Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
насилием есть идея".
Как видим, стиль публицистических работ Леонтьева очень ярок, и хотя
стихов он не писал, не владея соответствующей техникой, но все же стремился
придать своим высказываниям известную поэтичность. Пусть же не посетует на
меня этот вдохновенный ценитель принуждения, если я в заключение своего
рассказа о нем учиню над его прозой небольшое ритмическое насилие и превращу
ее в верлибр:
О, ненавистное равенство!
О, подлое однообразие!
О, треклятый прогресс!
О, тучная, усыренная кровью,
Но живописная гора всемирной истории!
С конца прошлого века ты мучаешься новыми родами.
И из страдальческих твоих недр выползает мышь.
Рождается самодовольная карикатура на прежних людей;
Средний рациональный европеец,
В своей смешной одежде, неизобразимой
Даже в идеальном зеркале искусства;
С умом мелким и самообольщенным;
Со своей ползучей по праху земному,
Практической благонамеренностью!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Возможно ли любить такое человечество?
2
Совмещение поэтической и философской одаренности, на мой взгляд - это
идеальное сочетание для творческой личности, при том условии, что такой
поэт-мыслитель четко разграничивает две стороны своей деятельности, и не
примешивает в свои стихи слишком много философии, как Гете, а свои научные
работы не превращает в поэтические произведения, как Ницше. Русские авторы
часто увлекались и тем, и другим. Гоголь, Толстой, Достоевский не могли
удержаться в сфере чистого искусства и отдавали публицистике не меньше сил,
чем художественному творчеству. Пушкин и Тютчев в их поздний период почти не
печатали свои гениальные лирические творения, как будто не придавали им
никакого значения - и в то же время усиленно публиковали публицистику, и
стихотворную, и прозаическую. При этом они вполне осознавали, что она имеет
малое художественное значение, если вообще его имеет. Тютчев, посылая как-то
кн. Горчакову одно из своих политических стихотворений, заметил при этом
иронически: "Это приблизительно рифмованная аналогия большой намеднишней
статьи в Journal de St.-Petersbourg". Но тем не менее у всех у них была
неудержимая потребность высказаться по животрепещущим вопросам; она
заставляла Гоголя отрываться от "Мертвых Душ" и писать "Выбранные места из
переписки с друзьями", Достоевского - выпускать "Дневник Писателя", Толстого
- работать над целыми циклами публицистических статей даже в тот период,
когда он по моральным соображениям отказался от художественного творчества.
Наконец, не будем забывать, что многие великие русские романы, "Война и
мир", "Анна Каренина", "Преступление и наказание", "Бесы" были изначально
задуманы как иллюстрации к тем или иным теоретическим положениям их авторов.
Обратный случай, когда мыслители и публицисты обращались к чистому
художеству, происходил уже гораздо реже в России. Попытки такого рода время
от времени предпринимались, но результат, как правило, оказывался плачевным.
По-видимому, это связано с самой психологией художественного творчества, для
которого используется неизмеримо более сложный механизм образного мышления,
чем для публицистики. Впрочем, легкость "прямого" перехода от
художественного обобщения к теоретическому на самом деле была только
кажущейся; недаром обычно считается, что, обращаясь к публицистике, великие
писатели разменивали свой гений по мелочам, и что их произведения такого
рода страшно проигрывают по сравнению с их романами и повестями. Еще хуже
было прямое вторжение публицистики в нежную ткань художественного
произведения, как это произошло у Толстого в его "Войне и мире". С этой
точки зрения, как я уже говорил, лучше всего было бы совсем разделить эти
два полюса творческой активности, и излагать свои взгляды и убеждения в
философских работах, прямо и непосредственно, а глубокие и темные душевные
движения выражать в лирической поэзии, свободной от любых теоретических
умствований. Но почему-то это идеальное творческое равновесие никогда не
достигалось, а если достигалось, то плоды его оказывались крайне
неравноценными. Может быть, единственное исключение здесь - деятельность
Владимира Соловьева, оказавшего колоссальное влияние своим творчеством как
на русскую мысль, так и на русскую поэзию.
