Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
а
протащила меня вверх по лестнице на наш третий этаж: она не желала слушать
Гнедкова.
Потом перегнулась через перила и оттуда, сверху, еще раз метнула в него
копье:
-- Отыскивать слабое у сильных, мелкое у крупных -- утешительно для
себя, не правда ли? Так вроде и сближаешься с ними?
-- Что вы имеете в виду? И кого? -- вопрошал снизу Гнедков так
обескураженно, будто, играя, ударил по мячу, внутри которого оказалась
взрывчатка.
Мама точно знала, кто, в какой квартире и чем болен. Казалось, она
получила задание отвечать за здоровье всех жильцов нашего дома. "От кого
получила?" -- размышлял я. И лишь повзрослев, понял, что это задание дала
маме ее совесть.
Больных она определяла сразу: по цвету лица, по воспаленному блеску
глаз, по движению и походке. Она не могла пройти мимо человека, который
недомогал.
-- Это уж моя болезнь, -- говорила мама.
"У-у, как вы дышите! -- обращалась она к одному. -- Не помогать сердцу
-- это варварство, бескультурье".
"Зачем вы стараетесь превозмочь болезнь на ногах? -- обращалась к
другому. -- Конфликт с организмом не кончится в вашу пользу!"
Людей, пренебрегавших здоровьем, мама считала жестокими:
-- Себя не жалеют, так пожалели бы близких!
"Ваш вид мне не нравится!" -- говорила она, вытягиваясь на носках, как
во время гимнастики, и ощупывая чей-нибудь лоб. Ладонь ее определяла
температуру с точностью до десятых.
Постепенно, сама того не желая, мама приучила соседей обращаться к ней
не только по медицинским вопросам, но и с другими просьбами. "Бюро добрых
услуг" -- прозвали нашу квартиру.
-- Необидное прозвище, -- сказала мама. -- Но в бюро не может работать
один человек. Должно быть минимум два. Ты понял?
-- Живете на износ, -- сокрушался Гнедков -- А те, ради кого вы
изнашиваете себя, захотят ли вас ремонтировать в случае какой-либо жизненной
аварии? Ведь врачи, я догадываюсь, не только лечат, но и сами болеют.
Порождать неверие в окружающий мир было болезненной страстью соседа с
нижнего этажа.
-- Видел бы ваш покойный супруг! Он-то ведь до этой своей болезни...
нежил и баловал вас, как дитя!
Нежность, однако, не изнежила маму, а баловство не избаловало. Она жила
на износ так, будто износа быть не могло: прятала усталость, а поступки не
выдавала за подвиги.
-- Врач -- не только профессия, но и образ жизни, -- уверяла она.
И бюро добрых услуг продолжало действовать.
Одинокие болели гораздо чаще и дольше, чем семейные.
-- Одиночество, как притаившаяся инфекция, подтачивает организм
изнутри, -- сказала мама. -- Страшно подумать, но некоторые одинокие люди
радуются болезни: о них вспоминают! Приходит врач из поликлиники. Я
прихожу... Нельзя оставлять людей одинокими!
"Ненавижу войну'" -- каждый раз повторяла мама, подходя к квартире на
первом этаже, где жила Надежда Емельяновна. Этими словами мама будто
стучалась к ней.
-- Иди домой, Петя! Она, когда разговаривает с детьми... плачет. Так
что иди.
Дочь Надежды Емельяновны погибла на войне в сорок первом году. Ее звали
Таней.
-- Иди, Петя!
Мама брала меня за локоть и осторожно подталкивала к лифту.
Мама уже тогда отставала от меня на полголовы, но все в ее облике было
зрело, определенно.
-- Я -- завершенный объект, -- говорила она. -- А ты выглядишь еще
недостроенным.
Это действительно было так. В незавершенном здании одна какая-нибудь
часть непременно обгоняет другую и при этом нелепо выглядит, выпирает.
Природа бросила свои главные строительные усилия на мои руки и шею: они были
несоразмерно длинными. Я знал об этом -- и шею старался упрятать в плечи, а
руки за спину. Мне вообще казалось неудобным быть выше мамы, и я ей
подчеркнуто во всем подчинялся: в лифт -- так в лифт, не заходить в квартиру
-- так не заходить.
