Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
тво показали именно
служители, которые приняли на себя удары, предназначенные мне.
После этого инцидента меня пригласила группа революционеров, тяготеющая к
анархизму:
- У нас,- сказал президент,- вы можете говорить все, что угодно, и чем это
будет сильнее, тем лучше.
Я согласился и только попросил, чтобы для меня приготовили большой, как
можно длиннее, батон и ремни, чтобы можно было его привязать. В вечер
конференции я пришел на несколько минут раньше, чтобы наметить сценарий
своего выступления. Мне показали большой хлеб, который мне отлично подходил.
Я объяснил, что в определенный момент сделаю знак и скажу: "Принесите его".
Два помощника принесут хлеб, возложат его мне на голову и закрепят ремнями,
завязав их у меня подмышками. Эту операцию надо было произвести с
максимальной серьезностью. Лучше всего, если оба помощника будут мрачны. Я
оделся вызывающе элегантно, и мое появление на трибуне было встречено бурей.
Свистки заглушали аплодисменты. Кто-то сказал: "Пусть сперва говорит". И я
выступил. На сей раз это была не апология маркиза де Сада - я нес самую
отборную похабщину, выдавал самые крутые выражения, какие мне когда-либо
приходилось произносить. Несомненно, это было первый раз, когда такое кто-то
осмелился говорить публично. Я поддерживал естественный и свободный тон,
будто бы речь шла о дожде или прекрасной погоде. Аудитории стало дурно - там
были нежные, гуманные анархисты, многие из них привели с собой жени дочерей,
сказав им: "Сегодня мы славно повеселимся, слушая чудачества Дали, славного
мелкобуржуазного идеолога, который заставляет выть таких же, как он". Я
продолжал выступать, перемежая ругательства несколькими философскими мыслями
о Карле Марксе, материализме и идеализме. Но похабщина все же преобладала,
пока какой-то анархист, строгий, худощавый и красивый, как святой Иероним, не
встал и не прервал меня, с достоинством заметив, что мы не в борделе и среди
публики есть женщины. Я ответил ему, что анархистский центр тем более не
церковь и что раз здесь находится моя собственная жена и слушает, что я
говорю, их жены тем более могут меня послушать. Воцарилась минутная тишина,
но новый поток похабщины, выданной все с той же непосредственностью, больше
того, богохульства, заставили зал побагроветь. Мне трудно было различить, что
означает эта краска - бешенство или удовольствие. Я считал, что наступил
психологически подходящий момент, и махнул рукой помощникам, стоявшим за
кулисами. Их неожиданное появление вызвало эффект, которого я не ждал. Пока у
меня на голове устанавливали длинный батон, поднялся шум и все превратилось в
хаос. Зараженный общей истерией, я стал читать свое знаменитое стихотворение
о "смердящем осле". Врач-анархист с белой бородой и красным, как у рака,
лицом, вдруг разошелся в настоящем приступе безумия. Понадобился десяток
людей, и его с трудом успокоили. Представьте себе эту сцену, в которой занято
немало народу... Короче, вечер закончился общей суматохой. Организаторы были
довольны. Они сказали мне:
- Вы, может быть, немного переборщили, но это было здорово!
Какой-то мужчина подошел ко мне поговорить. Он выглядел беззастенчивым
здоровяком и жевал листья мяты, которые вынимал из бумажного кулька. Его ног-
ти были черны от грязи, что меня очаровало.
- Всю жизнь,- сказал он мне,- я был анархистом. Питаюсь только травами и
время от времени крольчатиной. Вы мне понравились, но есть другой, кто
нравится мне еще больше. Вы не поверите, если я скажу, кто это. И Иосиф
никогда не переубедит меня (очевидно, Иосиф Сталин!). Наоборот, это Гитлер.
Если вы немного поскоблите его поверхность, то найдете там Ницше. Так вот,
этот Гитлер - un morros de con, способный одним пинком взорвать Европу.
Понимаете?
И перед тем, как отойти от меня, он показал мне кулек с мятой и хитро под-
мигнул:
- Привет! И до настоящего боя!
