Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
ведала"...   --  полупроговорил-полупропел
Александр Степанович.
     -- А что... там  написано? -- Глаза Юлии Александровны заранее выразили
брезгливость. Но тревога от этого не потухла.
     -- На новейшем  аппарате  сняли  копию, чтобы  я  мог  ознакомиться.  И
защититься! Но защищаться неизвестно от кого -- сложновато, согласитесь, мои
родные. Тем более, что письмо опять накорябано почти детским почерком.
     -- Что значит "опять"? Такие письма разве уже приходили?
     -- Оговорился... Прости. Я что-то устал...
     Устал он очень заметно -- и поэтому  был не  в силах  скрыть  тягостное
происшествие от дочери, которую всегда так щадил.
     -- А  конкретно-то там...  о  чем? --  сдержанно, одними губами, но уже
теряя терпение, допытывалась Юлия Александровна.
     -- Как обычно, по поводу меня, Васи... Но и по поводу  тебя, Юленька. И
даже по поводу Кати!
     При имени дочери Юлия Александровна вздрогнула.
     -- Кате я не хотел показывать... А потом решил: "Пусть закаляется!"
     Не  обманывать  молодых иллюзиями  --  это  было  педагогическим  кредо
Александра Степановича.
     -- Вот почитайте!
     Видимо, от  той же усталости он  протянул  письмо Кате, которая ближе к
нему находилась.
     Катя, обретавшая в минуты опасности твердость, взяла письмо так, словно
ничего опасного в нем не таилось.
     Автор  письма негодовал  оттого, что в пединституте, под  одной крышей,
как у  себя  дома,  расположились  не  только  друзья-приятели, но  и  целые
"родовые  общины",  которые  все  разрастаются,  ибо,  как   утверждал   еще
Грибоедов, "ну как не порадеть родному человечку!"
     --  Фамилий  здесь  нет,  --  с некоторым  облегчением  выдохнула  Юлия
Александровна.
     -- Они и не требуются. "Община", которая  все разрастается, в институте
одна. Союз единомышленников обозвать "общиной"!  Если взирать на людской род
таким образом, то... к примеру, и тот факт, что супруги Жолио Кюри всю жизнь
занимались одним общим делом, покажется подозрительным. Да еще и  мир сообща
защищали! А  Поль Лафарг и его  жена  Лаура в своей семейной сплоченности до
того дошли, что даже жизнь вместе  покинули. Сговорились!  А братья  Грим? А
Дюма-отец   и   Дюма-сын...   Эти  вообще   лавочку  открыли   какую-то!   И
подписывались, потеряв совесть, весьма цинично: "отец", "сын".
     -- Ты  еще не  утратил способности  шутить? --  печально удивилась Юлия
Александровна.
     --   Пытаюсь  глотнуть  кислорода.  Но,  увы,  пока  не  получается.  А
друзья-приятели? Это мы с Васей. Я что-то устал...
     В самый  разгар ночи  Катя  вздрогнула, даже подпрыгнула  под  одеялом,
точно от  пинка, который кто-то ей дал снизу, из-под кровати. И резко, будто
и не спала, спрыгнула на пол.
     Кате  приснилось, что  почерк,  которым  было,  как  выразился дедушка,
"накорябано"  очередное письмо без подписи, ей знаком. Даже  очень знаком...
Что  она  видела  эти округлые,  по-ученически  педантично выведенные буквы.
Видела, видела!... Полминуты  поразмышляв,  она бросилась к ящику, в котором
невесть   для   чего   сберегала   рукописи   статей,  очерков   и  заметок,
публиковавшихся в школьном журнале.  Зажгла настольную лампу --  и  стала  с
отчаянной нетерпеливостью перебирать, рыться, отбрасывать. И нашла! Это была
статья о том, как неразрывные узы братства и законы верности помогли "кучке"
людей стать "могучей".
     -- Что ты  там... Катя?  -- услышала  она  из смежной  комнаты дедушкин
хрип, напоминавший  хрип  льва,  раненного смертельно. -- Я что-то  устал...
Помоги мне. Вызови Васю.
     -- Зачем, дедушка?
     Катя босиком, со статьей в руке подскочила к нему.
     -- Я  же сам написал заявление, что не могу принять должность  ректора.
По причине плохого здоровья... И что вообще мне пора отдохнуть. Так что не о
себе беспокоюсь. И не о маме даже... Знаешь, что самое непереносимое?
     -- Что? -- прошептала Катя.
     -- То, что и тебя тронули. Не пощадили! Этого пережить не могу.