Сам Соловьев считал свои достижения в области поэзии неизмеримо менее
значительными, чем результаты своей философской и публицистической
деятельности. Философия была главным делом его жизни, а стихи писались от
случая к случаю, между делом, почти непроизвольно. Но в конечном счете
получилось, несколько парадоксально, что поэтические произведения этого
мыслителя сказали нам о нем больше, чем его объемистые философские
произведения. Бердяев писал о Соловьеве, что "лишь в своих стихотворениях он
раскрывал то, что было скрыто, было прикрыто и задавлено рациональными
схемами его философии". Личность Вл. Соловьева нас интересует не меньше, а в
чем-то, пожалуй, и больше, чем его теоретические построения; но сам он
постарался скрыть ее от нас, приоткрываясь только в своих поступках, устных
высказываниях и стихотворениях. Соловьев проводил это разделение намеренно и
осознанно; отношение его к своей поэзии было, вообще говоря, двойственным;
так, о поэме "Три свидания" он иронически-пренебрежительно замечает, что она
"понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам", и тут же говорит о том,
что он воспроизвел здесь "в шутливых стихах самое значительное из того, что
до сих пор случилось со мною в жизни".
Особый случай в поэзии Соловьева - его политическая лирика. Такие
стихотворения, как "Ex oriente lux", "Панмонголизм" или "Дракон" (все они
приводятся ниже в Антологии) по своему содержанию непосредственно примыкают
к его философской публицистике. Духовное развитие Вл. Соловьева протекало
необычайно извилисто, и каждый этап своего мировоззрения он стремился как бы
увенчать соответствующим стихотворением, поэтически осмыслив и подытожив
свои убеждения этого периода. Взгляды Соловьева постепенно менялись,
переходя от почти канонического славянофильства к резкому неприятию любых
форм национального эгоизма и самовозвеличивания (это был, наверное,
единственный случай в истории русской культуры - обычно все происходило
ровно наоборот). Эта эволюция отобразилась и в его поэзии: если "Ex oriente
lux", написанное в 1890 году, еще выглядит как стихотворение вполне
славянофильское, то уже в "Панмонголизме" (1894) от славянофильства не
остается никаких следов.
Владимир Соловьев родился и вырос в Москве, и на его духовное и
умственное формирование оказали большое влияние славянофильские настроения
старой русской столицы. Окончив Московский университет, он пишет
магистерскую диссертацию под характерным названием "Кризис западной
философии". Однако защищает он ее уже не в Москве, а в Петербурге. В его
убеждениях, видимо, тогда произошел какой-то перелом, и в речи,
произнесенной на защите, Соловьев уже говорит о славянофильстве, что оно
"вносит колоссальную бессмыслицу во всемирную историю", "признавая все
умственное развитие Запада явлением безусловно ненормальным". Похоже, что
этот переезд философа из одной русской столицы в другую был далеко не
случаен; как я уже говорил, в России очень часто убеждения, более
западнические или более славянофильские, определяли и выбор места
жительства, Петербург или Москву (в качестве другого яркого примера можно
назвать переселение Белинского из Москвы в Петербург в 1839 году). В пользу
этого предположения говорит и то, с насколько приподнятым настроением
Владимир Соловьев устремлялся в столицу Российской Империи. Его сообщение
родителям о своем приезде - очень характерная для Соловьева смесь иронии и
патетики: "В лето от сотворения мира 7382-е, от воплощения же Бога Слова
1874-е, в 25-й день сего сентября, в половине 11-го часа по полуночи,
благополучно и торжественно прибыли мы в царствующий град Санкт-Петербург,
освещенный ярким северным сиянием солнца, в чем нельзя не видеть особенного
действия промысла Божия".
После защиты диссертации Вл. Соловьев уезжает в Лондон, для изучения в
Британском музее "индийской, гностической и средневековой философии".
Вернувшись в Россию, он начал было преподавать в Московском университете, но
вскоре снова перебрался в Петербург. Насколько сложными были умственные
колебания Соловьева между западничеством и славянофильством, настолько
хаотическими представляются и его постоянные метания между двумя русскими
столицами, деревенской глушью и Западной Европой. Из-за границы, как пишет
С. М. Соловьев (племянник философа и его биограф), Владимир Соловьев
вернулся в Москву "убежденным славянофилом". На заседании Общества любителей
русской словесности он читает лекцию "Три силы", которая знаменует момент
наибольшей близости философа к классическому славянофильству (старые
славянофилы во главе с Ю. Ф. Самариным тогда приветствовали Соловьева "как
свою лучшую надежду"). Рассматривая три исторических мира, мусульманский
Восток, западную цивилизацию и славянство, Соловьев утверждает, что на
Востоке господствует деспотическое подчинение всей умственной жизни одному
религиозному принципу, "крайне скудному и исключительному". В то же время на
Западе торжествует противоположный подход, "быстрое и непрерывное развитие,
свободная игра сил", который, однако, в конце концов "неудержимо приводит к
всеобщему разложению на низшие составные элементы, к потере всякого
универсального содержания, всех безусловных начал бытия". Это "универсальное
содержание" Владимир Соловьев находит только в славянстве, и особенно в
России. "Две первые силы", замечает он, "совершили круг своего проявления и
привели народы, им подвластные, к духовной смерти и разложению". "Или это
конец истории, или неизбежное обнаружение третьей силы, единственным
носителем которой может быть только Славянство и народ русский" (надо
сказать, что позднее в этой альтернативе Соловьев склонился все же к первому
варианту).