В Барселоне того времени была такая идеологическая мешанина, по сравнению
с которой Вавилонская башня была просто детской игрой. Все расходились, умно-
жались, разделялись, схватывались и преобразовывались в одном водовороте, и с
каждым днем росла всеобщая ненависть. Были три компартии, каждая из которых
претендовала на одного члена правительства, три-четыре разновидности троцкис-
тов, аполитичных синдикалистов, множество анархических группировок, более или
менее зависящих от F.A.I (Иберийская анархическая федерация (прим. пер.),
чистые сталинисты и сепаратисты, левые республиканцы и пр. Левые, как и
правые, были страшно раздроблены. Весь мир предчувствовал, что вскоре в
Испании случится что-то невероятное, всемирный потом и ливень архиепископов,
хвостатых роялей и смердящих ослов. Один фигерасский крестьянин при мне нашел
точное определение положения в стране:
- Если еще протянется вся эта политическая борьба, мы придем к такой
путанице, что сам Иисус Христос, спустившись на землю с часами на руке, не
сможет узнать, который час!
По возвращению в Париж мы переселились с улицы Бекерель, 7 на улицу
Гогена, 7. Это современное здание казалось мне наказанием, придуманным
архитекторами специально для нищих. А мы были бедны! Не в состоянии обладать
удобствами Людовика XV, мы избрали широкие, открытие свету окна,
хромированные столы и зеркала повсюду. У Гала был дар - где бы мы не
поселялись, она заставляла все блестеть. Но эта аскетическая строгость
пробуждала во мне вкус к роскоши. Я чувствовал себя кипарисом, растущим в
ванной.
Впервые я понял, что в Париже меня ждут, что с моим отсутствием образовал-
ся вакуум. Что делать дальше? Две барселонские конференции избавили меня от
остатков патологической застенчивости. Теперь я знал, что стоит мне захотеть
- и я могу увлечь публику до неистовства. Во мне росло желание встретиться с
"новой плотью", новой страной, не зараженной послевоенной гнилью. Америка! Я
хотел съездить туда, повезти туда свои идеи, возложить хлеб на этот
континент. Джулиан Леви прислал мне газетные вырезки - отклики на маленькую
выставку, которую он недавно организовал в Нью-Йорке: с моими мягкими часами
и одолженными у других владельцев работами. Продано было немного, но выставка
тем не менее прошла с успехом. Об этом свидетельствовали вырезки, во сто крат
более объективные и информативные, нежели европейская критика. В Париже
каждый осуждает и выносит приговор с единственной точки зрения - собственных
предпочтений. В Европе я был окружен лишь сторонниками, которые все тянули в
разные стороны и были друг против друга. Америку еще не затронула эта
гражданская война. То, что у нас сулило уже трагическое будущее, для них было
лишь забавой. Кубизм в Соединенных Штатах никогда не имел никакого другого
значения, как уже устоявшегося опыта. Далекие от борьбы, нетерпеливые, не
имея что терять и что защищать или побеждать, они позволяли себе быть трезвы-
ми и с непосредственностью видели то, что принесет им наибольшую пользу, то
есть меня. В Европе ошибаются, когда думают, что Америка не способна на
поэтическую интуицию и интеллектуальное чутье. Осечки происходят не по
традиции или из-за недостатка вкуса, но в силу атавистических опасений.
Америка выбирает не опытом или сердцем, а лучше - могучей биологической
силой. Она знает, чего ей не хватает и чего у нее нет. И все, что ей не
хватает в духовном плане, я дам ей в своих паранойальных произведениях.
Мысль об Америке нашла подкрепление во время моей встречи с Альфредом Бар-
ром, директором Нью-Йоркского музея современного искусства. Я познакомился с
ним на ужине у виконта Ноайе. Он был молод, бледен и очень печален. Его поры-
вистые жесты напоминали движения птиц, отыскивающих корм. И в самом деле, он
искал современные ценности и мудро отделял зерна от плевел. Его познания в
современном искусстве показались мне невероятными. Я поражался ему, зная кон-
серватизм французских музеев, игнорировавших Пикассо. Господин Барр
предсказал мне блестящий успех в Соединенных Штатах, если я туда отправлюсь
собственной персоной. Гала и я решили отправиться в путь. Увы! Как это
сделать без денег?