Но, когда Надежда Емельяновна тяжело заболела, мама сказала:
-- Я выписала ей уйму лекарств. Но рецепты сами по себе не могут
помочь. Поэтому отправляйся по обычному маршруту -- в аптеку!
Маршрут и правда был для меня привычен: когда мама устанавливала в
какой-нибудь из квартир медицинский пост и начинала атаковать болезнь,
боеприпасы в виде лекарств подносил я. Если, конечно, у пострадавшего не
было родственников.
Возле двери Надежды Емельяновны, машинально подражая маме, я прошептал:
"Ненавижу войну!", точно это был условный пароль.
Шагов я не услышал, но дверь открылась.
-- На улице холодно? -- спросила Надежда Емельяновна.
-- Что вы? Тепло!
-- А я замерзла.
Кутаясь, как бы прячась, в необъятный платок, она бесшумно вернулась к
постели.
Я не раз встречал ее во дворе... Но не мог разглядеть как следует: она
старалась пройти незаметно, боясь, что с нею заговорят.
Над постелью висели фотографии двух молодых красавиц. Таких красавиц,
что я оторопел с пузырьками и коробочками в руках.
-- Это моя дочь, -- глухо сообщила Надежда Емельяновна.
-- А рядом?
-- А рядом... я. Что, не верится?
Чтобы я не сравнивал ее с фотографией, она еще глубже погрузилась в
платок. Но я все же заметил, что губы ее, нос, подбородок остались теми же:
годы не смогли изменить их форму, стереть их значительность. Но раньше это
была значительность надежды, уверенности в себе, а теперь...
Я помнил, что, разговаривая с детьми, Надежда Емельяновна начинает
плакать. Изо всех сил старался, чтобы этого не случилось.
-- Сегодня замечательная погода! -- провозгласил я. -- И вид у вас
гораздо лучше, чем... в те дни.
-- А ты в те дни у меня не был, -- глухо, без насмешки ответила она.
-- Вечером к вам придет мама! -- Своими сообщениями я хотел
предотвратить ее слезы. -- А у нас в доме ремонт собираются делать!
-- Дом старый, -- согласилась она. -- Но прочный. Сколько еще простоит!
Ей хотелось, чтоб он простоял подольше.
-- Таню я прямо сюда привезла. Из родильного дома... -- Помолчала и
добавила: -- Она любила выпрыгивать во двор через окна.
-- Это уже... потом? Позже?
-- Там, под окнами, ее ждали мальчишки. Сюда заходить не решались.
Она шепотом попросила:
-- Присядь.
Я присел возле низкого квадратного столика, стоявшего у постели. На нем
были разложены листки, вырванные из тетрадей в клеточку и линейку, из
блокнотов и записных книжек. Листков было много... С возрастом их цвет
изменился и, как на лицах людей, появились морщины. Одни были сплошь
исписаны, на других было всего несколько строк, карандашных или чернильных.
Строки тоже не устояли перед годами: поблекли и выцвели.
-- Это все когда-то Танюше писали... -- сообщила Надежда Емельяновна.
Чувствуя, что она может заплакать, я воскликнул:
-- Ее так любили?!
-- Здесь только записки. А письма я прячу.
Она приподнялась, дотянулась до комода и, выдвинув верхний ящик,
достала оттуда несколько писем.
-- Эти трое обещали пожертвовать ради нее жизнью. -- Она положила на
стол три поблекших конверта. -- Интересно, где они сейчас? Помнят ли ее?
-- Помнят! -- вскричал я, чувствуя, что голос ее дрожит и вот-вот
оборвется. -- Эти помнят! И остальные, я думаю... Нет, я уверен!
Надежда Емельяновна закрыла глаза, раздумывая, можно ли верить моим
словам. Наконец она тихо произнесла:
-- Мне бы хотелось узнать, кто они... эти бывшие мальчики.
-- Вы их не знаете?!
-- Они же страдали под окнами... А подписывались одной буквой. Или
двумя. -- Она приподнялась. -- Только в этой записке есть имя: "Петя".
-- И меня Петей зовут!
-- Я знаю. Петя Перов...
