Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
мотив противостояния
народа и власти. Вызов, который бросает всесильному самодержцу один из
героев Мицкевича, почти буквально будет повторен потом в "Медном Всаднике":
На площади лишь пилигрим остался.
Зловещий взор как бы грозил домам.
Он сжал кулак и вдруг расхохотался,
И, повернувшись к царскому дворцу,
Он на груди скрестил безмолвно руки,
И молния скользнула по лицу.
Угрюмый взгляд был полон тайной муки
И ненависти.
У Пушкина:
Кругом подножия кумира
Безумец бедный обошел
И взоры дикие навел
На лик державца полумира.
Стеснилась грудь его. Чело
К решетке хладной прилегло,
Глаза подернулись туманом,
По сердцу пламень пробежал,
Вскипела кровь.
Но бунт пушкинского Евгения ничего не означает и не предвещает; он
проходит бесследно, как до этого наводнение, и мрачное величие имперской
государственности остается непоколебимым. У Мицкевича же безумные вызовы
самодержавной власти - это предвестия ее грядущего крушения. В стихотворении
"Олешкевич" другой его герой, петербургский поляк, художник и мистик,
спускается на невский лед перед началом наводнения, предсказывает его,
измерив через прорубь глубину Невы, и пророчествует о том, как "Господь
потрясет основание Вавилона", то есть Российской Империи. Пушкин к своему
"Медному Всаднику" сделал следующее многозначительное и скрыто ироническое
примечание по этому поводу: "Мицкевич прекрасными стихами описал день,
предшествовавший Петербургскому наводнению, в одном из лучших стихотворений
своих - Oleszkiewicz. Жаль только, что описание его не точно. Снегу не было
- Нева не была покрыта льдом. Наше описание вернее, хотя в нем и нет ярких
красок польского поэта". Последнее справедливо: "Медный Всадник"
действительно написан почти одними мрачными и трагическими красками. Но в
том, что его описание "вернее", Пушкин все-таки ошибся. На лед в тот день в
самом деле спуститься было нельзя, и, поправляя Мицкевича в этой ничтожной
детали, Пушкин просто пользовался случаем, чтобы подчеркнуть свою правоту в
видении судьбы России и русской государственности. Но прав оказался все-таки
Мицкевич.
Впрочем, русская история еще не окончена. Как колоссальный маятник, она
вечно колебалась между Востоком и Западом. Каждый раз, когда направление
движения менялось, мы пытались все начать сначала, с чистого листа, стерев
до основания ненавистное и постыдное прошлое. Двумя крайними полюсами этого
движения были 1712 год, с его переносом русской столицы в С.-Петербург, и
1918 год, с возвращением ее в Москву. Петербург, как уже говорилось, стал
главным символом дела Петра и его западнических устремлений. Неудивительно,
что яростная поэтическая полемика Пушкина и Мицкевича связана в первую
очередь с образом этого города; это была полемика об исторической судьбе
России. Мицкевич делает все, чтобы снизить образ Петербурга и развенчать
его. Пушкин, напротив, настаивает на исключительном государственном и
культурном значении Северной столицы, появление которой было подготовлено
всем ходом русской истории:
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
"Медный Всадник" можно воспринимать и как самостоятельное произведение;
но не менее интересно сопоставить его с "петербургским циклом" Мицкевича.
Пушкинская поэма чрезвычайно полемична: чуть ли не каждый ее образ является
прямым ответом или возражением на соответствующие образы "Отрывка". Особенно
это заметно во Вступлении к "Медному Всаднику". "Отрывок" Мицкевича мог бы
показаться саркастической пародией на него, если бы мы не знали, что он был
написан раньше. Пушкин не опровергает здесь Мицкевича, он утверждает
собственное видение, и делает это со всей мощью своего поэтического гения.
Но его текст предельно насыщен близкими и далекими перекличками с
Мицкевичем. Это свойственно не только "Медному Всаднику"; когда в
стихотворении "Он между нами жил..." Пушкин пишет, что Мицкевич напояет
"ядом стихи свои, в угоду черни буйной", то это был ответ на слова польского
поэта "теперь я выливаю в мир кубок яда" из послания "Русским друзьям" (в
черновиках у Пушкина было еще резче: "он отравляет чистый огнь небес,
[меняя, как торгаш] и песни лиры [в собачий лай безумно] обращая"). То же
самое было и с "Медным Всадником"; когда в вышеприведенном отрывке Пушкин
утверждает одновременно и всемирное значение Петербурга ("все флаги в гости
будут к нам"), и ключевую роль этого города для России, объединяя оба эти
смысла в едином образе "окна в Европу" - то здесь он отвечает на
многочисленные замечания Мицкевича о подражательном характере Петербурга,
слепо повторяющего, по его мнению, европейские столицы:
Большая часовня с крестом золотым,
Античного стиля портал, а за ним -
Дворец итальянский под кровлею плоской,
А рядом японский, китайский киоски.