Тут мы познакомились с американкой, которая купила "Мулен де Солей" в саду
Эрменонвиль. Нас познакомил Рене Кревель, приведя меня на обед в ее парижскую
квартиру. На обеде все было белым, и только скатерти и тарелки были черными.
Если сделать фотографию, то негатив превратился бы в позитив. Вся еда была
белой. Пили мы только молоко. Портьеры, телефон, ковер были белыми и сама хо-
зяйка была во всем белоснежном. Она вскоре заинтересовалась моей идеей тайно-
го общества, и мы решили построить печь, способную выпечь батон длиной в пят-
надцать метров. Эрменонвильского пекаря со "странными" вкусами мы посвятим в
тайну. Белую американку, как бы с черного негатива, звали Керри Кросби. На
каждый уик-энд нас приглашали в "Мулен де Солей". Еду подавали в конюшне, за-
валенной соломой. На первом этаже была потрясающая библиотека. В каждом углу
в ведерках со льдом стояли бутылки шампанского. Приглашенных всегда было мно-
го: сюрреалисты и светские люди, которые чуяли, что там "что-то происходит".
Патефон играл без передышки "Ночь и день" Коля Портера. Мне в руки попали
первые номера "New Yorker" a и "Town and Gauntry". Я раскрыл их и наслаждался
фрагментами репродукций. "Хочу в Америку, хочу в Америку..." Это было уже на-
вязчивой идеей. Гала утешала меня:
- Мы поедем, как только у нас появится хоть немного денег...
Но, как назло, дела шли все хуже. Пьер Коль предупредил нас, что контракт
не возобновят. Денежных забот все прибывало. У коллекционеров, способных
купить картины Дали, их уже было немало, и нельзя было рассчитывать на новые
покупки. Порт-Льигат поглотил все наши запасы, а также гонорары за несколько
книг, изданных для узкого круга друзей. Мое влияние достигло зенита, а мои
финансовые возможности клонились к закату. Внешне смирясь, я постоянно был в
состоянии затаенного бешенства. Еще с Малаги я решил заработать кучу денег,
но так и не сумел сделать это. Ну посмотрим же. Я непрестанно бесновался. На
улице я рвал пуговицы своего плаща, кроша их зубами, и топал ногой так
сильно, будто хотел провалиться сквозь асфальт.
Вечером, возвращаясь домой после целого дня безуспешных хлопот, в конце
бульвара Эдгара Кинэ я увидел безногого слепого, сидевшего в коляске и руками
вращавшего резиновые колеса. Желая пересечь дорогу, он остановился на краю
тротуара, достал палку и сильно постучал ею о землю, призывая на помощь. В
этой дерзости и самоуверенности было что-то неприятное. Он требовал, чтобы
его перевезли через дорогу. На тротуаре было пусто, я был единственным
пешеходом. Неподалеку стояла проститутка и смотрела на меня. Я подошел к
слепому и грубым ударом ноги толкнул коляску сзади. Она перелетела через
дорогу и стукнулась о противоположный тротуар. Слепой мог вылететь из
коляски, но он, хитрец, как будто предвидел удар и схватился за поручни
обеими руками. Теперь и я перешел дорогу и подошел к коляске, чтобы
посмотреть на него. Он сразу же понял, что я - тот человек, который только
что толкнул его. У него сразу изменилось выражение лица, он не стал
возмущаться, а принял покорный и скромный вид, как и подобало при его
физическом состоянии. Я понял, что если бы потребовал у слепого денег, он
отдал бы мне их, невзирая на собственную скупость.
Так я открыл, что нужно предпринять, чтобы пересечь Атлантику. Я не был
безногим, слепым, нищим, жалким, не бил палкой о землю, бесцеремонно требуя
от незнакомых людей помочь мне переплыть океан, отделяющий от Америки. Нет,
меня не угнетала совесть. Наоборот, я победно сиял. Было ясно: не стоит ждать
помощи тигра, особенно голодного. Оставалось только взять в руки палку слепо-
го и стучать по земле. Я не паралитик, пора действовать.
