Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
о
велюра. Велюр, по-моему был настоящим, может быть, XVI века. И это еще не
все. Квартира не обманула моих ожиданий, здесь встречались готический стиль,
испанское Возрождение, Дали и два органа...
Весь день после обеда я потратил на посещение других апартаментов и
номеров отеля. Мы переходили от одной коктейль-парти к другой. Многие были в
том же здании и получалась забавная путаница, усложненная моим незнанием
английского языка. Общее впечатление было таково: Нью-Йорк - город без
электричества, освещается исключительно свечами. Повсюду, где был
электрический свет, его камуфлировали абажурами в форме юбок эпохи Людовика
XVI, пергаментными рукописями или партитурами Бетховена.
По вечерам я посещал храм кинематографа. Его украшали разнообразные
бронзовые статуи от Ники Самофракийской до фигурок Карпо, скабрезных
анекдотических картин, обрамленных невероятными позолоченными лепными
багетами. Виднелся какой-то фонтанчик в форме соцветия - самой крайней
безвкусицы. И повсюду органы, органы...
Перед тем, как идти спать, я выпил последнее виски в баре отеля
"Сент-Мориц" в компании церемонного квакера в высокой шляпе. Я встретил его
на скромной свадьбе в грязном ночном кабачке Гарлема. Он не отставал от меня
и вполне сносно говорил по-французски, так что я его понимал. Я понял, что он
хочет поделиться со мной тайной. Гала тоже почувствовала это, поскольку
сказала ему простодушно:
- Мне кажется, вы живете в том же состоянии души, как и сюрреалисты.
Человек расслабился и рассказал нам, что он и в самом деле квакер из
совершенно оригинальной духовной секты. Ни один из друзей не знал его тайны,
до, поскольку я был сюрреалистом, он собирался поделиться ею со мной, так как
надеялся, что я его пойму. Благодаря недавнему открытию, члены секты могли
беседовать с покойниками. Это было возможно лишь в течение четырех месяцев
после смерти, пока душа усопшего витала еще над местом упокоения. Гала проси-
ла более подробно рассказать об этом. Квакер только и ждал ее слов, чтобы
пуститься в объяснения.
- С помощью резиновой присоски я прикладываю к стене маленькую алюминиевую
трубку. И вот уже два месяца после смерти моего отца каждый вечер беседую с
ним перед сном.
Я намекнул ему, что приближается час беседы с усопшим и нам пора
расставаться...
Перед тем как уснуть на второй нью-йоркский день, я перебирал в
воображении все подробности первой встречи с Америкой. Нет, тысячу раз нет,
поэзия Нью-Йорка заключалась не в том, что нам навязывали, и, уж конечно, не
в суровой архитектуре Рокфеллер-Центра. Нет, поэзия НьюЙорка была старинной и
живой, как поэзия мира, как поэзия вечности...
Каждое утро я выходил прогуляться в одиночестве по Нью-Йорку с хлебом под-
мышкой. Как-то я зашел в бистро на 57 авеню, заказал глазунью и стал заедать
ее, откусывая прямо от длинного батона. Все вокруг изумились. Меня тут же ок-
ружили люди и стали задавать множество вопросов, которых я не понимал. Я мог
только пожимать плечами и застенчиво улыбаться.
Понемногу хлеб высыхал и крошился. Пора избавляться от него. Но как это
сделать? Как-то около отеля "ВальдорфАстория" батон переломился надвое.
Пробило двенадцать - час привидений, и я решил пойти побоедать в "Sert-Roum".
Только я стал переходить дорогу, как поскользнулся и упал. Оба обломка батона
упали довольно далеко от меня. Прибежал полицейский и помог мне подняться. Я
поблагодарил его и сделал вид, что ухожу прихрамывая. Сделав десяток шагов, я
вернулся, чтобы взглянуть на куски батона. Но они исчезли. Не осталось даже
следа. Эта пропажа осталась для меня загадкой. Хлеба не было ни в руках поли-
цейского, ни в руках прохожих. У меня создалось впечатление, что происходит
нечто субъективно безумное - хлеб где-то здесь, у меня перед глазами, но я не
вижу его и не могу разобраться в своих чувствах.