Но несмотря на эти мысли, очень близкие к классическому
славянофильству, Владимир Соловьев менее всего желал становиться московским
славянофилом. Высказав их во всеуслышание на своей лекции, он вскоре после
этого покидает Москву и переселяется в Петербург. Это опять-таки, видимо,
связано с какой-то переменой в его взглядах, потому что сама по себе
Северная столица вызывала у него тогда резкое неприятие (схожие чувства в
свое время испытывал и Лермонтов, оставивший об этом несколько выразительных
стихотворных свидетельств). В мае 1877 года Соловьев пишет отцу: "Большими
делами Петербург не очень интересуется, можно подумать, что история
происходит где-нибудь в Атлантиде. Я совершенно убедился, что Петербург есть
только далекая колония, на время ставшая государственным центром. Очень
жалею, что пришлось переселиться сюда в это время". Сам философ в этот
период очень даже интересуется "большими делами". Когда разразилась
Балканская война и "в бранном споре закипел весь мир земной", Соловьев не
усидел в Петербурге и уехал в армию на Дунай, не забыв прихватить с собой
револьвер. Впрочем, на театр военных действий философ по какой-то причине
так и не попал; побывав на Балканах, у центра мировых событий, он вернулся в
Петербург и стал служить славянскому делу более привычными ему средствами.
В это время Соловьев тесно сближается с Достоевским. Летом 1878 года
они даже вместе ездили в Оптину Пустынь к старцу Амвросию. Вл. Соловьеву
тогда было 25 лет, а Достоевскому - уже 57; тем не менее, как утверждают их
биографы, идеи и взгляды молодого Соловьева оказали мощное воздействие на
миросозерцание Достоевского. Было, разумеется, и обратное влияние; но
Соловьеву уже тогда славянофильство Достоевского, по-видимому,
представлялось чем-то близким к узкому национальному эгоизму, против
которого он не уставал бороться. Впрочем, это выявилось уже позднее; в 1878
году эти два деятеля русской культуры были настолько близки, что, как
замечает А. Ф. Лосев, "вполне могли говорить общими словами". Незадолго до
того, как Соловьев на своей публичной лекции в Москве будет высказывать
мысли о западном "всеобщем разложении на низшие элементы", Достоевский
напишет в "Дневнике Писателя": ""А в Европе, а везде, разве не то же, разве
не обратились в грустный мираж все соединяющие тамошние силы, на которые и
мы так надеялись; разве не хуже еще нашего тамошнее разложение и
обособление?" Вот вопрос, который не может миновать русского человека. Да и
какой истинный русский не думает прежде всего о Европе?".
Загадочная личность Владимира Соловьева просто заворожила тогда
Достоевского. "Братья Карамазовы", как утверждает С. М. Соловьев, написаны
под сильным влиянием Вл. Соловьева и его идей. Молодой философ явно послужил
прототипом Ивана Карамазова; при этом поразительная художественная
проницательность Достоевского привела к тому, что в романе появляется не тот
Вл. Соловьев, которого знал писатель, а гораздо более поздний Соловьев, с
его католическими симпатиями и бесовскими видениями. Этот дар предвидения,
кстати, сильно затрудняет теперь реконструкцию взглядов Достоевского,
казалось бы, столь прямо высказываемых им в "Дневнике Писателя"; загадочные
грезы и пророчества писателя сплошь и рядом противоречат его тщательно
продуманным умозаключениям. К сожалению, у меня нет здесь возможности
подробно останавливаться на славянофильских и почвеннических воззрениях
Достоевского, для этого потребовалось бы слишком сильно отступить от моей
темы. Приведу как свидетельство его фантастической прозорливости лишь один
его пассаж, довольно странный в устах того, кто говорил о себе "я во многом
убеждений чисто славянофильских" и горячо выступал за освобождение славян. В
ноябре 1877 года, в разгар русско-турецкой войны, Достоевский пишет в
"Дневнике Писателя" (привожу с сокращениями): "Дадим волю нашей фантазии и
представим вдруг, что все дело кончено, что настояниями и кровью России
славяне уже освобождены, мало того, что турецкой империи уже не существует и
что Балканский полуостров живет своей жизнью. Не будет у России, и никогда
еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных
врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а
Европа согласится признать их освобожденными! И пусть не возражают мне, не
оспаривают, не кричат на меня, что я преувеличиваю и что я ненавистник
славян! Я, напротив, очень люблю славян, но я и защищаться не буду, потому
что знаю, что все точно так именно сбудется. Нам отнюдь не надо требовать с
славян благодарности, к этому нам надо приготовиться вперед. Начнут же они,
по освобождении, свою новую жизнь именно с того, что выпросят себе у Европы,
у Англии и Германии, например, ручательство и покровительство их свободе, и
хоть в концерте европейских держав будет и Россия, но именно в защиту от
России это и сделают. Они убедят себя в том, что России они не обязаны ни
малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва
спаслись при заключении мира вмешательством европейского концерта, а не
вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же,
"имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на
порабощении славян жадному, хитрому и варварскому великорусскому племени".
