Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
!" -- сказала мне мама. А
теперь известно, "зачем"! Доска гладкая, прочная. И вся в прожилках, словно
живая. Но главное -- мне ее оставил отец. Даже можно сказать: завещал! Вот
на ней...
-- Никого не забудь! -- перебила Екатерина Ильинична. -- У вас в доме
жили еще...
-- Дима Савельев и Боря Лунько!
-- Да, Дима и Боря. Нет идеальных? -- Она снова с кем-то начала
спорить. -- А они, мои мальчики? А твоя мама? А ты? Впрочем... этого ты не
слышал! Договорились?
-- Не слышал.
-- Нарушаю правила педагогики? Да нет... Основное ее правило --
говорить правду! Ты согласен? Я слушаю... Отвечай.
-- Согласен
-- Дима и Боря...
-- Все разузнаю про них! -- пообещал я.
-- Жизни были короткие, а узнать можно много Ты друзей своих подключи!
Пусть помогают.
Мне хотелось сделать все самому -- и я промолчал. -- "Герои, жившие в
нашем доме"? -- продолжала она. -- Так ты хочешь назвать свою летопись?
-- Так.
-- Дима пропал без вести. А должен был стать известным! "Будущий
Амундсен! Будущий Пржевальский!" -- писали о нем в стенгазете.
-- Опять это слово, -- проговорил я. -- Сколько "будущих" так и
остались будущими... "Ненавижу войну!" -- говорит моя мама.
-- Так должны думать все! -- властно произнесла Екатерина Ильинична. --
А кто так не думает, тех надо судить... По крайней мере, судом совести. Ты
часто цитируешь маму. Это мне нравится! -- Она передохнула -- Когда Диме
пророчили судьбу Пржевальского, он отвечал "Хоть бы лошадью Пржевальского
стать: поскакать по белому свету". Вместо портфеля рюкзак за спиной носил.
На руке вытатуировал якорь. Это единственное, за что я его осуждала. "Умный
в гору не пойдет, умный гору обойдет..." Еще одна странная "мудрость"!
Циничная очень. Гнедковская, я бы сказала. А Дима каждое лето уходил с отцом
в горы. И хотел, чтобы между ребятами утвердилось альпинистское братство:
все "в связке" и друг друга подтягивают! Дима Савельев... На картах дальние
маршруты прокладывал, а дошел только до Наро-Фоминска. Там и пропал.
-- А Боря?
-- Этот животных любил. Всех дворняжек подкармливал. Три или четыре у
него дома прижились. Каждый день встречали его у школы... Когда он ушел на
фронт, они еще года полтора к школьному крыльцу приходили. Ждали его.
Садились и ждали! Я не могла смотреть в их глаза... Борина мама ухаживала за
ними, пока были силы. Что это ты, Петя? Не надо! Хотя я всегда хотела, чтобы
мои ученики научились грустить, сострадать... Смеяться-то каждый дурак
умеет. Я не представляла себе, конечно, что им выпадут такие страдания! А ты
перестань... Хочешь, я для тебя новое прозвище придумаю? Горнистом уже
называли Андрюшу... Что ж, у меня не хватит фантазии что-нибудь новое
сочинить? Хотя бы вот... Будь Сигнальщиком! И вовсю сигналь, как только
потребует жизнь.
Я от смущения втянул шею в плечи, а руки отправил за спину.
-- Хорошо бы побольше было на свете Сигнальщиков и Горнистов! --
продолжала Екатерина Ильинична. -- И поменьше молчунов, которые не сигналят
и не горнят ни при каких обстоятельствах. Одним словом, если ты сделаешь то,
что задумал, я действительно лягу в больницу со спокойной душой. Буду знать,
что имена и подвиги моих мальчиков не канули в вечность. И вообще... Пусть
про тех, которые успели в жизни всего лишь одно -- спасти нашу землю! --
пусть про них будет написано. О каждом! Поименно... И если школ, где
учились, уже нет, то в домах, где они жили! А если и домов, где жили, нет,
то в домах пионеров, где в кружках занимались, в детских библиотеках, куда
за книжками бегали... Но чтобы ни одно имя не кануло в вечность! Мои дорогие
мальчишки...