Екатерины классический век
Воздвиг и руины в классическом стиле.
На южных развалинах - северный снег.
Решеткой дома, как зверей, оградили,
Дома всех размеров и стилей любых,
Строения всякого вида и рода.
Но где же свое, самобытное, в них,
Где нации гений, где сердце народа?
("Пригороды столицы")
Мицкевич очень умело обыгрывает в своем "Отрывке" традиционные ходы
русской поэзии, тесно связанной с петербургской мифологией, уже очень
богатой и усложненной к тому времени. "Медный Всадник" Пушкина также вбирает
в себя множество литературных традиций, и при этом "выворачивает налицо" все
образы, пародийно переосмысленные Мицкевичем. Так, знаменитые петербургские
решетки, превратившиеся у польского поэта в звериные клетки, под пером
Пушкина снова обретают свои изящные очертания, а нагромождение строений
"всякого вида и рода" преображается в строгий и стройный город:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла.
Характерно, что Мицкевич в "Отрывке" описывает декабрьский день, когда
солнце клонится к западу почти сразу же после полудня, в то время как Пушкин
в своей поэме говорит о белых ночах. В сущности, они пишут об одном и том же
- о своеобразной особенности светового дня в Петербурге, обусловленной
северным положением города; но акцент при этом делается совершенно
различный. То же самое происходит у Пушкина и со всеми другими образами
Мицкевича: он их поворачивает совсем немного, слегка переосмыслив, но при
этом общее настроение картины меняется на противоположное. Скажем, невский
гранит, два раза, и очень приподнято, упомянутый Пушкиным во Вступлении к
поэме, у Мицкевича выглядит так:
Береговой гранит вздымался хмуро,
Как скалы в Альпах.
Главной претензией Мицкевича к России было то, что эта страна так и не
стала европейской, несмотря на все ее западные устремления. Странным
образом, однако, в Петербурге у него вызвал раздражение даже европейский
лоск и космополитический характер города:
Все улицы ведут вас по прямой,
Все мрачны, словно горные теснины
Дома - кирпич и камень, а порой -
Соединенье мрамора и глины.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Языков и письмен столпотворенье
Вам быстро утомляет слух и зренье.
("Петербург")
Сравним это с пушкинским:
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся.
Пушкин опять говорит о том же самом, что и Мицкевич, только чуточку
смещает акценты. Вот как описывает русский поэт петербургскую зиму:
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз.
В то время как у Мицкевича было:
От стужи здесь не ходят, а бегут.
Охоты нет взглянуть, остановиться,
Зажмурены глаза, бледнеют лица.
Дрожат, стучат зубами, руки трут.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В средине - дамы, мотыльки столицы:
На каждой шаль и плащ из-за границы,
Во всем парижский шик, и щегольски
Мелькают меховые башмачки.
Как снег белы, как рак румяны лица.
Конечно, лицо девушки, раскрасневшейся на морозе, может вызвать в
памяти у романтического поэта и розу, и вареного рака - все зависит только
от угла зрения. Еще более разительно отличается у Пушкина и Мицкевича
описание военного смотра на Марсовом поле:
Люблю воинственную живость
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней
Однообразную красивость,
В их стройно зыблемом строю
Лоскутья сих знамен победных,
Сиянье шапок этих медных,
Насквозь простреленных в бою.
Польский поэт, однако, вынес со смотра несколько другие впечатления:
Смогу ли всех исчислить офицеров,
Всю перебрать ефрейторскую рать
И рядовых героев сосчитать?
И как поймешь, герой ли, не герой ли?
Стоят бок о бок, точно кони в стойле.
("Смотр войска")
Поэтическая полемика Пушкина и Мицкевича связана в первую очередь с
образом Петербурга, но ее накал было бы трудно объяснить, если бы
разногласия двух поэтов касались только судьбы одного города. Но Петербург
здесь был только символом; на самом деле спор шел о Петре и его деле.
