Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
ный в большом, но скромном лифляндском городе, он с самого начала,
брошенный на государственную службу, поставил себе за правило не
доискиваться ясного смысла событий, но к каждому шагу своему и других
относиться с аккуратностью. Император Павел, во всем внезапный, сделал его
секретарем Мальтийского ордена. Не очень понимая, зачем императору этот
орден, Егор Антонович начал с того, что назубок выучил все его статьи и мог
любой параграф ответить без запинки. Это произвело на императора сильное
действие. Александр Павлович, наследник, нетвердо знал параграфы;
Энгельгардт добровольно, тишком, стал его репетитором и, случалось, выручал.
Так открылись ему самые глубокие цели педагогики: научить человека избегать
неприятностей, приучить его к порядку.
В 1812 году он стал директором Педагогического института. Он был
образован, добродушен, толерантен (1). Он читал избранные места из лучших
философов, как древних, так и новых, и всегда извлекал крупицу пользы из
самых непонятных или даже ненужных. Он был не прочь почитать и извлечь нечто
даже и из вольнодумных философов, которые теперь опять входили в моду. Егор
Антонович привык к изменению общественной атмосферы и привык уловлять новую
моду. Философическое и нравственное, мечтательное вольнодумство он вполне
допускал.
Несмотря на эту его образованность, его любил граф Аракчеев. Привыкнув
не пренебрегать никакими случайностями, Егор Антонович приобрел себе дачу в
Царском Селе, вдали от дворца. Встречи с императором, незначительные,
редкие, но тем более приятные, вскоре снова обратили на него внимание.
Однажды Егор Антонович был вызван к графу Аракчееву, и ему было
объявлено о том, что он - директор лицея. Аракчеев привык приводить в
порядок все грехи молодости императора. В кабинете же Аракчеева Егором
Антоновичем была составлена записка о лицее. Лицей был в совершенном
беспорядке, воспитанники разнузданны. Самое заведение сомнительно. Записка
была умна и полна достоинства: он требовал освобождения директора от всякой
мелочной и раздробительной зависимости, полагающей беспрестанно преграды его
действию, потому что "директор должен быть в заведении как отец семейства и
подобно ему управлять".
Это было как раз то, что нужно.
Аракчеев даже повторил:
- Отец, отец семейства. И Егор Антонович, склонив голову, тихо
согласился со своей собственной мыслью:
- Семейства.
Медленно, исподволь директор начал осматриваться, находить доступ к
сердцам. Понимая, что только млад ----------------------------------------
(1) Отличался терпимостью (от фр. tolerant). шие, будущие курсы будут,
так сказать, детьми его сердца, он по отношению к старшему курсу твердо
понял одно: им осталось пробыть в лицее всего полтора года, и всякое, даже
незначительное улучшение будет благом.
Он постепенно изучил их вкусы, наклонности, малые слабости. Большие
слабости были проступками, с которыми надо было неуклонно бороться; а на
проступки большие приходилось так или иначе закрывать глаза. Его поразило
одно обстоятельство: при честолюбии воспитанников, иногда скрытом, иногда же
пламенном и явном, которое всемерно поощрялось первым директором Малиновским
и его приятелем Куницыным, при их несомненной уверенности, что они призваны
к высоким делам, совершенно было неизвестно, какая карьера их ожидает и даже
вообще чем они займутся по окончании лицея.
Прежде всего он занялся тем, что начал изглаживать это пламенное и во
многом вредное направление первого директора, и постарался, чтобы самого
директора позабыли. Затем он стал переводить беспредметное и потому опасное
направление умов на более ежедневное, скромное честолюбие. Он часто
беседовал с Корфом и хвалил его понятливость. Не служение отечеству, а
карьера - вот что единственно могло составить счастье молодых людей.
Горчаков, Ломоносов, Корсаков по своему обхождению, вежливости, наклонностям
были способны к дипломатической службе. Он вспомнил, как в молодости начинал
карьеру дипломатическим курьером, и присел вместе с ними за клейку
дипломатических конвертов. Клейка эта была делом вовсе не таким простым, ибо
конверт для дипломатических бумаг должно было делать без ножниц. Он задавал
им писать депеши, держать журнал, заставил понять, что такое различная форма
пакетов. Ему было приятно вспомнить, а им приятно узнать, прежде чем
вступить в должность, все эти мелочи.
Сидя с молодежью, он вспоминал, с добродушием, все случаи и анекдоты о
королях, о дипломатах. Он был на Аахенском конгрессе и видел всех королей.