Так я наткнулся на открытие, которое пообещал себе представить в Париж, в
Сорбонну под вызывающим названием: "Хлеб-невидимка". В своем сообщении я
изложу и объясню феномен внезапной невидимости некоторых предметов -
разновидность отрицательной галлюцинации. Не видишь того, на что смотришь, но
не потому, что невнимателен, а из-за галлюцинаторного феномена. Возможность
вызвать этот феномен по своему желанию, видимо, позволит сделать невидимыми
физически реальные предметы и придаст паранойальной магии одно из самых
эффектных орудий. У всех открытий, таким образом, есть одна отправная точка:
Колумб открыл Америку в поисках антиподов, алхимики в поисках философского
камня изобрели сплавы, а я, желая доказать навязчивую идею хлеба, открыл его
невидимость. Это была та же проблема, которую я так и не смог разрешить
полностью в своем портрете "Человекневидимка". Но то, что не доступно
человеку, доступно хлебу.
Моя выставка у Джулиана Леви пользовалась большим успехом. Большинство по-
лотен нашли покупателей, и пресса, хотя и агрессивная, не подвергала больше
сомнениям мой дар художника. Я должен был отбыть в Европу на теплоходе
"Нормандия", он отправлялся из порта в десять часов утра. Накануне вечером
Керри Кросби с несколькими американскими друзьями организовала в мою честь
вечерний бал в "Coq Rouge". Бал, связанный с галлюцинациями. Этот бал
прославился в Соединенных Штатах и впоследствии породил множество других
праздненств в различных городах провинции. Тема "Сюрреалистическая мечта"
разбудила в некоторых американских головах безумную фантазию. Меня трудно
чем-либо удивить, но и я был приятно поражен этим бурным и ярким ночным балом
в "Сoq Rouge". Одни светские дамы появились совершенно обнаженными, в
шапочках в виде птичьих голов. Другие изображали ужасные раны и увечья и
цинично уродовали свою красоту, воткнув в кожу английские булавки. У одной
тонкой, бледной и остроумной молодой женщины на ситцевом платье был "живой"
рот, а на щеках, подмышками, на спине, как страшные опухоли, выпучивались
глаза. Человек в окровавленной ночной сорочке нес на голове тумбочку,
удерживая ее в равновесии. Когда он открыл дверцу тумбочки, из нее вылетела
стая колибри. Посреди лестницы была установлена ванна с водой, которая каждое
мгновенье могла вылиться на гостей. Вечер шел полным ходом, когда привезли
огромную тушу быка, освежеванного, со взрезанным брюхом, подпертым костылем и
фаршированным фонографами. Гала была одета "очаровательным трупом". На голове
у нее была кукла, изображающая крупного ребенка с животом, изъеденным
муравьями, и с черепом, раздираемым фосфоресцирующим омаром.
На другой день, ни о чем не подозревая, мы уехали в Европу. Я говорю "ни о
чем не подозревая", имея в виду скандал после "бала, связанного с
галлюцинациями" - об этом мы узнали только в Париже. В то время как раз
вызывали в суд похитителя ребенка семейства Линдберг, и французский
корреспондент газеты "Пети Паризьен" господин де Русей де Саль не нашел
ничего лучше, как телеграфировать в своем ежедневном отчете, что жена
Сальвадора Дали отправилась на бал, держа на голове кровавый образ ребенка
Линдбергов. Он описывал нью-йоркский скандал, которого никто, кроме него, не
видел. Зато в Париже эта новость разошлась по всем кварталам и произвела
настоящий фурор. Меня это ужасно разозлило, и отныне я решил больше не
связываться с сюрреализмом, а быть самим собой. Группа распалась, и целая
фракция, подчиняясь лозунгам Луи Арагона, этого маленького нервного
Робеспьера, слепо эволюционировала к коммунизму. Кризис разразился в тот
день, когда я предложил создать машину размышлений, которая состояла бы из
кресла-качалки, уставленного стаканами с теплым молоком. Арагон возмутился:
- Покончим с эксцентричностями Дали! Теплое молоко - детям безработных!