Хлесткая характеристика Мицкевича "царь-кнутодержец" ("car knutowladny")
крепко запала в память Пушкина; несколькими годами позже в своей "Истории
Петра Великого" он писал: "Достойна удивления разность между
государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами.
Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости,
вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были
для вечности, или по крайней мере для будущего - вторые вырвались у
нетерпеливого самовластного помещика". В "Медном Всаднике" эти две стороны
русской государственности так четко не разграничены; но уже сама структура
произведения открывает всю сложность этой проблемы. Вслед за светлым и
праздничным "Вступлением" в поэму вторгаются совсем иные, грозные и
трагические интонации. Пушкин не жалеет мрачных красок на описание
наводнения, и его жизнеутверждающее "Вступление" начинает по контрасту с
ними казаться странной шуткой над самим собой и над своими надеждами на
непоколебимость Петербурга и России. Но стихия все же отступает, и на
передний план в поэме выходит судьба Евгения, мелкого петербургского
чиновника, жизнь которого оказалась разрушена наводнением. Его бунт против
Петра - это ключевая сцена "Медного Всадника":
Евгений вздрогнул. Прояснились
В нем страшно мысли. Он узнал
И место, где потоп играл,
Где волны хищные толпились,
Бунтуя злобно вкруг него,
И львов, и площадь, и Того,
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался...
Пушкинский герой угрожает Петру, как грозили императорским дворцам
герои Мицкевича:
Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой черной,
"Добро, строитель чудотворный! -
Шепнул он, злобно задрожав, -
Ужо тебе!.."
Формула "строитель чудотворный" здесь буквально повторяет выражение
Мицкевича "co te zrobil cuda" ("Памятник Петру Великому"). Поразительно, что
оба поэта, при всем различии их исторических концепций, почти одинаково
относятся к своим мелким, "ничтожным" героям, взбунтовавшимся против
всесильной государственной власти. Для Мицкевича даже глухое и затаенное
сопротивление тирании - это великий подвиг; но и Пушкин, который в эту пору
любой мятеж воспринимает как безумную, изначально обреченную попытку
противостоять ходу истории, при этом к самому решившемуся на бунт относится
с явным сочувствием. У Мицкевича в этом конфликте личное торжествует над
государственным, у Пушкина - государственное над личным; но, несмотря на
это, у русского поэта несравненно громче и пронзительнее звучит мотив
сострадания к участи героя, раздавленного безжалостными жерновами истории.
Пушкин не пытается сам разрешить это очевидное противоречие; для него
оказалось достаточно того, что оно было заявлено в его произведении, и
заявлено с ошеломляющей выразительной силой.
В "Медном Всаднике" Пушкин приводит к итоговому воплощению обе линии
своих общественных и исторических наблюдений и размышлений. Первая из них,
бунтарская и свободолюбивая, несколько приглушается после того, как Пушкин в
1825 году осознал "необъятную силу правительства, основанную на силе вещей";
тогда же, после подавления восстания декабристов, в его сознании зарождается
и другая линия, историческая и государственная. Пристальный интерес к
"русскому бунту" у позднего Пушкина каким-то образом совмещается с его
твердым убеждением в ключевой, ни с чем не сопоставимой роли сильной
государственности в России. Поэт как будто заворожен мрачным величием
грандиозного здания Российской Империи, заложенного Петром и воочию
воплотившегося для Пушкина в Петербурге. Со всей силой своего поэтического
гения Пушкин выражает в "Медном Всаднике" надежду на незыблемость Петербурга
- столицы новой, петровской России:
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия.
Да усмирится же с тобой
И побежденная стихия;
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!
Действия этого страстного заклинания, произнесенного величайшим русским
гением, хватило меньше чем на сто лет. Мицкевич, как я уже говорил, вернее
предсказал будущее России; но в одном он все-таки ошибся, говоря, что дело
Петра разрушится, когда "блеснет солнце свободы и западный ветер согреет эту
страну". Когда рушилось дело Петра, в России дул ледяной восточный ветер и
бушевали азиатские метели. Бунт пушкинского Евгения на Сенатской площади,
так напоминающий восстание декабристов, был усмирен в одно мгновение; но
дело декабристов не умерло, оно возродилось позже, и русская история снова
повторилась. Евгений, угрожающий Петру - потомок старинного дворянского
рода, процветавшего в московский период и пришедшего в упадок вследствие
петровских преобразований. В программах декабристов на видном месте
значилось возвращение столицы в Москву (иногда даже еще дальше - в Нижний
Новгород) и отказ от большинства западнических нововведений Петра Великого.