Горчаков жадно его слушал. Так он стал их готовить к ловкости и житейской
опытности на этом скользком и блестящем поприще.
Другие были еще проще: это были Вальховский, Матюшкин. Эти только по
недоразумению попали в статское заведение, а не в военное. Строя и военных
тонкостей Энгельгардт боялся по ранним воспоминаниям и не желал их вводить в
лицей. Тогда бы во все стал вмешиваться Аракчеев. Нет, дело было много
тоньше. Военных подготовить легко, но министров - трудно.
Он вовсе не отказался от начертаний Сперанского, о которых слышал, но
все хотел ввести в русло скромное и практическое. Короче - он желал счастья
воспитанникам. Луч же этого счастья озарил бы и его, директора-отца.
Третьи были всего труднее и опаснее: Пушкин, Дельвиг, Кюхельбекер -
поэты. Кюхельбекер был по крайности прост и, несмотря на безумства, добр и
отходчив. Но Дельвиг. - холодный насмешник.
Пушкин же...
У Егора Антоновича были свои особые виды на то, как может быть устроено
счастье этого воспитанника, сразу и, видимо, без трудов добившегося
одобрения Державина на экзамене, пользовавшегося, без особых на то прав,
расположением Карамзина и прочих. До времени же он должен был ввести его в
границы.
Во-первых, Егор Антонович признавал, и очень, поэзию, но признавал ее
как средство образования, как развлечение, как то, что нравится женщинам,
наконец, как приятное меланхолическое занятие. Но он не признавал ее как
{страсть}. Эти оглодки гусиных перьев, этот быстрый, острый и невидящий взор
Пушкина, грызущего перо, эта дикая улыбка - все это было страсть. Он
попробовал было задеть струны его чувствительности, но однажды в зале он
услышал грубый смех Пушкина над одной невинной и печальной тирадой старого
стихотворца - и содрогнулся. Он понял: Пушкин был горд и бессердечен. Он не
был добродушен. Ранние знакомства, поощрения, визиты всех этих писателей в
лицей и тому подобное его надули и развратили гордостью. Между тем, по
правде говоря, и стихи его были холодны, а стихи должны быть прежде всего
теплы.
В глубине души Егор Антонович не хотел признаться: он бы с восторгом
сблизился с Карамзиным; Карамзин же посетил Пушкина. Но когда Егор Антонович
начинал говорить с Пушкиным о его стихах, он пугался этого молчания, холода,
невнимания к похвалам, даже какого-то нежелания их, которые он получал в
ответ на комплименты.
Егор Антонович не был ни ловеласом, ни ханжой.
Он вовсе не считал религию единственным времяпро-вождением. Но
какие-либо насмешки над всем принадлежащим церкви он считал черным и чем-то
преступным, пахнущим судом и следствием. Вспоминая свои ранние труды по
Мальтийскому ордену, он вполне понимал, какое значение для карьеры, для
прочного и приличного пути в жизни имела и религия со всеми ее частностями.
Но до него дошел слух о каких-то стишках Пушкина, едва ли не преступных, о
монахе, {монахинях} и прочем. Он не был ханжой и не желал этого знать.
Оставался только один путь к сердцу этого молодого человека - {женщины}.
Егор Антонович был умудрен опытом и отлично знал, какой вес имеют в
важных делах, как выдвигают иногда на первое место - одна улыбка женщины,
одно оброненное ею слово. Он и сам был вовсе не стар - человек приятного,
среднего возраста - сорока лет. Он и сам еще танцевал не без ловкости.
Трудно было, правда, представить себе, каким он был в двадцать лет, но зато
невозможно, каким он будет в шестьдесят. Он был всецело за то, чтобы
воспитанники обтесались, несколько умягчились в женском обществе. Он отлично
понимал, откуда у Пушкина этот холод к нему, эта внезапность и дерзость. Все
это - была гусарская казарма, в которую он бегал. Прекратить эти посещения
директор, однако, не мог. И он решил ввести вечера у себя и приглашать на
них, с одной стороны, знакомых и близких его семейству дам, а с другой -
лицейских воспитанников. Быть может, это приблизит, приручит и Пушкина. Ему
случалось видеть, как и не такие головорезы становились в обществе дам
chevaliers servants u cavaliers galants (1), мягкими, как воск.
7
В своем доме директор решительно изгладил все следы старого хозяина.
