Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
его дома и
хотел, чтобы в ответ его дом был его крепостью. А Маша и Паша невольно
посягнули на прочность самого главного крепостного сооружения.
-- Вы говорили о запрещенных приемах? -- начал Семен Павлович. -- Но в
чем они заключаются? В нанесении ударов по запретным... я бы сказал, по
заповедным местам человеческой жизни... Семьи!...
-- Это произошло случайно. Они вообще не собирались наносить вам удары.
И, поверьте мне, сожалеют. Но иметь свое мнение...
-- Никто не может им запретить? Понимаю. Их мнение меня не тревожит. Но
мнение жены... Она доверчивый человек -- и ваши телохранители ей
понравились. Даже их имена в сочетании показались ей трогательными.
Он был откровенен потому, мне казалось, что ждал моей помощи. Он знал:
если ждешь ее, надо рассказать врачу все. Хотя не смог удержаться и в
очередной раз не назвать Машу и Пашу моими телохранителями.
-- Жена не в курсе наших производственных дел. Я не посвящаю ее... Но
она знала, что в коллективе меня уважают. Это ей было приятно. И вдруг я
предстал каким-то чудовищем. Она восприняла их наветы как "глас народный".
(Я не улавливал привычных отработанных интонаций: он впервые был вполне
искренен.) Поверьте: дома я не скандалил, не возмущался -- я просто хотел
объяснить ей... Но она не поверила мне, расплакалась и уехала ночевать к
матери. Там у Маши и Паши найдется союзница!
Липнин посвящал меня в тайны: на это я не рассчитывал.
-- Они рассказали вам о моей жене?
-- Она их очаровала.
Эта правда повергла его в окончательное смятение:
-- Она не может... не очаровать! Вы не представляете себе, какая у
меня...
"Нет, фотографии под стеклом -- не реклама, -- подумал я. -- Он любит
жену". Позже я понял: и сына он любил такой неразборчиво-оголтелой любовью,
что способен был ради него рискнуть жизнью чужого сына. Я понял: он столь
дорожил своим домом, что не замечал других домов на земле -- пусть рушатся,
пусть горят. "Не опасен ли для людей такой человек?" -- думал я позже. Но в
тот момент, видя, как он утерял все признаки своего обычного состояния, я
испытал чувство жалости.
Даже жестокий человек хочет, чтобы к нему были добры. Даже коварный
желает, чтобы с ним были откровенны и прямодушны. Семен Павлович нуждался в
моей помощи, рассчитывал на нее.
-- Маша и Паша огорчены, что так получилось, -- повторил я. -- Приношу
за них свои извинения.
-- А вы не могли бы извиниться за них... перед моей женой, а? Верней,
опровергнуть их! Не могли бы? -- попросил он. -- Она знает, что вы
пользуетесь авторитетом... у многих больных. Что к вам стремятся попасть...
Это бы для меня имело значение!
Теперь он почти умолял.
-- Опровергнуть я не могу.
-- Не хотите?
-- Нет, именно не могу.
Видевший слезы Цезаря должен погибнуть -- это я понял уже на следующий
день. Семен Павлович повел атаку на хирургическое отделение... Начинать с
Маши и Паши он счел слишком явным, неосмотрительным. И первый удар пришелся
по Коле.
-- Вашими руками -- правой и левой... Так вы, помнится,
охарактеризовали своих ординаторов? Именно вашими руками меня встряхнули,
нет, сотрясли: я обвинен в своеволии, в волюнтаризме, то есть как раз в том,
в чем давно пора обвинить вас. -- Теперь уже не осталось ни малейших
признаков его вчерашнего состояния. -- Отныне я буду неукоснительно
придерживаться действующих законов и правил. Как может тринадцатилетний
ребенок жить в больнице? Да еще в вашем отделении, которое должно быть
стерильным. В отделении, где должен царить особый покой! А какой ущерб
наносите вы психике мальчика. Он становится свидетелем ежедневных трагедий и
потрясений.
-- Потрясением для него будет разлука с матерью. К тому же он не мешает
нам.
-- Может быть, он даже помогает?