-- Получается: Пе-Пе! Есть такой рассказ. Слышали? Мои восклицания
сдерживали ее, отвлекали от горестных мыслей. Поэтому я громко и чересчур
торжественно пообещал:
-- Найду их! Не верите? Разыщу всех троих!
-- Каким образом? -- Она вновь прикрыла глаза и медленно вытянулась под
одеялом -- Школы, в которой они учились, уже давно нет... Ее снесли.
-- А после войны они приходили сюда?
-- К кому приходить?
-- К вам!
-- Зачем я нужна им? Гнедков, который между нами, на втором этаже,
живет, сказал однажды: "Стучатся в дверь, когда есть нужда!"
-- И вы ему верите?
-- Гнедков с ними в одном классе учился. Я расспрашивала его, а он и
ответил... той фразой. Получается, прав: ко мне они не зашли.
-- Значит, в другие города переехали! -- уверенно заорал я, чувствуя,
что голос ее вновь готов оборваться. -- Переменили адреса -- вот и все. А я
разыщу! Перепишу эти буквы.
-- Зачем? Ты письма возьми... Только не потеряй
Тут я заметил, что пузырьки и коробочки с лекарствами все еще у меня в
руках.
-- Танюша была не только красивой, -- сказала Надежда Емельяновна. --
Она была доброй. Всегда стремилась помочь... Как твоя мама. -- Надежда
Емельяновна тоже заметила пузырьки и коробочки. -- Как ты...
Валька Гнедков был сыном своего отца: встревал в дела, которые его не
касались, и с любопытством следил за передвижениями в доме и во дворе.
-- По квартирам ходишь? -- спросил он испытующе, как неопытный
следователь, заглядывая мне в глаза. Гнедков-старший делал это осторожнее,
доверительно и сочувственно. -- Бюро добрых услуг? Ха-ха!
-- А ты бюро каких услуг?
-- Я вообще ни у кого в услужении не состою! Хочешь, чтобы тебя
похвалили?
Если кого-нибудь хвалили, Валька тотчас искал причину, которая бы
сделала похвалу незаслуженной.
-- Брат милосердия? Доктор медицинских наук? Ха-ха!
-- Что ты гогочешь под окнами? Она больна... Тебе неизвестно, что ли? У
нее дочь на войне погибла!
-- Больна? Прости, я не знал. А дочь ее погибла не на войне.
-- Как... не на войне?
-- Не на войне. И не на земле. И не в воздухе! И не на море...
Валька переминался в такт каждой фразе.
-- А где же?
-- Между небом и землей!
Валька любил обладать чем-то таким, чем другие не обладали. Часами с
барометром и секундомером... Футболкой с тигром, разинувшим пасть, на
которого Валька поглядывал с надеждой, как на телохранителя. Или секретом,
или хоть самой маленькой новостью. Это выделяло его и вроде бы возвышало над
окружающими. Разжигая любопытство собеседника, он таинственно переминался с
ноги на ногу, будто пританцовывал: а ну-ка догадайся, а ну-ка узнай!
Я схватил нагло переминавшегося Вальку за узкие, костлявые плечи и
притянул к себе:
-- Где она погибла? Говори!
-- Я же сказал: между небом и землей. На крыше!
-- На какой крыше?
-- Нашего дома.
-- Откуда ты знаешь?
-- Откуда! Она училась с моим отцом...
... Мама готовила на кухне диетический бульон для Надежды Емельяновны.
Диете и режиму она придавала большое значение. Весь дом знал от мамы, как
надо питаться, двигаться и дышать, чтобы не вступать в конфликт с
организмом.
От имени нашей семьи придерживаться всех этих правил должен был я.
-- Я буду здорова, если будешь здоров ты! Считай, что стараешься ради
своей единственной матери.
Она часто ставила меня в безвыходные условия.
-- Ты очень возбужден, -- глядя в кастрюлю, сказала мама. -- Чувствую
по дыханию
-- Беседовал с Валькой Гнедковым.
-- Сильнодействующий раздражитель!
-- Он сказал, что Таня Ткачук погибла не на войне. А на крыше.
-- На крыше тоже была война. -- Мама оторвалась от диетического
бульона. -- Она сбрасывала зажигалки и была смыта... взрывной волной. Если
бы не она, мы бы с Валькиным отцом могли задохнуться в бомбоубежище. Два
соседних дома сгорели дотла. Теперь на их месте сквер.