Мало того, даже о турках станут говорить с большим уважением, чем об России.
Особенно же приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на
весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей
европейской культуре, тогда как Россия - страна варварская, мрачный северный
колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской
цивилизации".
Не без влияния Владимира Соловьева у позднего Достоевского смягчаются
многие оценки. Это очень заметно по его знаменитой речи, произнесенной на
Пушкинском празднике в 1880 году. Идеал "всемирной отзывчивости",
"всечеловечности" был уже очень далек от его более ранних идей, часто
довольно националистических. Достоевскому как будто удалось осуществить свою
давнюю мечту: объединить западничество и славянофильство в одном великом
синтезе. Сам Вл. Соловьев, однако, не сумел удержаться на этой
примирительной ноте; его взгляды неудержимо трансформировались, приводя его
к разрыву и со славянофилами, и с западниками. Он очень удачно говорит о
своей философии в чудесном стихотворении 1882 года:
В стране морозных вьюг, среди седых туманов
Явилась ты на свет,
И, бедное дитя, меж двух враждебных станов
Тебе приюта нет.
Пламенное стремление к всеединству сыграло с философом злую шутку; он
стал проповедовать "вселенскую церковь" ("l'Eglise universelle"), беспощадно
критикуя при этом византийско-московское православие за его косность и
нежелание пойти на историческое воссоединение с католичеством. В этом
объединении церквей, примирении Востока и Запада, Вл. Соловьев теперь и
видит величайшее призвание русского народа, его историческую миссию. Это
оригинальное воззрение, от которого Хомяков и Киреевский содрогнулись бы,
Соловьев упорно продолжает именовать славянофильством. Его действительно
влечет теперь к славянам, но только к тем, которых более правоверные
славянофилы считали ренегатами - к католическим народам, полякам и хорватам.
Философ завел дружеские отношения со многими славянскими католическими
деятелями, ездил к ним в Хорватию, посещал там католическое богослужение. В
Югославии он печатает свою записку о соединении церквей, в которой
указывается, что оно даст очень много обеим сторонам: "Рим приобретет народ
благочестивый и полный религиозного энтузиазма", а "Россия освободится от
невольного греха схизмы и сможет осуществить свое великое мировое признание
- объединить вокруг себя все славянские народы и создать воистину
христианскую цивилизацию". Эта записка дошла до папы римского; воображаю, с
каким чувством он тогда с ней ознакомился.
3
Вернувшись в Россию, Вл. Соловьев втянулся в полемику с ортодоксальным
славянофильством, которая под его пером быстро преобразилась чуть ли не в
военную кампанию. В марте 1887 года он читает в Москве лекцию на тему
"Славянофильство и русская идея". Соловьева тогда еще считали славянофилом,
и на его лекцию съехалась "вся Москва", и аристократическая, и чисто
славянофильская. Эффект, который произвел философ своей речью, получился
необыкновенный. Соловьев был встречен "шумными рукоплесканиями", а провожден
"гробовым и мрачным молчанием". А. Ф. Аксакова, вдова Ивана Сергеевича,
воротившись с лекции, вырвала написанное Соловьевым предисловие к очередному
тому трудов своего мужа и отослала его философу обратно. Славянофильски
настроенная московская публика, похоже, могла еще перенести восхваление
Петра I и Пушкина, но никак не папские симпатии Вл. Соловьева. Философ
усугубил этот разрыв, написав следующее стихотворное послание Москве:
Город глупый, город грязный!
Смесь Каткова и куть