Курнатовских.
Кстати - здесь можем мы сказать несколько слов о Курнатовском, тоже
одном из лучших представителей русского образованного общества. Это новый
вид Паншина, только без светских и художественных талантов и более деловой.
Он очень честен и даже великодушен; в доказательствах его великодушия
Стахов, прочащий его в женихи Елене, приводит факт, что он, как только
достиг возможности безбедно существовать своим жалованьем, тотчас отказался
в пользу братьев от ежегодной суммы, которую назначал ему отец. Вообще в нем
много хорошего: это признает даже Елена, изображающая его в письме к
Инсарову. Вот ее суждения, по которым одним только мы и можем составить
понятие о Курнатовском: он в ходе повести не участвует. Рассказ Елены,
впрочем, так полон и меток, что больше нам ничего и не нужно, и потому,
вместо перифраза*, мы прямо приведем ее письмо к Инсарову:
______________
* Перифраза, или парафраза (с греч.) - передача