Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
ию: Вяземский старательно выдерживает
свойственную старинной оде атмосферу торжественной приподнятости, и
достигает этого старыми испытанными средствами - широким использованием
славянизмов, придающих поэтической речи подчеркнуто архаический оттенок,
красочной образностью, звонкой риторичностью, усложненностью поэтической и
смысловой фактуры, обилием вопрошающих и восклицательных интонаций. Это
обращение к традиции XVIII века было совсем нетипичным для литературного
деятеля, близкого к Карамзину.* {Карамзин был основателем нового направления
в русской поэзии, восходящего к "poesie fugitive" - легкой, "ускользающей"
французской поэзии начала XIХ века; он стремился изгнать из русского
поэтического обихода книжные и архаические выражения, ввести в употребление
новый слог, свободный, гибкий и изящный, иногда даже близкий к разговорному.
К этому направлению, помимо Вяземского, принадлежали также Пушкин, Батюшков
и Жуковский.} Но вместе с тем использование старой традиции оказалось очень
плодотворным для дальнейшего развития русской поэзии, особенно для
политической и гражданской лирики. Пушкин, который писал в "Евгении Онегине"
по поводу этого столкновения двух традиций:
Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу;
Два века ссорить не хочу, -
на самом деле впитал и воспринял последовательно обе из них. Не без
влияния Вяземского в творчестве Пушкина появляются высокие одические
интонации: известно, например, что знаменитое стихотворение Вяземского
"Петербург" неоднократно было использовано Пушкиным и послужило одним из
источников "Деревни" и "Медного Всадника". Вообще в сознании Пушкина не так
уж редко всплывали цитаты из Вяземского, прямые и непрямые реминисценции из
его творчества. На одну из них он сам указал в примечании к тому же "Медному
Всаднику" (написанном осенью 1833 года), сославшись на стихотворение
Вяземского "Разговор 7 апреля 1832 года". Сравним те строки Вяземского,
которые, по-видимому, привлекли внимание Пушкина:
Я Петербург люблю, с его красою стройной,
С блестящим поясом роскошных островов,
С прозрачной ночью - дня соперницей беззнойной -
И с свежей зеленью младых его садов.
Я Петербург люблю, к его пристрастен лету:
Так пышно светится оно в водах Невы, -
и соответствующее место из "одического" Вступления к "Медному
Всаднику":
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла,
И не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
И у Вяземского, и у Пушкина старая одическая традиция здесь уже очень
заметно видоизменена и переосмыслена. Стихотворение Вяземского, отобранное
мною для Антологии, написано намного раньше и более традиционно. И его тон,
и содержание сразу вызывает в памяти монументальные оды Ломоносова: здесь и
обращения к России, и напоминание о Петре, о его деле, о "новом граде",
"возникшем средь чудес", и призыв к миру (точнее, "победам мирным" и
"грозной тишине"), и указания на географическую протяженность России
(излюбленный мотив!). Как всегда, пожелание стойкости "властелину шести
морей" не может не повлечь за собой и упоминания о его столкновениях с
Западом:
Довольно гром метал ты в пламенной войне
От утренних морей к вечерней стороне.
У Вяземского было еще больше оснований говорить об этом, чем у
Ломоносова - его стихотворение писалось уже после грозовых событий 1812
года:
Мы видели тебя игрой сердитой влаги,
Грозой разбитый мачт конец твой предвещал;
Под блеском молний ты носился между скал,
Но силою пловцов, чад славы и отваги,
На якорь опершись, ты твердо устоял.
Набросав это стихотворение, Вяземский переписывает его в письме к А. И.
Тургеневу (13 июня 1819 года) и иронически помечает: "Так и быть! Видно мне
на роду написано быть конституционным поэтом". Видимо, Вяземского несколько
смущало, что его "ода" отчасти выглядит как верноподданническая, или может
такой показаться (люди, принадлежавшие к его поколению, в то время боялись
этого как огня). На всякий случай он сообщает Тургеневу, что под "незримым
кормщиком", ведущим корабль-Россию "к славной цели", он имел в виду ни в
коем случае не государя, а Провидение. Между тем его ода отнюдь не во всем
так уж традиционна: завершается она строками, которые вряд ли могли
появиться под пером Ломоносова или Державина:
Пловцов ты приведи на тот счастливый брег,
Где царствует в согласии с законом
Свобода смелая, народов божество;
Где рабства нет вериг, оков немеют звуки,
Где благоденствуют торговля, мир, науки
И счастие граждан - владыки торжество!