-- Представьте себе... Умеет точно определять, кто из больных выглядит
лучше, а кто хуже, чем накануне.
-- Диагност! Что он окончил?
-- Шесть классов.
-- Стало быть, "устами младенца"?
-- Точнее сказать, глазами... Но глаза и уста у детей находятся в
непрерывном взаимодействии.
Липнин погладил стекло, под которым была фотография его сына:
-- Рассуждать о воспитании, не имея своих детей, все равно что давать
советы больным, не имея медицинского образования. Сейчас многие склонны к
этому... Но собственного сына вы бы в хирургическом отделении не поселили!
-- Коля останется с матерью, -- сказал я твердо. -- И лишь вместе с ней
покинет больницу. Это будет дней через десять.
-- Вы нарушите мой приказ?
-- Я надеюсь, что вы... ничего такого мне не прикажете.
-- Уже приказал. В письменном виде!
-- Тогда придется нарушить.
-- А мне придется наказать вас. Все в этом мире совершается на основах
взаимности, Владимир Егорович. Только так!
Вечером я пригласил Колю сразиться в шахматы.
Он вызывал во мне гораздо большую жалость, чем Нина Артемьевна. Ее
физические тяготы, благодаря медицине, становились временными. А его я от
тягот избавить не мог. Давно приняв на себя недетские хлопоты, Коля перестал
быть ребенком. Беззаботность, эта привилегия раннего возраста, обошла его
стороной. И как-то естественно было, что всем играм и развлечениям он
предпочитал шахматы.
Мы располагались в моем кабинете. Его худое лицо не менялось. Оно
всегда было сосредоточенным, будто он обдумывал очередной ход. Коля подпирал
свою круглую белобрысую голову обветренными кулаками. Волосы на макушке
безалаберно росли в разные стороны. Во всем его облике только это и было
по-детски беспечным. Он не хватался за фигуры без надобности, долго
размышлял -- и неизменно проигрывал.
-- Меня хотят выгнать? -- спросил Коля, обдумывая ход.
-- Откуда ты взял?
-- От сестры Алевтины. Ей главный врач приказал. Я сорвался с места и
выскочил в коридор.
Сестра Алевтина оказалась в своей комнате: спешить ей было некуда, и
она засиживалась допоздна, воспитывая, как говорил Семен Павлович, других
сестер "своей фронтовой беззаветностью".
-- С этого дня вы будете выполнять только мои указания, -- четко
произнес я.
-- Если они будут соответствовать указаниям главного врача, --
процедила сестра Алевтина.
И губы исчезли с ее лица.
Я привыкал к больным... Особенно к тяжелобольным, за жизнь которых
приходилось бороться. Я был признателен им за то, что они выздоравливали. Я
любил их за это.
А за то, что Нина Артемьевна, сраженная смертельным, как все считали,
ударом, наконец поднялась, я полюбил Колю.
После моего отказа выселить мальчика из хирургического отделения Семен
Павлович избегал общаться со мной. Но все же сказал на одной из утренних
конференций, которые были довольно долгими, но по старинке назывались
"пятиминутками":
-- Завершайте ремонт красавицы, которая лежит у вас в отдельной палате.
И остальных ремонтируйте побыстрей, чтобы мы могли начать ремонт на всем
этаже. Вопреки вашим усилиям я организовал это!
Организм Нины Артемьевны был не отремонтирован -- он был восстановлен
после жестокого разрушения. Когда ее первый раз вкатили в операционную, она
напоминала роскошное здание, от которого уцелел лишь фасад. И вот здание
возродилось...
Коля не выражал радости. Он, не торопясь, собрал вещи в рюкзак и
безразлично закинул его за спину, точно собрался в нежеланный поход. Оглядел
мой кабинет, диван, на котором спал, стол, на котором лежала шахматная
доска.
-- Будь здоров, Коленька, -- как-то по-медицински попрощался я с ним.
Нина Артемьевна схватилась за горло, будто поперхнулась. Она удержала
рыдания.
-- Спасибо, Владимир Егорович... Мы никогда не забудем... Спасибо за
Колю! И за все... За все!