-- Почему только мальчишки? Я и про Таню напишу.
-- Тогда мне еще спокойнее будет... на операционном столе!
О чем бы Екатерина Ильинична ни размышляла, предстоящая операция в этом
участвовала. И выдавала свое присутствие: тон был то слишком оптимистичным,
самоуспокаивающим, то задумчиво-отрешенным.
Она подошла к старинному зеркалу с паутинными трещинками.
-- Итак, я успешно продолжаю худеть! Это было бы данью моде, если бы
происходило, как говорится, "по собственному желанию". Но я всегда была
поклонницей фундаментальности. И если здоровье со мною не посчиталось,
назовем его нездоровьем. Ты согласен? Я слушаю... Отвечай.
Но я не ответил.
Она продолжала всматриваться в себя:
-- Похоже, что одно платье рассчитано на двоих. Но паниковать стыдно.
Ведь Таню в четыре раза пережила!
-- Зачем вы, Екатерина Ильинична?...
-- Паниковать стыдно, -- повторила она. -- Я вот дочери своей об
операции не напишу: зачем и ее загонять в больничную атмосферу?
-- А где она?
-- На Дальнем Востоке. На Дальнем! Стало быть, далеко. А ты --
близко... Я бы хотела, чтоб от имени столь любимых мною детей меня навещал
ты, Петя. Не возражаешь? Я слушаю...
-- А как же? Конечно!...
Устроившись на скамейке, в центре двора, я солнечным лучом сквозь
увеличительное стекло выводил на дубовой доске букву за буквой
Я хотел, чтобы открытие мемориальной доски было сюрпризом -- и сначала
пытался работать дома, взгромоздившись на подоконник. Но солнце наведывалось
к нам лишь по утрам. И я решил, что удобней общаться с ним в открытую, не
таясь.
Вскоре я был уже не просто в центре двора, а и в центре внимания.
Ребята обступали меня... Но не плотно, на расстоянии, которое называют
"почтительным".
Как только из букв выстраивались имена и фамилии, я слышал
приглушенное. "Владимир Бугров... А где он жил? В каком подъезде?", "Таня
Ткачук... А где она жила? На каком этаже?" Каждому, я чувствовал, хотелось,
чтоб это было в его подъезде и на его этаже.
-- Петь, а откуда ты знаешь их имена... и фамилии?
-- Я много чего о них знаю! Но пока что не все. Вот Володя Бугров
Должен был стать академиком. -- Я повторил слова Екатерины Ильиничны. --
"Сколько будущих академиков не дожили даже до института!" Надо разузнать о
них... пока есть у кого узнавать. Мы, может быть, и летопись создадим.
"Герои, жившие в нашем доме"! Сигнальщиками и Горнистами быть хотите?
-- Еще бы!. А что это значит?
-- Потом объясню
Лишь Валька Гнедков подойти не решался. Он наблюдал за мной издали -- и
многое для него было неясно, поскольку он не догадался взять с собой
театральный бинокль. С тревогой он понимал лишь одно: его свисток отступил
перед звуками... перед сигналами моего горна!
-- Что это у тебя? -- спросили меня возле больничной проходной.
-- Подарок, -- ответил я
-- Что это у тебя? -- еще раз пять спрашивали меня врачи и медсестры в
больничных коридорах
-- Подарок, -- отвечал я
Доска была обернута в мамин медицинский халат. Никто не остановил меня,
потому, быть может, что на больничных перекрестках белый цвет действовал,
как зеленый на уличных.
-- Что это у тебя? -- спросила Екатерина Ильинична, когда я вошел в
палату
-- Все... Закончил
-- Не может быть'
Две женщины, лежавшие в палате с Екатериной Ильиничной, были немолоды и
в чем-то роковом схожи: недуг обескровил их лица, в пазах поселились
растерянность и тоскливое сожаление -- в такие дни люди запоздало осознают
истинную цену всего, что делается вдруг для них недоступным.
Женщины с лихорадочной радостью отвлеклись от собственных мыслей,
которые тоже, наверно, были трудно различимыми близнецами -- и встретили
меня как долгожданного. Обе считали Екатерину Ильиничну главной в палате:
произнеся фразу, поглядывали на нее, ловили ее одобрение.