-- А Валька ехидничал, пританцовывал... Может, вернуться во двор и
вмазать ему как следует?
Мама покачала головой:
-- Победи его мирными средствами. Что у тебя в руках? Письма?...
-- Старые, еще довоенные. Я пообещал Надежде Емельяновне найти...
бывших мальчишек, которые присылали их Тане. Узнать о них: где живут и кем
стали. А как узнать -- сам не знаю. Обратных адресов нет. Имен и фамилий
тоже.
-- Всего три письма? -- удивилась мама.
-- Да что ты! Весь стол завален... Но эти обещали пожертвовать ради
Тани жизнью.
-- Закономерно. И справедливо! -- сказала мама. -- Это была самая
красивая девочка во всей школе. Может быть, и в районе! Как встречу
начинающих красоток, обязательно с Таней сравниваю. Нет, не тянут! Я была на
полтора года моложе... Увижу, бывало, ее -- на корточки приседаю. А что
делалось с мальчишками, воображаешь? Они и приседали и вскакивали... Одним
словом, непременно себя в ее присутствии проявляли.
-- А наш Андрюша?
-- Тоже старался. Но особенно проявил себя потом... после... Как только
она погибла, на фронт ушел. Ему едва семнадцать исполнилось. Мог бы год
подождать. А знаешь, что такое год на войне? Но Андрюша и одного дня ждать
не хотел!
-- Значит, он, может быть, из-за нее... и погиб?
-- Я могла бы так думать. Но не хочу!
Мама вытерла полотенцем руки, взяла конверты и долго разглядывала их,
то приближая к глазам, то удаляя от глаз, точно это были картины.
-- Довоенные штемпели, -- сказала мама. -- Другой шрифт, другие цифры.
Все по-иному... Так и вижу на плите примусы вместо конфорок! -- Мама
вернулась к современности и выключила газ. -- Как же ты будешь искать?
-- Надо, я думаю, прочитать письма и по их содержанию...
-- Тебе, что ли, писали? -- перебила она.
-- А как же тогда?
-- Есть живые свидетели. -- Она задумалась, накрутила на палец свою
мальчишескую челку. -- Вернее, свидетельница.
-- Она сможет определить?
-- Сможет. По инициалам... И, безусловно, по почеркам!
-- Через столько лет? Ну, это ты...
-- Сможет! Андрюша говорил: "Екатерину Ильиничну не обманешь. Она
каждого из нас по почерку знает: в прямом и переносном смысле".
-- Кто это?
-- Их классная руководительница. Живет близко... Через дорогу.
Прогуливается по вечерам, вышагивает по переулкам согласно моим
предписаниям. Чтоб не вступать в конфликт с организмом... Молодая была!
Гораздо моложе, чем я сейчас, а в характерах разбиралась. Сама ученикам
прозвища придумывала. Ничего себе? И всегда снайперски точно! Так
приклеивала, что, если владельцу прозвище и не нравилось, отодрать было
невозможно.
-- А как она Андрюшу прозвала?
-- Горнистом.
И снова я сравнивал фотографию на стене с женщиной, которая стояла
рядом.
-- Величественно я выглядела, не правда ли?
-- Выглядели, -- ответил я с детской прямолинейностью, которую не
всегда умел вовремя обуздать.
-- У нас с тобой родственные манеры, -- сказала Екатерина Ильинична. --
Я тоже не подвергаю фразы предварительной обработке. Говорят: "Слово -- не
воробей: вылетит -- не поймаешь". Странная поговорка: как будто воробья
легко поймать! Я из любопытства пыталась, но безуспешно.
-- Мой дядя рассказывал... Она перебила:
-- Знаешь, как Андрюша именовал меня? Прости, но дядей я его называть
не могу.
-- И я... первый раз назвал.
-- Он именовал меня классной руководительницей. Делал ударение на
первом слоге -- и оно становилось оценкой. Теперь руководить некем. А я
привыкла!