Коля ожил и бросился утешать ее.
-- Мы никогда не забудем! -- повторяла она. -- Никогда!...
На пороге возникла сестра Алевтина.
-- Не будоражьте больных, -- сказала она. И исчезла. Нина Артемьевна
опустилась на диван.
-- Я хотела бы написать в "Книгу отзывов"...
-- Не надо! Прошу вас. Ни в коем случае!
-- Не напрягайтесь, Владимир Егорович, -- остановила меня Маша. -- А
вас прошу проследовать в ординаторскую!
Там Нина Артемьевна написала: "До конца дней своих не забуду того, что
сделал хирург Владимир Егорович Новгородов. Он спас не только меня, но и
моего сына. Спас всю нашу семью!"
-- Кажется, "Книгу отзывов" можно переименовать в "Книгу жалоб и
восхищений", -- мрачно проговорил по этому поводу Паша.
Из всех обязанностей главврача Семен Павлович более всего любил
хозяйственную деятельность. Это была его родная стихия. Он мог с упоением
приколачивать какой-нибудь стенд или задумчиво наблюдать, как моют оконные
рамы. Ну а предстоящий ремонт воодушевил его и поглотил целиком.
-- К субботе должны быть очищены все палаты, -- предупреждал Липнин,
словно из палат надо было удалить мусор или строительный материал.
-- А если мы не успеем? -- осмелился спросить я.
-- Не болезни должны управлять вами, а вы болезнями! -- Ого, афоризм!
-- подражая ему, воскликнул я. И захлопал.
-- В новом, отремонтированном помещении заживем по-новому! --
многозначительно пообещал мне главврач.
Все знали, что к субботе должны быть ликвидированы последствия
инфарктов, желчнокаменных приступов и даже нарушений мозгового
кровообращения. Липнин назначил срок!
Но прободение язвы с этим сроком не посчиталось...
В четверг днем меня начали панически разыскивать по всей больнице. Я в
это время вертел и разглядывал на свет еще не высохшие снимки в
рентгеновском кабинете.
-- Владимир Егорович, вы здесь? Слава богу! -- воскликнула медсестра из
терапевтического отделения. -- К нам... Скорее к нам!
-- Что там стряслось?
-- Виктору Валерьяновичу худо!
С Виктором Валерьяновичем Зеленцовым, по прозвищу Валерьянка, меня
связывало то, что мы с ним вместе учились в мединституте, а потом вместе
остались холостяками.
-- Больница полна женихов! -- высказалась по этому поводу Маша.
Я не женился потому, что было некогда, и потому, что вряд ли кто-нибудь
мог бы вынести мои хирургические смятения, а Виктор Валерьянович потому, что
не умел менять устоявшегося образа жизни.
-- Я привык быть студентом, -- говорил он мне в институте. -- Неужели
придется все это поменять?
Когда мы после пятнадцатилетнего перерыва неожиданно встретились с ним
в липнинской больнице, я изумился, увидев на нем костюм того же
студенческого покроя и очки все в той же оправе. Он привязывался не только к
образу жизни, но и к вещам. Слово "лучше" было для него синонимом слова
"привычней", он считал, что старое всегда лучше нового. Пожалуй, легко он
расставался только с людьми, поскольку ни с кем не сближался.
Не менял он и своих принципов, которые были лишены максималистской
крикливости и импонировали мне спокойной интеллигентностью.
Когда больной входил к нему в кабинет, Зеленцов приступал к делу так,
будто уже выпил графин валерьянки. И больному начинало казаться, что он тоже
выпивал вместе с Виктором Валерьяновичем.
Зеленцов исповедовал принцип "неприсоединения" к бурям и
хитросплетениям жизни.
-- Хладнокровие! В любых обстоятельствах хладнокровие, -- уговаривал он
больных.
-- Хладнокровие -- значит, холодная кровь. Годится ли это на все
случаи? -- спросил я. -- Чему ты обучаешь своих пациентов?
-- Я не обязан думать о том, хорошими они будут людьми или плохими. Я
обязан заботиться о том, чтобы они были здоровыми, -- ответил мне Зеленцов.