Бретон, понимая, какую опасность представляет коммунистическая фракция,
решил исключить Арагона и его сообщников: Бунюэля, Юника, Садуля и пр. Рене
Кревель был единственным искренним коммунистом. Он не решился следовать
Арагону в его направленности к интеллектуальной посредственности. Остался в
стороне и от нашей группы, а немного позднее, не в силах разрешить
драматические противоречия послевоенных проблем, покончил с собой. Кревель
был третьим сюрреалистом, который покончил с собой, таким образом подкрепив
ответ на анкету, проведенную движением в самом начале: "Самоубийство - это
выход?" Я тогда ответил отрицательно, обусловив своим "нет" продолжение своей
безумной деятельности. Иные кончали медленным самоубийством, утопая в
болтовне на террасах кафе. Меня же никогда не интересовала политика. Я нахожу
ее смешной и жалкой, хотя порой и опасной. Наоборот, я изучал историю
религий, особенно католичества, которое с каждым днем казалось мне все более
"совершенной архитектурой". Я отдалился от группы сюрреалистов, без конца
переезжая:Париж-Порт-Льигат-Нью-Йорк-Париж-ПортЛьигат. Мои появления в Париже
заставляли меня делать многочисленные выходы в свет. Я производил впечатление
на очень богатых людей, так же как и на бедняков в ПортЛьигате. Лишь средний
класс оставлял меня без внимания. Вокруг сюрреалистов толпились тогда мелкие
буржуа, фауна плохо отмытых неудачников. Они шарахались от меня, как от чумы.
Трижды в месяц я посещал Бретона, раз в неделю - Пикассо и Элюара и никогда
не встречался с их учениками. Но светских людей я видел каждое утро и каждый
вечер. Большинство этих людей не отличались интеллигентностью. Их жены носили
тяжкие, как мое сердце, драгоценности, слишком сильно душились и восторгались
музыкой, которую я терпеть не мог. Но я оставался каталонским крестьянином,
наивным и хитрым, в теле которого жил король. У меня был свои претензии, и я
не мог отделаться от заманчивого волнующего образа: обнаженная светская дама,
усыпанная драгоценностями и в пышной шляпе, бросается к моим ногам (я слышал,
как один каталонский крестьянин дурно о ком-то отзывался: "Представь себе,
какая он свинья, - такая грязь, как у нас меж пальцев на ногах, у него между
пальцами рук!"). Вот чего я желал больше всего.
Меня захватил приступ элегантности, напоминающий мадридский. Элегантность
казалась мне отличительным знаком рафинированной эпохи, трубным гласом дозор-
ного религии. На самом деле, ничего нет трагичней и тщетнее моды. Точно так
же, как война 1914 года прошла под знаком мадемуазель Шанель - ателье мод
Эльзы Скиапарелли предвестило наступление новой войны, войны, которая уничто-
жит социальную революцию, красную или белую.
Как я оказался прав и на сей раз! Несколько лет спустя немецкие войска
войдут в Биарриц, одетые по моде Скиапарелли и Дали, в накидках, цинично мас-
кированных мехом животных и зеленой растрепанной листвой, только что
сорванной во Франции. Душой ателье Скиапарелли была Беттина Бержери, похожая
на богомола и знающая об этом сходстве. Это самая фантастическая женщина в
Париже, супруга Гастона Бержери, бывшего посла в Москве и Анкаре. Гастон
Бержери - уникальное существо, с голубыми глазами северянина и умом Стендаля.
Беттина, мадемуазель Шанель и Руси Серт (урожденная княжна Мдивани) остаются,
несмотря на смерть и разлуку, моими лучшими друзьями...
Лондон открыл мне свет прерафаэлитства, которое только я мог отличить и
распробовать. Питер Уотсон владел безупречным вкусом в архитектуре и мебели.
Он покупал все картины Пикассо, которые чем-то напоминали ему Россетти.