Эти либеральные интонации - то новое, что принес с собой XIX век,
настоящий, не календарный, начавшийся в июне 1812 года. Он резко отличался
от века XVIII; как утверждает Ключевский (говоря здесь о Европе в целом, и о
Западе, и о России): "XVIII столетие было веком свободных идей,
разрешившихся крупнейшею революцией, XIX век, по крайней мере в первой его
половине, был эпохой реакций, разрешавшихся торжеством свободных идей".
Идеалом Ломоносова был прочный просвещенный абсолютизм, образцом для
которого служила в первую очередь деятельность Петра Великого, и он по мере
сил и возможностей старался просвещенности этого абсолютизма содействовать.
Идеалом Вяземского или Пушкина в ту пору, когда писалось стихотворение
Вяземского ("Деревня" Пушкина появилась в том же 1819 году, ода "Вольность"
- двумя годами раньше) стало "отечество Свободы просвещенной", "народ
неугнетенный", а также "сень надежная Закона", перед которой цари должны
"склониться главой". В данном случае это было механическое перенесение на
русскую почву умеренного западного либерализма, почитавшего панацеей от всех
социальных бед разумное и благонамеренное законодательство. Увлеченные
переложением в русские стихи абстрактного французского легитимизма, русские
авторы употребляли тогда в своих произведениях почти одни и те же выражения:
"где крепко с вольностью святой законов мощных сочетанье" (Пушкин); "где
царствует в согласии с законом свобода смелая, народов божество"
(Вяземский). Впрочем, главным новшеством по сравнению с XVIII веком здесь
был сам дух оппозиционности, который уже нельзя было счесть безумным
единичным проявлением, как это было в случае с Радищевым.
В стихотворение Вяземского либеральные интонации неспроста вторгаются
сразу после напоминания о бурях Отечественной войны. Как уже говорилось,
широкое распространение этих идей в России было напрямую связано с событиями
1812-1814 годов. На целое поколение русской молодежи, принявшей участие в
этих событиях, они произвели яркое и уже неизгладимое впечатление.
Ключевский, рассуждая об истоках движения декабристов, пишет об этом
поколении: "Они прошли Европу от Москвы и почти до западной ее окраины,
участвовали в шумных событиях, которые решали судьбу западноевропейских
народов, чувствовали себя освободителями европейских национальностей от
чужеземного ига; все это приподнимало их, возбуждало мысль; при этом
заграничный поход дал им обильный материал для наблюдений. С возбужденной
мыслью, с сознанием только что испытанных сил они увидели за границей иные
порядки; никогда такая масса молодого поколения не имела возможности
непосредственно наблюдать иноземные политические порядки; но все, что они
увидели и наблюдали, имело для них значение не само по себе, как для их
отцов, а только по отношению к России". Эту связь подчеркивали и сами
декабристы. А. А. Бестужев, например, писал царю из Петропавловской
крепости: "Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то народ русский впервые
ощутил свою силу, тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство
независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало
свободомыслия в России".
Вернувшись в Россию после участия в заграничном походе, эти молодые
люди со своими взбудораженными нервами и нерастраченными силами попадали в
тогдашнюю русскую обстановку, постепенно становившуюся для них все более
душной и стеснительной. Русскому правительству было в то время уже не до
реформ; "силою вещей", по выражению Пушкина, очутившись в Париже, оно
"как-то самим ходом дел", как это назвал Ключевский, постепенно перешло на
весьма консервативные позиции в международных отношениях - а это повлекло за
собой и свертывание реформ в самой России: ведь "нельзя же было в самом
деле", говорит Ключевский, "одной рукой поддерживать охранительные начала на
Западе, а другой поддерживать преобразовательные предприятия дома".
Головокружительные вихри истории, бушевавшие в ту пору, ошеломили не одну
слабую голову; Александру, игравшему в них не последнюю роль, наконец стало
казаться, что именно на него теперь Промысел, тот самый, что совсем недавно
стремительно вознес и обрушил Наполеона, возложил грандиозную задачу
установления мира в Европе на совершенно новых началах. Александр и
попытался водворить в Европе этот новый порядок, основывавшийся, как это
первоначально было задумано, не только на справедливости, но и на началах
евангельских заповедей и братской любви между народами. Западные
правительства с лихвой отплатили ему за эти благие устремления, а также за
избавление Европы от наполеоновского ига: на Венском конгрессе, начавшемся
осенью 1814 года, они за спиной Александра, приехавшего туда решать судьбы
Европы на правах победителя, моментально составили против него коалицию,
"форменный наступательный союз", состоявший из Австрии, Франции и Англии, к
которым примкнули также Нидерланды, Бавария, Вюртемберг и Ганновер. Было
решено начать войну против России, подняв на нее для начала Швецию и Турцию.