-- Я только врач!
Он постоянно внушал себе и другим: "Я только врач!" Зеленцов давал
советы, которым больные подчас не в состоянии были следовать.
-- Мой долг -- порекомендовать... А не обеспечивать условия для
претворения советов и рекомендаций в жизнь! Я только врач.
Всю ординаторскую терапевтического отделения заполнили белые халаты:
весть о прободении язвы облетела больницу -- и даже окулисты предлагали свои
услуги.
Но, когда я вошел, все расступились. Возле дивана, на котором лежал
Зеленцов, я оказался рядом с главным врачом. Липнин был исполнен
созерцательной скорби, хотя требовались молниеносные действия.
Зеленцов в сознание не приходил. Но лицо его, которое я привык видеть
безмятежно благообразным, исказил болевой шок.
-- Я уже созвонился... -- Семен Павлович назвал номер больницы, где
давно специализировались на язвах.
-- Его надо сейчас же, без минуты... нет, без секунды промедления
поднять к нам, в хирургию. И на стол! Где санитары? Где каталка?
По обступившей нас толпе белых халатов пронеслась нервная перекличка:
"Санитаров!... Каталку!"
-- Какая операция? У нас завтра начинается ремонт, -- негромко, но
внятно возразил мне Липнин.
-- Начнете ремонт на другом этаже.
-- Это немыслимо.
-- Все ремонты в мире, Семен Павлович, не стоят одной человеческой
жизни.
-- Постарайтесь не воспитывать меня... на глазах у всего коллектива, --
прошептал он. -- Я вам не...
-- О чем вы сейчас думаете?! -- перебил я. -- Ну ладно... У меня к вам
одна только просьба: пришлите срочно кровь для переливания. Боюсь, что у нас
не хватит...
"Кровоснабжением" тоже заведовал он.
-- Какая у него группа? Это известно? -- спросил я.
-- Четвертая! -- услужливо подсказали несколько голосов.
-- А резус?
-- Отрицательный!... -- опять услужливо подсказали. Все хотели принять
участие в спасательных операциях.
-- Кровь мы на сегодня не заказывали, -- совсем тихо сообщил Липнин. --
Поэтому я и договорился с другой больницей.
-- Можете договариваться с другим светом... Если мы его станем
перевозить.
-- Но кровь не заказывали, -- почти оправдывался он полушепотом. --
Ремонт начинается!
Он так заботился об олифе для ремонта, что позабыл о крови для
переливания. Появились санитары.
-- В операционную! -- скомандовал я.
-- Было возможно и другое решение, -- в полный голос, чтобы, на случай
неудачного исхода, все слышали, произнес Липнин. -- Его ждут специалисты!
Но каталка с Виктором Валерьяновичем уже была в лифте. Я нажал кнопку
третьего этажа и стал нащупывать пульс на руке Зеленцова. Пульс был до того
хладнокровным, что его трудно было уловить.
"Вот тебе и принцип неприсоединения!... -- думал я. -- К несчастью, от
несчастья не скроешься..."
Сочувствующие в белых халатах тоже заспешили на третий этаж.
Торопливо натягивая свою зеленую форму, которая неожиданно
ассоциировалась с фамилией Виктора Валерьяновича, я сказал:
-- Крови не хватит. Это трагедия.
-- Не напрягайтесь, Владимир Егорович... Я, когда училась в институте,
сдавала кровь, -- сообщила Маша, натягивая свою хирургическую спецовку прямо
рядом со мной: стесняться не было времени. -- Сдавала и таким образом
подрабатывала... Могу сделать это и бескорыстно.
-- Ты пойдешь... на это?
-- Уже иду.
-- Но твоя кровь принадлежит... не только тебе, -- проговорил Паша,
успевший уже натянуть зеленую спецодежду.
-- Мой муж хочет сказать, что он еще надеется стать отцом, -- пояснила
Маша. -- Не напрягайся, милый.
-- Нет... я буду...
-- Успокойте Пашу, -- сказала она. -- Он помешает мне совершить подвиг!