Эдвард Джеймс, самый богатый, естественно, покупал картины Дали. Лорд
Барнерс, как скафандром, защищенный оправой юмора, невозмутимо присутствовал
на прекрасных концертах, устроенных графиней де Полиньяк в ее бывшем салоне,
украшенном Хосе-Мария Сертом. У Миссии Серт, первой жены Серта, варились
самые содержательные парижские сплетни. Других сплетен, литературносветских,
можно было отведать по четвергам вечером в светло-сером салоне Мари-Луизы
Буке, где я встречал иногда Воллара и даже Поля Пуаре. Весной у графини де
Полиньяк было чудесно. Из сада доносился струнный квартет, а в салоне свечи
озаряли картины Ренуара и пастельную живопись настоящего копрофага
Фатена-Латура. Повсюду стояли печенье, конфеты и сахар. У виконтессы Ноайс
было наоборот: контрапункт литературы и живописи, традиции Гегеля, Людовика
Баварского, Гюстава Доре, Робеспьера, де Сада и Дали. Здесь мы были как дома,
но вели себя как нельзя более почтительно.
Задавали также балы и обеды у господина Реджинальда Феллоуза. Здесь
двойным разочарованием было бы не услышать беседу Гертруды Стайн и не увидеть
ее в платьях, придуманных специально для нее Жаном Кокто. И снобизм и
элегантность были здесь наилучшего качества.
Герцог и герцогиня де Фосиньи-Люсенж обладали самым бесспорным "тоном",
столь же сильным, как "figura", испанская походка. У княгини этот тон отдавал
немного экзотическим душком элегантных образов Обри Бердслея. В ней всегда
было нечто, вышедшее из моды и способное породить моду. Ее анахронизмы
казались современными, она была женщина, в самом точном смысле одаренная
парижской элегантностью.
Граф и графиня де Бомон были театральным ключом для всех этих людей. Войти
к ним значило войти в театр. Можно было понять это, лишь увидев картину
Пикассо "серого" периода, повешенную на серебряных трубах органа. Этьен де
Бомон говорил как театральный герой и носил очень редкие замшевые туфли. Все
хореографические замыслы Дягилева и других русских балетов рождались в его
саду, где на деревьях висели искусственные цветы. Можно было запросто
встретить у них Мэри Лоуренсин, полковника Рока, Леонида Массина, Сержа
Лифаря (мертвого от усталости и выглядевшего как труп), магараджу
Капурталского, посла Испании и сюрреалистов. Парижский "свет" становился
узким и предвещал поражение 1940 года. Поразительные десны Фернанделя (я
считаю Фернанделя самым реалистичным и лучшим из комиков. Если б не помешала
война, я написал бы его портрет в костюме карлика в духе Веласкеса.)
очаровательно контрастировали с породистой призрачной бледностью княгини
Натали Палей, одетой в тончайшее платье от Лелонга. Генри Бернстайн,
галантный ночной Казанова, рассказывал цинично и сентиментально развязку
сплетни о лице в блюде спагетти. Повсюду мелькала борода Бебе Бернара,
которая, не считая моих усов, была самой интеллигентной бородой художника в
Париже,- в пятнах опиума и романского декаденса под Ле Найн. В Париже, еще
пестрящем реминисценциями Людовика XV, представленными бразильской
аптекарский парой Артуро Лопеса, все было готово для распутинства,
Бебе-дендизма и Гала-Далинизма. Кроме редких выдающихся полотен, Бернар
обладал тремя вещами, которые я считал привлекательными и милыми: его
грязнота, его глаза и его интеллигентность. А Борис Кошно, выбритый с яростью
и тщательностью казака, "освящал" русские балеты, быстро ел и очень быстро
говорил, откланиваясь перед десертом с тем, несомненно, чтобы съесть его в
другом месте. Когда он возбуждался, то краснел по странному контрасту с белой
рубашкой, приобретая вид французского флага. Хосе-Мария Серт был самого
иезуитского испанского ума человек. Он выстроил себе дом в трех часах от
Порт-Льигата. Макс Янг было, конечно, самым бедным и самым роскошным местом в
Европе. Гала и я собирались провести там неделю. В конце лета туда сбежалась
вся парижская группа и мы прожили там несколько дней, которые остались лишь
ностальгическим воспоминанием блестящего и бесподобного послевоенного
периода. Очарование, убаюкиваемое музыкой испанских танцев и всеми морскими
прелестями Коста-Брава, было, к сожаленю, прервано автомобильной аварией на
дороге из Паламоса в Фигерас, в которой погибли князь Алекс Мдивани и барон
Тиссен. Сестра Алекса Руси угасла четыре года спустя, не вынеся горя. Чтобы
доказать, насколько я ее любил, достаточно просто сказать, что она как две
капли воды похожа на портрет юной дочери Вермеера в музее "La Haye".