"Уже определены были контингенты почти полумиллионной союзной армии, князь
Шварценберг начертил план военных действий, и назначен срок открытия
кампании", пишет Ключевский. Россию и Александра спасла от новых потрясений
просто счастливая случайность: как раз в это время Наполеон бежал со своей
Эльбы. Известие об этом было получено в Вене в конце февраля 1815 г., "среди
балов, маскарадов, спектаклей, каруселей, интриг и парадов". "Как будто
среди "танцующего" конгресса, как его называли, появился с того света
страшный мертвец в белом саване со знакомыми всем скрещенными на груди
руками. Обомлевшие интриганы судорожно схватились за Россию, за Александра,
готовые опять стать в его распоряжение в новой борьбе".
Когда Наполеон вступил в Париж, он нашел в королевском дворце
антирусскую конвенцию, забытую там бежавшим Людовиком XVIII, и переслал ее
Александру. Русский император тем не менее так и не избавился от своих
иллюзий, и возобновил договор с Австрией, Пруссией и Англией на прежних
началах. В этом же духе он составил акт Священного союза, подписанный им
самим, королем прусским и австрийским императором. Тут уж ему стало совсем
не до России и не до реформ; европейские народы вели себя очень беспокойно,
и поддерживать порядок в Западной Европе постоянно приходилось силой.
Евангельские заповеди и братская любовь между народами быстро отошли на
второй план, и в Европе разразилась "шальная правительственная реакция", до
которой России, в общем-то, не было никакого дела, но как-то так уж
получилось, что она была поставлена "под охрану русских штыков".
8
Эта изменившаяся обстановка постепенно начала приводить и к
переосмыслению исторической роли Наполеона, которое происходило не только на
Западе, но и в России. Как вскоре стало выясняться, новый (а точнее, старый)
политический порядок в Европе, устанавливавшийся "законными монархами"
России, Австрии и Пруссии, был более реакционным и более тягостным для
народов, чем тот, что насаждался "тираном и узурпатором". На этом фоне образ
Наполеона не меркнул со временем, а напротив, разгорался все ярче и ярче.
Формировалась "la legende napoleonienne": "le tyran" превращался в "le
heros". С годами все больше бледнели воспоминания о деспотическом режиме
Наполеона и все сильнее проступало обаяние его выдающейся личности. Этому
способствовал и тот мученический ореол, который стал окружать Наполеона
после того, как он оказался в изгнании и заточении: всесильный самодержец,
повелевавший всей Европой, преобразился теперь в поверженного гения.
Наконец, смерть Наполеона привела к окончательному переосмыслению его
образа, ярко высветив его героические и трагические грани.
Пушкин узнает об этой смерти 18 июля 1821 года и сразу же набрасывает
черновой вариант и прозаический план стихотворения, посвященного Наполеону.
В то время в России не было еще и следов позднейшего романтического
наполеоновского культа. Отношение к свергнутому императору оставалось почти
таким же, как в 1812 году; по крайней мере, публикации в русских журналах,
откликнувшихся на смерть Наполеона, были выдержаны в том же духе, что и
незабвенные инвективы времен Отечественной войны. Пушкинское стихотворение,
включенное здесь в Антологию - это первая попытка перекроить образ Наполеона
на новый лад. Оно и начинается с декларации того, что "великий человек"
"угас" и для него, "изгнанника вселенной", "уже потомство настает": эпоха
Наполеона окончена, настало время подводить итоги. Пушкин и пытается это
сделать, но выходит это у него как-то странно и противоречиво. Его
стихотворение сплошь насыщено оксюморонами; оно, можно сказать, само
является одним большим оксюмороном (оксюморон - это сочетание несочетаемого:
горячий лед; сухая вода; американская культура). Образ Наполеона двоится у
Пушкина: с одной стороны, это "великий человек" с "чудесным жребием",
"могучий баловень побед", чьей "силой роковой" "падают царства"; с другой -
это "тиран" с "дерзкой душой" и "погибельным счастьем", вослед которому
летит "как гром, проклятие племен". Часто оба эти подхода сталкиваются в
одном образе:
Над урной, где твой прах лежит,
Народов ненависть почила,
И луч бессмертия горит.