На оставшиеся деньги я заказал два места в поезде к пароходу "Шамплэн" -
он должен был отплывать через три дня. Надо было найти остальную сумму, чтобы
оплатить каюту и не меньше двух недель прожить в Нью-Йорке. Три дня я мотался
по Парижу, вооружившись символической палкой слепого, которая стала в моих
руках магической палкой гнева. Я стучал без разбора и почтения, и повторился
миф о Данае. После того как я три дня тряс палку Фортуны, Даная решила
отдаться наслаждению, и небольшой золотой дождик позволял с уверенностью
смотреть на предстоящий отъезд. Я чувствовал такую усталость, будто без
передыху занимался любовью шесть раз подряд. Я боялся опоздать на пароход и
мы пришли на вокзал на три часа раньше отхода трансатлантического поезда. Я
смотрел на часы и на носильщиков, боясь, что они подведут. Гала держала меня
за руку, чтобы я не нервничал. Но я знал, что успокоюсь только на борту.
Когда я был уже в поезде, прибыли репортеры и фотографы и попросили меня
выйти, чтобы сделать несколько снимков рядом с локомотивом. Но им пришлось
довольствоваться тем, что я снялся у окна купе. Я боялся, что поезд тронется
во время фотографирования, и дал фотографам абсурдное объяснение:
- Локомотив - не пропорциональный со мной объект. То ли я слишком большой,
то ли он слишком маленький.
Даже на "Шамплэне" я не совсем избавился от страха не добраться до
Америки. Мы оказались в открытом море.и меня охватил страх перед океанскими
просторами. Мне еще никогда не приходилось оставлять континент. Кроме того,
мне казались подозрительными треск и скрип корабля: он какой-то слишком
большой и слишком тяжелый в управлении, чтобы избежать катастрофы. Я был
самым исполнительным пассажиром и при любом сигнале тревоги надевал
спасательный пояс на четверть часа раньше остальных. Хуже того, я заставлял
делать то же Гала, что возмущало ее или смешило до слез. Входя в каюту, он
всегда видела меня читающим лежа в спасательном поясе. Я вздрагивал от мысли,
что могу стать жертвой кораблекрушения, и неодобрительно косился на морских
офицеров: они казались мне слишком беззаботными. Я постоянно пил шампанское,
чтобы набраться храбрости и избавиться от морской болезни, которой, к
счастью, не было.
Керри Кросби также плыла на "Шамплэне". Разочарованная тем, что ей не уда-
лось осуществить в Эрменонвиле наш проект пятнадцатиметрового батона, она
потребовала от капитана: прикажите испечь нам французский хлеб наибольшей
длины! Нас свели с хлебопеком, который обещал сделать батон в 2,5 метра
длиной, а внутри для прочности будет деревянная палка. На другой день мне
принесли в купе хлеб, роскошно завернутый в целлофан. Я хотел интриговать им
газетчиков, которые придут брать у меня интервью. Все на борту неприязненно
отзывались о развязных и бескультурных репортерах, терзающих нас вопросами,
не переставая жевать жвачку. Каждый претендовал, что нашел средство избежать
их, но это было не более чем лицемерие, так как все умирали от желания дать
интервью. Я, наоборот, твердил:
- Я обожаю публичность. И если мне привалило такое счастье, что журналисты
узнали, кто я, и задают мне вопросы, я накрошу им от моего хлеба, как святой
Франсуа птицам.
Мои слова отдавали безвкусицей и собеседники показывали мне это, высоко
подымая брови и прикусывая губы. А я упрямо спрашивал у каждого:
- Как вы думаете, мой хлеб произведет впечатление на журналистов?