В 1918 году большевики, пришедшие к власти в Петрограде, осуществили эти
планы, добавив к ним еще и многое другое. Россия вечно металась между
Востоком и Западом, не в силах окончательно остановиться ни на одном, ни на
другом.
17
Пушкин не забывал о Мицкевиче до самой смерти (как пишет Вацлав
Ледницкий, который на все смотрел со своей колокольни, "Пушкин чувствовал
свою вину, но остался верен великому польскому другу" - "being faithful to
his great Polish friend"). Через год после написания "Медного Всадника" поэт
снова возвращается к стихотворению "Он между нами жил...", правит его, хотя
и не доводит до полной отделки. Интересно, что до Мицкевича дошло это
посвященное ему стихотворение. После подавления варшавского восстания
польский поэт обосновался в Париже, выступив там в качестве главного
идеолога и публициста эмиграции. В конце 1830-х годов, уже после смерти
Пушкина, Мицкевич получил приглашение занять в College de France открытую
там кафедру славянских литератур. Предметом лекций Мицкевича была культура
всех славянских народов, но поэт предпочел сосредоточиться главным образом
на литературной истории России и Польши. Эти парижские лекции Мицкевича
имели шумный успех и привлекли огромнейшее количество публики. Поэт и с
профессорской кафедры говорил с пылким вдохновением, поражая своих
слушателей почти энциклопедической литературной образованностью, широтой
взгляда, яркостью образов, а главное - нравственной высотой своего подхода.
Поэт-изгнанник ни в чем не упрекал и не обвинял Россию; наоборот, он
подчеркивал первостепенное значение ее культуры для всего славянства.
Немного увлекаясь, Мицкевич даже утверждает, что все славяне всегда говорили
на одном и том же языке. У него появляются и вполне славянофильские мысли о
спасительном значении для Западной Европы борьбы Руси с татарами, которую он
сравнивает с победой Собеского над турками под Веной. Французы и русские
весьма одобрительно отзывались о беспристрастии Мицкевича, называя его
"ходячей святыней, полной пламенной и чистой любви к ближнему". Польским
эмигрантам, однако, лекции уже не так пришлись по вкусу; они бурно
протестовали и даже подозревали Мицкевича в измене. Лишь немногие из них
нашли в себе силы все-таки согласиться с Мицкевичем, признав, что
"справедливость надо воздавать даже врагам".
Вообще говоря, близкое знакомство с Западом почти во всех случаях
заканчивалось для русских путешественников сильнейшим разочарованием. Даже
самые убежденные и последовательные западники, как Герцен и Белинский,
посетив Европу, обнаруживали, к большому своему удивлению, что эта их земля
обетованная вблизи производит совсем не то впечатление, что издали, из
России. Что касается Герцена, то, как сказано в одной его биографии, этот
мыслитель, покинув Россию, "с поразительной последовательностью отказался от
увлечений Западом; его тонкий и проницательный ум быстро постиг
несовершенства и недостатки форм западной жизни, к которым первоначально
влекло Герцена из его непрекрасного далека русской действительности". Еще
более удивительная история произошла с Белинским, идейным вождем русского
западничества и непримиримым врагом всякого славянофильства: кратковременная
поездка в Европу на лечение произвела просто волшебную перемену в его
взглядах. По свидетельству П. В. Анненкова, лучшего биографа великого
критика, во время этой поездки "насколько становился Белинский
снисходительнее к русскому миру, настолько строже и взыскательнее относился
к заграничному. С ним случилось то, что потом не раз повторялось со многими
из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они
чувствовали себя как бы обманутыми Европой, смотрели на нее с упреком, как
будто она не сдержала тех обещаний, какие надавала им". Белинский писал
домой из-за границы такие унылые и безнадежные письма, что перепугал своих
русских друзей и единомышленников, которые всерьез начали опасаться
возможности перехода его в чужой лагерь, к славянофилам. И позже многие
западнически настроенные русские мыслители привозили из своих европейских
путешествий одни огорчения. Владимир Соловьев, беспощадный обличитель
поздних эпигонов славянофильства, пишет из Европы: "видел Ал