Иногда такое столкновение производит и комическое впечатление: когда
поэт с искренним риторическим пафосом (не зря же он называл это свое
произведение одой) обращается к Наполеону, вначале погубившему Европу и
затем с теми же намерениями пришедшему в Россию:
Надменный! кто тебя подвигнул?
Кто обуял твой дивный ум? -
то он как будто не замечает, что здесь восторженно-романтическая
характеристика героя, наделенного дивным умом, несколько не вяжется с
громкими укоризнами ему и его действиям. Пушкин и сам был недоволен своим
стихотворением. Через несколько лет после его создания он писал А. И.
Тургеневу: "Вы желали видеть оду на смерть Наполеона. Она не хороша".
Приведя все-таки в своем письме несколько "самых сносных" строф (четвертой и
пятой - тех, в которых Наполеон обрисован наиболее цельно и в самых
романтических красках), Пушкин добавляет к ним и последнюю строфу
стихотворения:
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Твою развенчанную тень!
Хвала! ты русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал...
Впрочем, Пушкин и тут оговаривается, что эта строфа, "ныне не имеющая
смысла" - это его "последний либеральный бред", что он "закаялся" и "написал
на днях подражание басни умеренного демократа Иисуса Христа" (речь идет о
стихотворении "Свободы сеятель пустынный", в котором отразилось
разочарование Пушкина в западноевропейском революционном движении;
неудивительно, что он тогда же разочаровался и в "вечной свободе",
завещанной Наполеоном). Таким образом, Пушкин извлекает теперь из своего
стихотворения одну только его "романтическую" составляющую, предпочитая не
упоминать об его "одической" части, восхваляющей победу России в
Отечественной войне. Как видно, за время, прошедшее со смерти Наполеона, его
образ подвергся в русском обществе значительному переосмыслению.
Романтический культ Наполеона возрос и укоренился, а о героических подвигах
свободолюбивой России после подавления ею революций в Западной Европе
напоминать уже было немного неуместно. Тем не менее Пушкин не меняет здесь
своего главного вывода, обобщающего его размышления об исторической роли
Наполеона, вывода о том, что он "русскому народу" "высокий жребий указал"
(эта оценка уже не будет меняться у Пушкина и в дальнейшем). Пушкин первым в
России пропел хвалу Наполеону, причем концовка его стихотворения (немного
неожиданная после звучного перечисления "обид" и "стяжаний", причиненных
"тираном") показалась, несмотря на весь последующий наполеоновский культ,
настолько шокирующей, что и через восемьдесят лет после этого А.
Кирпичников, автор статьи о Пушкине в Энциклопедии Брокгауза и Эфрона,
писал, что в стихотворении "Наполеон", и особенно в его последней строфе,
"поэт проявил такое благородство чувства и силу мысли, что все другие
русские лирики должны были показаться перед ним пигмеями".
Еще большее благородство чувства и силу мысли поэт проявил в другом
произведении, посвященном Наполеону: неоконченном, но очень примечательном
стихотворении "Недвижный царь дремал на царственном пороге", также вошедшем
в эту Антологию. Оно написано с заметно большим поэтическим вдохновением,
чем более раннее стихотворение "Наполеон", может быть, потому, что сам образ
Наполеона к тому времени прояснился и приобрел большую цельность в сознании
Пушкина. Исторические роли теперь распределены совсем по-другому: Наполеон
становится "наследником Вольности" (хотя и остается ее убийцей), а законный
монарх Александр занимается тем, что жестоко подавляет европейские
революционные движения. Столкновению этих двух образов и посвящено это
произведение, не печатавшееся и даже, скорее всего, не распространявшееся
при жизни Пушкина. Пушкин как бы переворачивает ход исторических событий:
его стихотворение начинается с описания действий Александра, смирившего
"ветхую Европу" и уничтожившего ее свободу, и лишь потом появляется некий
призрак, дух Наполеона, смутивший гордое спокойствие "владыки севера".
Наполеон здесь обрисован уже в самых романтических тонах:
То был сей чудный муж, посланник провиденья,
Свершитель роковой безвестного веленья,
Сей всадник, перед кем склонилися цари, -
но все-таки, как и ранее, Пушкин именует его "хладным кровопийцей", то
ли не в силах окончательно перейти от привычного осуждения к набиравшей ход
идеализации, то ли сознательно пытаясь придать этому образу большую глубину
и неоднозначность. Но роль Александра здесь уже решительно переосмыслена:
его размышления об итогах своей деятельности - это самая яркая и
значительная часть стихотворения:
Давно ли ветхая Европа свирепела?
Над