Я снял целлофан и завернул хлеб в газету, чтобы более эффектно развернуть
его перед фотографами и репортерами... Мы прибыли в Нью-Йорк и пока совершали
все необходимые формальности, меня предупредили, что журналисты ждут меня в
моей каюте. И со мной случилась та же незадача, что и с Диогеном, когда он
вылез из своей бочки голый с зажженной свечкой в руке. Никто не спросил у не-
го, чего он ищет. Никто из журналистов так и не спросил о моем хлебе, который
я держал то подмышкой, то вертикально, как палку. Зато они оказались
удивительно осведомленными о моей личности, моих произведениях и подробностях
моей личной жизни.
- Это правда, - спросил один из них,- что вы недавно написали портрет сво-
ей жены с двумя жареными котлетами через плечо?
- Да, это так, но котлеты не жареные, а сырые.
- Почему?
- Потому что Гала тоже сырая.
- А какая же связь между котлетами и вашей женой?
- Я люблю котлеты - и люблю свою жену; не вижу причины не писать их
вместе.
Бесспорно, эти журналисты дают сто очков вперед европейским собратьям. У
них холодный и обостренных вкус к "нонсенсу", они в совершенстве владеют сво-
ей профессией и хорошо знают, что можно извлечь из любой "истории". Их нюх на
сенсацию позволяет сразу же выхватить жареный факт и приготовить из него пищу
для нескольких миллионов голодных читателей. В Европе журналист отправляется
на интервью с уже составленной статьей. Он идет лишь для того, .чтобы
подтвердить свое мнение или мнение своей газеты, а читателю предстоит
распутывать, прав он или нет. Европа знает толк в истории, но не в
журналистике.
В день моего приезда в Америку журналисты вернулись после утренней охоты с
хорошей добычей и парой сырых котлет, которые они победно подбрасывали вверх.
В тот же вечер читатели съели сырые котлеты и еще сегодня, я знаю, в отдален-
ных от Нью-Йорка штатах продолжают перемалывать мои кости...
Я вышел на мостик "Шамплэна" и сразу увидел зеленосеро-грязно-белый
Нью-Йорк, похожий на огромный готический рокфор. Я любитель рокфора - и я
воскликнул:
- Нью-Йорк приветствует меня!
И я тоже приветствовал его истинно космическое величие. Нью-Йорк, ты есть
Египет! Но Египет наизнанку: фараоны воздвигли пирамиды рабства, а ты воздви-
гаешь пирамиды демократии, чтобы победить рабство!
На другой день я проснулся в шесть утра на седьмом этаже отеля
"Сент-Мориц" после продолжительного сна, полного эротики и львов. Хорошенько
продрав глаза, я с удивлением услышал львиный рык, который как будто издавали
преследовавшие меня во сне звери. Рык, как мне показалось, сопровождался
кряканьем диких уток и плохо различимыми криками других животных и птиц. И
вместе с тем царила почти полная тишина. Я ожидал встретить город адского
грохота - и вот нашел тишь, едва нарушаемую львиным рыком. Этажный гарсон
принес мне завтрак, он оказался канадцем и отлично говорил по-французски. Он
подтвердил, что я слышал именно львиный рев, так как мы жили над зоопарком
Центрального Парка. В самом деле, в окна я увидел не только клетки, но и
резвящихся в бассейне тюленей.
Весь опыт этого дня противоречил постоянным клише о "современном
механическом городе", которыми пичкали нас эстеты европейского авангарда в
качестве примера антихудожественности и выхолощенности. Нет, Нью-Йорк не
только не был таким современным городом, но и не будет. Перед модернизмом
Нью-Йорк испытывает страх.
Я был приглашен на коктейль-парти в дом на Парк-Авеню - уже на его фасаде
проявлялся яростный антимодернизм. Это было новехонькое здание, и бригада ра-
бочих, вооруженных пистолетами с черным дымом, скользила по слишком белым
стенам, чтобы придать им слегка закопченный оттенок, столь присущий Парижу. В
это же время европейские архитекторы,. Корбюзье и другие, ломали головы, как
открыть новые дешевые материалы, которые не темнеют, чтобы имитировать так
называемый нью-йоркский стиль. Даже в лифте, заметил я, освещение не было
электрическим, горела большая свеча. В глубине комнаты висела довольно
удачная репродукция Эль Греко, обтянутая тесьмой из красного испанског