Отвоевывать человека у смерти входит в обязанности хирурга. Но если
говорят, что это обыденность или "просто работа", я мысленно протестую.
Разве можно обыденно встречаться со смертью?
Когда стало ясно, что она отступает, Семен Павлович, лично
присутствовавший на операции, вышел в коридор и сообщил:
-- Кажется, мы побеждаем.
"Виктор Валерьянович... и язва желудка? Несовместимо! Надо пересмотреть
теорию возникновения этой болезни", -- так рассуждали врачи нашей больницы.
Но они не учились вместе с Зеленцовым в мединституте, а я учился и знал
его более двадцати лет. Он выбрал терапию как наиболее спокойный род войск в
медицине, но в то же время -- и основной! Всю жизнь он тяготел к такому
именно сочетанию. Даже имя и отчество свидетельствовали об этом: с одной
стороны -- Виктор (вроде бы победитель!), а с другой -- Валерьянович.
Он считался одним из самых одаренных студентов, но дарования были
побеждены характером. Опекавший его профессор предложил длительные,
совместные передвижения по стране, чтобы изучить влияние перемен климата на
сердечно-сосудистую систему. Но перемен Зеленцов даже в юности опасался.
Тщеславие жило в нем, а двигателем не становилось... Отказ от научного
путешествия стал главной строкой характеристики, которую он сам про себя
сочинил. Известно, что ошибки в молодости совершаются быстро и легко, но
расплачиваются за них долго и трудно. А инерция репутации почти
непреодолима... О нем пошла молва как о человеке нелюбопытном, без
стремлений и целей. Окончив аспирантуру, он получил звание, но и оно ничего,
кроме зарплаты, ему не прибавило. С годами приходили опыт, авторитет
специалиста, но фундамент репутации оставался все тем же.
-- Казалось, что Зеленцов живет абсолютно правильно, -- размышлял о
причинах его заболевания Семен Павлович. -- "Счастья нет, а есть покой..."
Как сказал Александр Сергеевич Пушкин!
-- Он сказал: "Покой и воля", -- уточнил я. И подумал: "Зеленцов этой
формуле не изменял, если разуметь под покоем бездеятельность, а под волей --
статус холостяка".
-- Когда человек не совершает того, для чего был рожден, -- сказал я
Липнину, -- не использованные им силы ищут выхода и обрушиваются на
беззащитные внутренние органы. Мы ставим диагноз: на нервной почве. Но
значение имеет не только почва, а и семена, которые в нее бросили. В данном
случае бросили семена противоречий... А противоречия, как утверждал крупный
психолог, к здоровью не ведут.
-- Ого, и вы обратились к цитатам? -- Липнин захлопал.
Лечить опытного врача -- все равно что вести машину, когда рядом с
тобой сидит шофер первого класса: он сам знает дорогу, видит опасности на
пути и хочет определять скорость.
Когда к нему вернулось сознание, Зеленцов спросил:
-- Володя, я буду жить?
-- Ты же не умеешь менять привычек и образа существования. Я учел это!
Первое время он часами не отпускал, цеплялся за меня. Вновь и вновь
просил объяснить, почему я уверен, что он не умрет.
-- Вам еще надо жениться! -- сказала Маша, услышав наш разговор в
перевязочной. -- К тому же в ваших жилах течет моя кровь.
-- Я этого не забуду, -- пообещал Зеленцов.
-- Так что не напрягайтесь, Виктор Валерьянович.
Я думал, что, немного оправившись, Зеленцов начнет анализировать и
направлять мою врачебную деятельность. Но он каждым словом давал понять, что
верит только мне и что я ни с кем не могу делить ответственность за его
здоровье. Он не просто надеялся на меня -- он уповал. Следил за выражением
моих глаз, подмечал оттенки голоса, а результаты обследований и анализов
выслушивал, цепенея, как подсудимые приговор.
Он болел по-мужски. Да еще и по-холостяцки... Особенность заключалась
лишь в том, что вопросы он задавал, используя профессиональные медицинские
термины. Невозможно было представить себе, что в нашей больнице он считался
главным специалистом по хладнокровию.
-- Ка