Когда я впервые появился в больнице, одна из них спросила:
-- Учительницу пришел навестить?
-- Ему повезло: он у меня никогда не учился, -- сообщила Екатерина
Ильинична.
Я не разворачивал свой "подарок" -- и женщины одновременно вспомнили,
что у них много дел в коридоре: надо принять лекарство, посмотреть
телевизор. Но прежде чем покинуть палату, обе с таинственной, негромкой
торжественностью сообщили, что я могу поздравить Екатерину Ильиничну.
-- С чем? -- спросил я, когда женщины тактично оставили нас вдвоем.
-- Неудобно ликовать в такой больнице... в такой палате. Но оказалось,
что операция мне ни к чему. Можно обойтись без нее! Что значит самовнушение?
Достаточно было знаменитому профессору сделать это открытие, как я начала
поправляться, полнеть. Заметно? Я слушаю... Отвечай!
-- И цвет лица изменился!
Я обратил на это внимание сразу, с порога: на щеках у Екатерины
Ильиничны проступил розовый цвет, как это бывало, когда она волновалась.
Кожа натянулась, расправилась.
-- Прибавила два кило! -- победоносно прошептала она. -- Я знала, что
мнительность точит, сбивает с толку, создает опасные миражи. Но весь кошмар
самоедства стал ясен мне лишь сейчас. Вот сказали: "Обойдемся без операции!"
-- и я расцвела. Хорошо, что дочь раньше времена напугать не успела.
От счастья я вытянул вперед руки, не успевшие еще обрести соответствие
с туловищем, потер ладони. Повнимательней рассмотрел Екатерину Ильиничну --
и полностью согласился со знаменитым профессором.
-- Вас избрали здесь "палатной руководительницей"? Это видно!
-- Я сама себя утвердила. Не забывай, какой эпитет прилагали к моему
имени! -- Она не спеша оперлась на руку -- и величественно преобразила
больничную кочку в ложе. -- Болтаю на радостях что-то несусветное. Оттягиваю
торжественный момент! Ну, покажи мне... Неужели все сделал?
Она поднялась с постели в расписном халате цвета ее волос.
Я осторожно распеленал доску и поднял вверх, закрыв ею себя. Екатерина
Ильинична не смогла устоять на ногах. Расставшись с величием, она присела на
край постели и еле слышно, срывающимся голосом прочитала: "Здесь жили, прямо
из школы ушли на войну и геройски погибли: Владимир Бугров, Андрей
Добровольский, Александр Лепешкин, Борис Лунько, Сергей Нефедов, Дмитрий
Савельев, Таня Ткачук. Вечная память героям'"
Я поставил доску на стол, прислонил к стене. А Екатерина Ильинична
тревожно пересекала палату, мерила ее шагами во всех направлениях. Подходила
к доске, перечитывала вслух одно имя, потом другое.
-- Это нужно было сделать давно! -- сказала она. -- Но хоть сейчас...
Слава богу, что дожила! Теперь каждый день буду приходить к вам в дом.
Спасибо, Петя...
Неожиданно она подошла и поцеловала меня в лоб, который был мокрым. Я
стал вытирать его платком, хотя было уже поздно.
-- Может быть, и другие... так сделают? -- сказала она. -- Сигнальщики
и Горнисты! Сколько на нашей земле домов, где жили герои... Не сосчитать!
-- Вы когда выписываетесь? -- спросил я.
-- Дня через три. Будем вместе приносить им цветы. Ты согласен? Я
слушаю...
Я утвердительно замахал своими несуразными ручищами.
-- В общем, моя операция отменилась! А твоя "операция" прошла
замечательно. Спасибо... Сигнальщик!
В коридоре, возле белого столика, разговаривал по телефону молодой врач
с русой бородкой и преждевременной лысиной. Он тер, точно полировал свою
лысину, вспоминая, как проехать к Театру оперетты. Меня всегда поражало, что
окружающий их мир страданий не в силах оторвать врачей от обыкновенных
забот. Даже от спортивных страстей, а теперь, оказалось, -- и оперетты. "Все
правильно, -- подумал я. -- Они должны исцелять, а не приплюсовывать боль к
боли и к печали -- печаль".