Лицом она была не вполне такой, как на фотографии, а фигура осталась
по-прежнему властно прямой, статной. Голосом она обладала густым, не
потрескавшимся от времени. "Ей бы Кармен исполнять! -- подумал я. -- Если б
не золотисто-льняные волосы!" Они тоже удивляли своей густотой и
добротностью. И завершались плотно сплетенной косой, которая отдыхала на
левом плече, как у крестьянок из русских сказок. Все в ней было добротно и
ладно. И лишь цвет лица был серовато-увядшим.
-- Классная руководительница -- это был мой чин, -- продолжала
Екатерина Ильинична. -- А было еще и прозвище... Екатерина Великая! Эпитет
мне льстил. Но в сочетании с именем... получалось нечто самодержавное. И я
отучила так меня называть! Пожертвовала уроком своей родной математики и
совершила небольшой экскурс в историю. Я нарисовала такой портрет царицы
Екатерины, что сравнивать меня с ней стало попросту неудобно.
Заметив, что я уставился на косу, Екатерина Ильинична объяснила:
-- Прежнюю прическу свою я разрушила много лет назад с той же высокой
целью: чтобы не походить на представительницу свергнутого самодержавия.
-- Я слышал, вы сами придумывали ученикам прозвища?
-- Считала это разумным. "Раз уж прозвища неизбежны, надо их держать
под контролем, -- решила я. -- А еще спокойнее -- сочинять самой!" Ты
согласен? Я слушаю... Отвечай.
Дожидаясь моего ответа, она подошла к старинному зеркалу с паутинными
трещинками и стала всматриваться в свою фигуру, в свое лицо.
-- А почему вы моего дядю прозвали Горнистом?
В ее присутствии я второй раз произнес слово "дядя".
-- Горнистом? Не потому, что он играл на горне. Нет... Слуха у него не
было.
-- Как у меня!
Мне хотелось хоть чем-нибудь походить на дядю-героя.
-- Иногда я хитрила, -- созналась Екатерина Ильинична, все еще не
отходя от зеркала. -- Придумаю ученику прозвище, которому надо, так сказать,
соответствовать -- и наблюдаю, как он, бедный, хочет до него дотянуться.
Посвящаю тебя в некоторые тайны педагогической лаборатории! Но Андрюше
дотягиваться было не надо: он полностью соответствовал своему званию.
-- В чем именно... соответствовал?
-- Без нужды не горнил, а только если следовало предостеречь или
объявить тревогу: человек в беде, человек в опасности! Тут он не медлил...
Сколько ему доверяли тайн! Но сам в тайники не лез. Никогда!...
Деликатнейший был Горнист. И горнил осторожно, чтобы не оглушить окружающих.
Андрей Добровольский... Попросят у него нарядную куртку, чтобы Таню в кино
пригласить, а он заодно и свитер свой предлагает. Хоть сам был влюблен...
Попросят первый том "Графа Монте-Кристо", а он оба несет. Безотказный был
парень!
-- Не умел говорить "нет"? Она подошла ко мне:
-- Откуда такие сведения? Он не любил говорить "нет". Но это не значит,
что не умел. Помню, одного своего одноклассника он беспощадно (я не
оговорилась, именно беспощадно!) лупил по щекам и приговаривал: "Нет! Нет!
Нет..."
-- Лупил?! Мой дядя?
-- Лупил не дядя... Лупил один юноша, честный и смелый, другого --
бесчестного и трусливого.
-- Когда это было?
-- Есть обстоятельства, которые не позволяют мне раскрыть подробности
этой почти детективной истории. Именно тебе!
-- Мне? Почему?!
-- Андрюша, думаю, так считал: хорошо должно быть не всем подряд --
хорошо должно быть хорошим!
-- Но кого же он... бил?
-- Тебя сейчас только это интересует? Вместо ответа сама задаю вопрос:
зачем ты явился? Я слушаю... Отвечай.
-- У меня есть дело. Есть просьба... Но мама предупредила, чтоб я сразу
к делу не приступал, а сперва узнал о вашей жизни, о вашем здоровье.
Эти ее "Я слушаю... Отвечай", которые она, конечно, перенесла в
квартиру из школьного класса, заставляли ощущать себя отвечающим у доски. А
у доски надо отвечать подробно или, как говорила моя классная
руководительница, "развернуто". Я и сболтнул зачем-то о маминых
наставлениях.
Она вновь подошла к зеркалу с паутинными трещинками. Оттянула платье на
талии.
-- Не