Не торопитесь судить слишком строго героев отчаянной и романтической
послевоенной Европы. Пройдет век, прежде чем можно будет увидеть снова поэтов
и женщин, кончающих жизнь самоубийством от одного только "да" или "нет".
Очень немногие из нас переживут катаклизмы. Континент, который мы так любили,
утонет в руинах, не оставив в Современной Истории ни памяти, ни славы.
Глава двенадцатая
Слава в зубах - Страх между ляжками -
Гала открывает и вдохновляет классику
моей души
Мое второе путешествие в Америку можно было бы назвать официальным началом
"славы". Все картины были распроданы в день открытия выставки. Газета "Таймс
Мэгэзин" поместила на обложке мою фотографию, сделанную Ман Роем, под броским
заголовком: "Сюрреалист Сальвадор Дали: кипарис, архиепископ и облако перьев
вылетают через окно". Со всех сторон мне говорили об этом номере, но пока у
меня не было экземпляра "Таймс Мэгэзин", я был очень расстроен, поскольку ду-
мал, что речь идет о малотиражной газете. Лишь потом я понял чрезвычайную
важность этого издания, которым зачитывается вся Америка. В одном мгновение я
стал знаменит. Меня останавливали на улице и просили дать автограф. Хлынул
поток писем из самых отдаленных уголков Америки: ко мне обращались с самыми
экстравагантными предложениями.
Приведу одно доказательство своей известности. Я согласился сделать сюрре-
алистическую выставку в витрине магазина Бонвит-Теллера. (Все остальные тоже
приняли потом сюрреалистскую форму). Я поставил там манекен - его голова была
украшена красными розами, а ногти покрыты ярко-алым лаком, на столе я устано-
вил телефон, превращающийся в омара, а на стул положил мою пресловутую потря-
сающую куртку, на которой были приклеены 88 ликерных стаканчиков, доверху на-
полненных зеленой мятой и увенчанных соломинкой для коктейля. Эта куртка
пользовалась большим успехом на выставке сюрреалистов также в Лондоне, где я
произнес большую речь в скафандре. Лорд Барнерс по телефону заказал костюм
напрокат и у него спросили, на какую глубину намеревается совершить
погружение мистер Дали. Чрезвычайно серьезно лорд Барнерс ответствовал:
- На глубину подсознания. И тут же начнет подъем.
- Очень хорошо, сударь,- сказал прокатчик,- в таком случае мы наденем ему
специальный шлем.
Свинцовые туфли оказались настолько тяжелыми, что я едва смог приподнять
ноги. Двое друзей помогли мне дотащиться до трибуны, где я появился в своем
странном костюме, держа на поводке двух белых борзых. Похоже, лондонская пуб-
лика очень перепугалась, поскольку в зале установилась полная тишина. Меня
посадили перед микрофоном и до меня, наконец, дошло, что сквозь стекло
скафандра говорить невозможно. В то же мгновение я понял, что вот-вот
задохнусь, и поспешно позвал друзей развинтить шлем. К сожалению, знаток
скафандра вышел, и никто не знал, как взяться за дело. Пытались сорвать с
меня костюм и, наконец, разбили стекло молотком. При каждом ударе мне
казалось, что я умираю. Публика, уверенная, что перед ней разыгрывают
задуманную заранее пантомиму, взорвалась аплодисментами. Наконец, мне
освободили голову и когда я наконец появился бледный, почти умирающий, все
были потрясены драматичностью происшедшего, без чего, замечу, никогда не
обходится ни одно из моих действий.
Этот невольный успех и более благополучный успех моей лондонской выставки