-- Подожди, -- остановил меня врач. Договорил и, оставив в покое
лысину, строго осведомился: -- Это что у тебя?
Он указал на доску, обернутую в мамин медицинский халат.
-- Подарок, -- ответил я.
-- Почему же обратно его несешь? -- Он потер лысину. -- Впрочем, не в
этом дело. Тебе сколько лет?
-- Шестнадцать, -- соврал я зачем-то, прибавив себе два с половиной
года. И, как напоказ, вытянул шею и руки.
Врач указал на белую дверь палаты, в которой лежала Екатерина
Ильинична:
-- Родственник?
-- Да.
-- А почему другие-то родственники не навещают?
-- Других... нет.
-- Ну, если нет... -- Он медленно, словно на что-то решаясь, потер свою
лысину. -- Если нет... тогда зайдем в ординаторскую.
Когда мы зашли, он спросил:
-- Тайны хранить умеешь?
-- Умею.
-- Так вот... Операцию делать не будем. Не имеет смысла.
-- В каком смысле?
-- Сроки пропущены. Поздно уже.
-- Но она стала лучше выглядеть!
-- Так бывает.
Я вернулся домой. Мамы не было. Я вновь распеленал доску, прислонил ее
к окну.
На дереве солнцем было написано:
"Здесь жили, прямо из школы ушли на войну и геройски погибли:
Владимир Бугров
Андрей Добровольский
Александр Лепешкин
Борис Лунько
Сергей Нефедов
Дмитрии Савельев
Таня Ткачук
Вечная память героям'"
-- И Екатерине Ильиничне, у которой они учились --
добавил я вслух.
Прошло много лет. Но каждый раз, входя в наш дом или покидая его, я
смотрю на потемневшую уже дубовую доску и мысленно говорю. "Вечная память...
Ненавижу войну!"
1982 г.
Анатолий Алексин
Здоровые и больные
---------------------------------
Алексин А.Г. Избранное: В 2-х т.
М.: Мол.гвардия, 1989.
Том 2, с. 134-169.
OCR: sad369 (г. Омск)
---------------------------------
"Нет правды на земле..." Процитировав эти слова, главный врач нашей
больницы Семен Павлович обычно добавлял: "Как сказал Александр Сергеевич
Пушкин". Для продвижения своих идей он любил опираться на великие и
величайшие авторитеты. "Этого Пушкин не говорил. Это сказал Сальери", --
возразил я однажды. Семен Павлович не услышал: опираться на точку зрения
Сальери он не хотел. По крайней мере, официально.
***
Главный врач не ждал этой смерти: даже мысленно, даже в горячке
конфликта не хочу искажать истину и прибегать к наговору. Он не думал, что
Тимоша умрет. Но использовать его гибель как оружие уничтожения... нет, не
массового (зачем искажать истину!), а конкретного, целенаправленного, он
решился. Что может быть глобальней такого аргумента в борьбе? Особенно
против хирурга... То есть против меня.
Перед операцией Тимошу положили в отдельную палату для тяжелобольных, в
которой у нас, как правило, лежали легкобольные. Палата подчинялась
непосредственно Семену Павловичу. Вообще все "особое" и "специальное"
совершалось в больнице только с разрешения главврача. Во время его отпусков
и по воскресеньям никто не мог считаться достойным чрезвычайного
медицинского внимания и привилегированных условий. Привилегиями распоряжался
Семен Павлович. Он возвел эту деятельность в ранг науки и занимался ею
самозабвенно. Именовал он себя организатором больничного дела.
В первый день, вечером, Тимоша вошел ко мне в кабинет и, попросив
разрешения, присел на стул. Потом я заметил, что разговаривать он всегда
любил сидя: ему неловко было смотреть на людей сверху вниз, поскольку он был
двухметрового роста. Он старался скрасить эту свою огромность приглушенным
голосом, извиняющейся улыбкой: великаны и силачи должны быть застенчивыми.
-- Палата отдельная... За это спасибо, -- виновато улыбаясь, сказал он.
-- Но я там на все натыкаюсь. Кровать короткая, ноги на ней не умещаются. А
табуретку поставить негде... Поэтому переселите меня, если можно, в другую
палату. Хотя бы в соседнюю. Там шесть человек, но зато -- простор!