     "Переживи,  дедушка!  Я  прошу тебя... Я очень прошу... Переживи!  Мы с
мамой не сможем без тебя. Переживи... Я тебя  умоляю!" -- шептала Катя возле
белой  двери  реанимационной палаты. И  обнимала  Юлию Александровну  за  ее
по-девичьи беззащитные плечи.
7
     Соня  поступила в  высшее  музыкальное училище. Возле  него  она и была
поймана Катей.
     Училище расположилось в  добротно отреставрированном, вальяжном здании,
которое, как значилось на гранитной доске, охранялось государством. Колонны,
изображая руки  богатырей, держали на себе  верхнюю часть фасада, украшенную
лепными фигурами  в длинных одеяниях, с лирами и лютнями в  руках.  На столь
благородном фоне Кате легко было задать Соне прямой вопрос:
     -- Это ты написала?
     -- Я...
     -- Про нашу семью?!
     -- Не про  вашу...  Совсем  не  про вашу!  У папы  болела рука -- и  он
попросил меня... Продиктовал. Он объяснил, что от этого зависит, продолжатся
традиции Алексея  Алексеевича  или  умрут вместе  с ним.  Я  слово  в  слово
запомнила. Он так объяснил.
     -- А почему же не подписался?
     --  Когда  напечатают на  машинке, он  подпишется.  Но  один!  Не хочет
тревожить твоего дедушку... Все знают, что дедушка был лучшим другом Алексея
Алексеевича и  что он больше всех  дорожит тумановскими традициями. Но, щадя
его сердце, папа просил не рассказывать  ни  ему,  ни  тебе... Мы и от  мамы
нашей все скрыли.
     -- А я на нее чуть было не погрешила.
     -- На маму? Да разве она хоть когда-нибудь... против кого-нибудь...
     --  Значит,  Василий  Кульков  продолжает  служить  законам  братства и
верности? -- перебила ее Катя.
     -- Продолжает.
     -- Дура ты, Соня! Но и я была дурой. Поэтому прощаю тебя.
     "Нет, мы  с дедушкой  были обмануты не глупостью, а чем-то  другим,  --
неожиданно подумала  Катя.  --  Что-то  совсем  иное  застлало нам  глаза  и
помешало увидеть  истину. Хотя она была  на поверхности. На самой что ни  на
есть  поверхности! Почему  так  случилось? Наверное, потому, что  если  тебя
(тебя  персонально!) чем-то  одаривает  плохой человек, ты иногда  начинаешь
числить его... в хороших. И даже начинаешь любить... Кульков спасал дедушку,
служил нам,  пока ему это было выгодно, -- и мы эгоистично судили о нем лишь
по этим поступкам.  "Кабы знала я,  кабы ведала", каким злом обернется потом
это  добро!  "Что  дороже  --  своя  выгода  или  истина?"  Такую  дискуссию
устраивать  стыдно.  Но   своя  выгода,  свой  интерес,  увы,   столь  часто
оказываются дороже. Однако, столкнувшись с истиной, мнимый выигрыш неминуемо
обернется проигрышем..."
     Соня со своим  бесцветным, унылым лицом и нелепой  шеей была  вызывающе
некрасива.  Но румянец  стыда немного украсил  ее.  Она готова  была  честно
рассказывать дальше, но успела лишь вдогонку предупредить.
     -- Это между нами! Прошу тебя... Там не про вас! Катя обернулась:
     -- У меня просьба есть. Выполнишь?
     -- Какую угодно.
     -- Передай своему папе, что он иезуит. И убийца! Впрочем, не надо...  Я
сама скажу!
     Мужчина, которого в тот день называли  "комиссией", был  достоин такого
имени: его призванием было  отыскивать отклонения от норм даже там, где их и
сквозь лупу  разглядеть было трудно; вызывать людей для  бесед, напоминавших
допросы,   отвлекая  их  от  главных   обязанностей   и  тем  самым  властно
подчеркивая,  что  его обязанности в данный момент  важнее тех,  которые они
выполняют.
     Дома он был  "подкаблучником", у себя в учреждении был подавлен  умом и
волей начальника, поэтому обожал, когда его включали в комиссии для проверки
сигналов: там уж перед ним трепетали, там он ощущал  себя властителем судеб.
Даже от сутулости своей он в дни таких проверок освобождался. Голос его жена
и  сослуживцы  вряд ли узнали бы: каждая  интонация  была  призвана породить
убеждение,  что  он  может низвергнуть,  а может  спасти, может  исковеркать
жизнь,  а может оставить  ее  в  покое. Низвергал  и  спасал он  не  во  имя
общественной пользы, а во имя насыщения своего изголодавшегося честолюбия.