Переселите?
Однако и лишить привилегий без разрешения Семена Павловича тоже было
нельзя.
-- Вы не баскетболист? -- спросил я Тимошу.
-- Это мое прозвище "баскетболист". Но в баскетбол я никогда не играл.
-- Очень жаль: тут есть команда.
Со всем, что не касалось лечения, у нас в больнице обстояло особенно
хорошо: баскетбольная команда, лекции, стенгазеты.
-- А почему не играете?
-- Не хочу волновать маму: у меня в первом или втором классе шум в
сердце обнаружился. Она его до сих пор слышит...
Он осторожно вытянул ноги: все время боялся что-нибудь задеть,
опрокинуть.
-- Вы единственный сын?
-- Я вообще у нее один.
-- А кем мама работает?
-- Корректором. Уверяет, что это не работа, а наслаждение.
Подсчитывает, сколько раз читала "Воскресение", а сколько "Мадам Бовари".
Получаются рекордные цифры!
Я понял, что бдительнее всего Мария Георгиевна охраняла от опечаток
романы о несчастливой женской судьбе.
Тимошина рука осторожно проехалась по волосам в сторону затылка, точно
он извинялся за свои волосы, не по годам коротко остриженные.
Я силился понять, почему Семен Павлович предоставил ему, только что
окончившему технический институт, отдельную палату: в корректорах он не
нуждался и даже терпеть не мог, чтобы его корректировали, а от техники на
уровне вчерашнего студента, разумеется, не зависел. "Вероятно, секрет в
отце!" -- предположил я. Но так как Тимоша о нем ни разу не упомянул, я
догадался, что в их семье мать и отец единого целого не составляли.
Я привык, что на меня взирали как на вершителя судеб, как на последнюю
и единственную надежду. Так взирают на любого хирурга в канун операции. Но
Мария Георгиевна хотела разгадать все мои мысли, касавшиеся ее сына. Ожидая
ответа, она прикладывала пальцы к губам, точно боялась невзначай вскрикнуть.
Виноватым Тимошиным голосом она допытывалась, обязательна ли операция и
опасна ли она. Прижимала пальцы к губам, готовясь выслушать мой ответ,
который был глубокомысленно неопределенным: "Подумаем, подумаем..." Или:
"Посмотрим, посмотрим..." От хирурга ждут абсолютных гарантий, которых он
дать не в состоянии.
-- Может быть, подождем? -- сказал я Марии Георгиевне. -- Если с
операцией можно не торопиться, лучше не торопиться.
-- А вдруг новый приступ случится где-нибудь... вдалеке от больницы? Я
знаю такие случаи, мне рассказывали. Они кончались трагически. Мне говорили,
что аппендицит только притворяется безобидным. И Семен Павлович уверен, что
лучше не рисковать.
-- Что он имеет в виду? В чем видит риск? В том, чтобы сделать операцию
или чтобы от нее воздержаться? -- спросил я, хотя точка зрения главврача
была мне известна.
-- Он считает ее неизбежной. А вы как считаете? Мучительно преодолевая
свою деликатность, она ловила меня в коридоре:
-- А сердце его проверили? У него в детстве были шумы... Мария
Георгиевна металась.
Но отец Тимоши не был подвержен метаниям. Он сказал мне по телефону,
что у него нет ни малейших колебаний:
-- Вырезать -- и с плеч долой!
Чем меньше любишь человека, тем легче принимать решения относительно
его судьбы.
Меня вызвал к себе главный врач.
Взгляд у него был не просто открытым, а, я бы даже сказал, распахнутым,
он так широко распростер руки, что в первый момент я вздрогнул, как от
духового оркестра, который грянул вдруг в помещении, не приспособленном для
парадов и шествий.
-- Не пора ли уж вам, Владимир Егорович, решить эту проблему? И
избавить людей от волнений! До меня дошло, что этому Тимофею предстоит
дальняя, некомфортабельная командировка... Зачем же ему таскать в себе мину?
Если мы с вами служители медицины, можем ее обезвредить!
Было похоже, что он, не имевший никакого отношения к хирургии,
собирается мне ассистировать.
"Мы с вами, служители медицины..." Эта