     Эпидемия гриппа  его вполне устраивала: он не рисковал натолкнуться  на
сопротивление других членов комиссии.  Нередко ощущая такое противодействие,
он поспешно ретировался, ибо по сути-то своей был "подкаблучником".
     Катю он, естественно, не вызывал. Но поначалу обрадовался ее появлению:
каждый  лишний   свидетель   удлинял  отчет,  по   которому  судили  о   его
добросовестности.
     --  Я  член  той  самой  "родовой  общины",  которая  в  институте  все
разрастается,  -- представилась Катя. -- И хочу заявить вам, что знаю автора
письма,  нацарапанного  невинным  детским  почерком.  На  этот  раз  детским
почерком истина не глаголет!
     -- Дыма без огня не бывает. Поверь, милая! -- Не верю... Бывает!
     -- Любопытно... Ты что, его видела?
     -- Сейчас  вижу. Такой  едкий, разъедающий  душу дым. А где  огонь? Его
нет!
     -- Заблуждаешься, милая!
     -- Называйте меня на "вы". Я уже совершеннолетняя.
     -- Простите, пожалуйста. Но вы в таком случае сверхмолодо выглядите.
     -- Это  вы  молодо  выглядите. А я действительно молода!  Катя  на  миг
затихла. Но не потому, что испугалась собственной смелости. Это было затишье
перед решительным и, быть может, самым отчаянным поступком в ее жизни.
     Она встрепенулась, как бы  очнувшись, готовая проявить отвагу. Но перед
броском на амбразуру оглянулась назад...
     В комнату декана Катя вошла,  до зубов вооруженная  воспоминаниями. Она
поняла,  что  один  поступок  человека   (всею  лишь   один!)  может  иногда
представить всю его жизнь в новом свете, который и будет светом истины.
     Вася Кульков сгорбил шею над деканским  столом, за который его когда-то
усадил Александр Степанович... Увидев Катю, он  медленно и  неотвратимо, как
под воздействием гипноза, стал вытягиваться во весь рост.
     -- Я пришла выразить вам презрение и поставить условие. Выслушайте меня
до конца. Потому что я вас отсюда не выпущу.
     -- Пожалуйста, -- все еще находясь под гипнозом, проговорил он.
     -- Вы сегодня же открыто признаетесь, что подметное  письмо принадлежит
вам. И публично принесете дедушке свои извинения.
     -- О чем ты, Катя? -- освобождаясь из-под власти гипноза, своим тонким,
почти  женским голосом  воскликнул он. -- Ты видела письмо? Там же почерк не
мой...
     -- Почерк ваш!
     -- Как тебе  может прийти  в голову такая несправедливая  мысль?  Тебе,
которая всегда готова  была умереть за справедливость! Ты же знаешь, сколько
раз я помогал дедушке. Ты видела это!
     -- Для себя спасали: он был вам необходим. Спасая его,  вы обеспечивали
свою безопасность. Но теперь он вам больше не нужен. Я все поняла... Он, как
вам кажется, даже мешает. И вы решили избавиться от него.
     В экстремальных обстоятельствах человек либо теряет дар речи, либо, как
в  сражении,  обретает ту храбрость и  способность  наносить  точные  удары,
которых прежде в себе и не предполагал.
     -- Вы захотели избавиться от своего благодетеля!
     -- Зачем?... Зачем мне избавляться от Александра Степановича? Рассуждай
хотя бы логично... Я уже почти утвержден проректором.
     --  А  вы  хотите  быть  ректором!  Вам  не терпится.  И  вы  замыслили
перепрыгнуть через дедушкину голову и даже через его жизнь. Я все поняла.
     Кульков отворял и, ничего не промолвив, затворял рот.
     -- Как-то вы,  помню (я  все  помню  сегодня!),  говорили  о знаменитом
державинском благословении. Глупо сравнивать великое с тем, что случилось...
Но если все-таки сопоставить, я скажу, что именно  вас не устраивает в  этом
сопоставлении.  А вот что... Державин "заметил" и "благословил", уже "в гроб
сходя", а дедушка, благословив, все продолжает жить. Хотя сейчас его жизнь в
опасности. И если он... Если с ним...
     Вася пытался изобразить сочувственный  испуг, но под  Катиным  взглядом
сник.
     -- Учительница истории  объясняла  нам, что  один  из главных просчетов
всех агрессоров, завоевателей, знаете, в чем?
     -- В чем? -- механически повторил Кульков.
     -- Они не  могут  вовремя  остановиться!  У вас, Кульков, как я  теперь
слышу в институте...  да и сама поняла, способностей на  кулек, а вы  хотите
захватить  все чужие  жизненные  пространства.  Но  вы  своим  тщеславием  и
подавитесь. Уже подавились!...
     Он глотнул, как бы проверяя, верны ли ее слова.
     --  Вы и отца-то родного оговорили: "Прибьет!..."  А он  может  прибить
только что-то, а не  кого-то...  И  бессловесную жену свою ревнивым деспотом
пытались  изобразить,  чтоб  окружить  себя ореолом  мученичества...  Своих,
близких не пощадили. Могли ли вы пожалеть моего дедушку?
     -- Но вспомни, как я помогал...
     -- Пока он  был  вам нужен!  А сейчас... Вы убийца! Потому  что дедушка
лежит там... в палате... -- Катя рубила не останавливаясь. --  И потому еще,
что пытаетесь  убить веру в  святыни! Братство, верность... Не смейте больше
произносить эти слова! Вы убиваете не врагов, а тех, которые вас любили... И
своих  благодетелей. Потому что они уже "бывшие" благодетели... Вы не будете
обучать  и воспитывать.  Пока я  жива! Вы не будете... Потому что не  имеете
права!  Кульков  стоял  навытяжку, он  выслушивал приговор.  Произносила его
первокурсница, но Кульков с ужасом думал, что приговор может быть приведен в
исполнение.
   Анатолий Алексин
   Сигнальщики и горнисты
     ---------------------------------
     Алексин А.Г. Избранное: В 2-х т.
     М.: Мол.гвардия, 1989.
     Том 2, с. 255-281.
     OCR: sad369 (г. Омск)
     ---------------------------------
     У  каждого человека должно  быть имя  (это обязательно!)  и  может быть
прозвище  (если  придумают).  У  меня  же при  одном имени  было  целых  два
прозвища!
     Сперва  прозвали  Горнистом. Но на горне  я никогда  не играл:  не было
слуха. Много  лет прошло  с той поры,  а  слух  у меня так и не  появился...
Разные песни я и сейчас исполняю на один и тот же мотив.
     --  Всех авторов уравнял в правах! -- с  грустью когда-то шутила  мама,
как бы сочувствуя композиторам.
     Она  ощущала  постоянную  потребность сочувствовать  людям.  Даже  тем,
которые, на мой взгляд, в сочувствии не нуждались.
     -- Все в этом нуждаются, -- уверяла она. -- Безоблачных судеб нет.
     Облака -- еще ничего: от них не бывает грозы. А над маминой судьбой два
раза собирались такие тучи, что ей до конца жизни могли  бы чудиться громы и
молнии. Но не чудились.
     У нее  был единственный  брат.  Андрюша... Мой  дядя. Как только я стал
что-либо  понимать, мама рассказала,  что брат ее  погиб на  войне. Ему было
всего восемнадцать -- и я вслед за мамой называл его просто Андрюшей.
     У нее  был  единственный муж. Мой отец... Он тоже  воевал.  Но вернулся
домой.
     -- Вернулся, чтобы проститься, -- говорила мама.
     На фронте отца засыпало землей. Он  был  сильно контужен. Его откопали.
Но контузия  осталась в нем -- и через тринадцать лет вновь засыпала землей.
Уже навсегда.
     -- Ненавижу войну! -- говорила мама.
     Слово  "ненавижу" звучало в  ее  устах так  странно, что я  каждый  раз
вздрагивал.
     Маму у нас в доме называли добрым гением.
     "Нина Васильевна -- наш добрый  гений!" -- восклицали соседи из  разных
квартир. И лишь  сосед по фамилии Гнедков,  живший прямо под  нами, встретив
маму, начинал заботливо поучать ее:
     -- Не расшибайтесь, Нина Васильевна! Не оценят! Поверьте:  каждый будет
судить  о вас не по тому, что вы свершили  для других,  а лишь по тому,  что
сделали  для него.  Персонально.  Изменить  человечество -- это  не  в ваших
силах.
     Голос у Гнедкова  был вкрадчивый, въедливый. Он доверительно заглядывал
в глаза, особенно когда говорил про все  человечество, которое не устраивало
и раздражало его.
     Каждой  фразой  своей  Гнедков  словно  бы  открывал  лишь  ему  одному
известные  истины.  Вид  у  него  был  снисходительно-жалостливый: он  жалел
окружающих за то, что они погрязли в доверчивых заблуждениях.
     Незадолго до войны отец и Андрюша наткнулись друг на друга.
     -- В буквальном смысле! -- объяснила мне мама. -- Это было на катке.
     Потом Андрюша привел отца к нам в дом и познакомил со своей сестрой, то
есть с моей будущей мамой.
     А если б они  не  столкнулись  на  катке? Я бы  мог не родиться?  Жутко
подумать! Я взирал на Андрюшин портрет с благодарностью.
     Почему меня прозвали Горнистом?
     Этого я не могу  сказать,  пока не дойду до одной истории, которая сама
все   объяснит:   скромность  украшает   человека.  Хотя,  как  сказала  мне
учительница Екатерина Ильинична, с которой вы познакомитесь несколько позже,
"скромность не живет в одиночку". Она пояснила:
     -- Когда мы  говорим, что человек  скромен, надо мысленно подразумевать
"но":  отважен, но скромен, талантлив, но скромен...  А сказать "скромен, но
скромен" -- нельзя. Чего скромничать, если не имеешь других достоинств?
     Про Екатерину Ильиничну я  бы  сказал: умная, но скромная;  честная, но
скромная;  просто  замечательная,  но  скромная... Ну и так  далее! Вы  сами
убедитесь.  Она  первая прозвала меня  Горнистом. А  потом  переименовала  в
Сигнальщика. Почему? И об этом вы узнаете, как говорится, в свое время.
     Буду рассказывать по порядку, чтобы не сбиться. Тем более, что все  это
произошло уже давно.
     Мама была педиатром. Проще говоря, детским врачом. Но дети нашего  дома
к  ней  за  советами  не  обращались:  в  юные  годы  человек  ощущает  себя
бессмертным и не думает о недугах. Взрослые же не давали маме  прохода: было
известно,  что,  ухаживая за больным мужем,  то  есть  за  моим отцом,  мама
овладела всеми медицинскими специальностями.
     --   Ваша  квартира  напоминает  процедурный  кабинет:  делаете  уколы,
измеряете давление, -- укорял маму Гнедков, живший под нами. -- Если б я был
вашим мужем, я бы этого не допустил!
     Я радовался, что Гнедков никогда не мог стать маминым мужем!
     Но на всякий случай предупредил ее:
     -- Не думай, что он заботится о тебе: плохие не могут любить хороших
     -- Но, к сожалению, хорошие иногда любят плохих, -- со вздохом ответила
она. -- Это случается.
     "Давление" почему-то волновало многих наших соседей.
     -- Это закономерно, -- объяснила мне  мама. -- На людей давят  прожитые
ими годы. А это значит -- заботы, без которых не обходится ни  одна жизнь на
земле. И не забывай, что война была. Ненавижу войну!
     --   Щедрой  вас,  поверьте,   будет   считать  лишь   тот,   кого   вы
облагодетельствуете,  --  втолковывал маме,  доверительно  заглядывая  ей  в
глаза, Гнедков с нижнего этажа. -- А всех, Нина Васильевна, благодеяниями не
охватишь! Да и охваченные скоро забудут.
     -- Я и не хочу, чтобы они помнили.
     -- Вы похожи на своего брата Андрюшу. Он тоже был  слабохарактерным. Не
умел говорить "нет". Научитесь отказывать! Это полезное свойство.
     Мама была терпелива, когда дело касалось ее самой: беззвучно переносила
физическую боль, умела скрывать душевную. Она, невысокая, худенькая, коротко
подстриженная, в этих случаях лишь напряженно сжималась -- и тогда уж совсем
начинала походить на  семиклассницу.  Но если были несправедливы к кому-либо
другому, черты ее лица  и голос становились  острыми,  словно обнажались для
отпора, для битвы.
     -- Андрюша был слабохарактерным? -- переспросила  она Гнедкова -- Идем,
Петя! -- Мама жестко взяла меня за руку. Потом обернулась к соседу с нижнего
этажа. -- Со своим слабым характером он поднялся  навстречу  танку.  Вам  не
доводилось так поступать?
     -- Я вовсе не хотел... -- засуетился Гнедков. Но мама не слушала его:
     -- Не  умел  отказывать? Говорить  "нет"? Вот тому фашистскому танку он
сказал "нет". А зачем же оттачивать это слово на честных людях? Идем, Петя!
     --  На честных  не надо... Я  честных не имел  в  виду! Худенькая  мам