Всюду были цветы, художник расписал стены цветами. Вечер бы удался, если бы
не Пушкин.
Во время танцев он был невозможен. Прежде всего он дурно танцевал; это
бы ничего - кроме Горчакова, все они дурно танцевали, и это вызывало только
смех.
----------------------------------------
(1) Услужливыми рыцарями и галантными кавалерами (фр.).
Но в семью Егора Антоновича приехала его дальняя родственница, Мария
Смит. Судьба этой молодой дамы была трогательна: она была вдова. И вот
Пушкин стал усиленно показывать, что тронут, - хорошо бы, если бы участью
молодой вдовы, - нет, ее прелестями.
Он прижимался и задыхался во время танцев. Егор Антонович с изумлением
заметил, что молодая дама, родственница его жены, весьма воспитанная особа,
урожденная Шарон-Лероз, вдова, тоже не осталась безразличной к вниманию
повесы: лицо ее пылало. Слабым взмахом руки директор прекратил музыку. Еще
одно начинание по отношению к Пушкину дало вовсе не тот эффект, на который
он рассчитывал. Более того: эффект был скандален. Резвый, почти светский
круг молодых дам и юношей в директорском доме был низведен этим юнцом до
степени какого-то шустер-клуба (1). Директор завидовал: он слышал уже о бале
у Бакуниных и втайне уже перед своим вечером огорчался. Все же в глубине
души он надеялся блеснуть - в конце концов, чем Мария хуже Бакуниной! Она
будет у него скромною царицею бала! Так думал он перед своим вечером. И вот
как все это обернулось. Директор опасался еще худшего: юнец и Мария куда-то
исчезли, и {он сам} принужден был искать их в своем саду. Он их нашел.
Пушкин более не будет приглашаться, но кто поручится, что негодник не
назначил свидание где-нибудь тут же, неподалеку - завтра или через неделю?
8
Двадцать четвертого мая приехали Карамзины. Приехали навсегда.
Историограф покинул любимую Москву по одному любезному, шаткому слову царя,
которого он дожидался пять лет. Он был историограф, будущий советник царя,
но дом ему отвели неудобный и сырой. Китайская Деревня, {деревенька на
китайский вкус - с} островерхими окнами, с замысловатыми изображениями на
кровлях и стенах домиков, неподалеку от {Малого Каприза}, за рвом, была
недокончена. Четыре домика были убраны фаянсовыми печами и каминами, стены
выложены фаянсовыми плитками, а остальные недостроены, забыты, и в них
гнездились летучие мыши.
----------------------------------------
(1) Клуба сапожников (от нем. Schuster-Klub).
Домики были малы, потому что предназначены для приезжих холостых
придворных кавалеров. Миловидные садики окружали китайские хижины. В одной
из них Карамзин устроил свой кабинет, в другой поселилась жена с детьми, в
третьей была кухня и жили слуги. С тайной горечью смотрел писатель на свои
красивые домики. Он боялся себе сознаться в том, что домики - игрушечные,
что они неудобны и что если ими приятно любоваться, то жить в них трудно. Он
об этом никому не говорил. Тургенев, который их для него готовил и хлопотал,
обиделся бы. Катерине Андреевне же всегда он показывал полное довольство.
Труды всей его жизни были вознаграждены. Он был советник царя. И, однако же,
если бы не посетил Аракчеева, так бы и не был принят - всю жизнь. Посетив же
его - был принят назавтра. Впрочем, царь полюбил теперь гулять мимо его
домика и однажды поднес жене его букет цветов, им самим нарванных. Тайная
горечь и тут не оставила Карамзина. Он был историограф, советник царя, царь
посещал его. И, однако же, ни разу - ни разу с ним не побеседовал. Он
побледнел, увидев выражение на обольстительном белом лице царя, когда он
подносил цветы его жене. Его жена была прекрасна. Но нужно было издать
"Историю государства Российского", и мудро, как он все делал в своей жизни,
он решил покориться и ждать.
С утра в своем отдельном домике он просматривал рукописи, исписанные
почерком крупным и ясным, и - который раз - исправлял погрешности. В три
часа он надевал черный аглицкий дорожный костюм и ему подавали серого
аргамака. Он ехал верхом, а слуга шествовал впереди. По дороге он указывал
слуге гриб, и слуга срывал его.
Это была прогулка.
Император пока не попадался - быть может, не попадется до конца - и
Карамзин был этому почти рад. Обед и вечерний чай.
Как была теперь, после окончания трудов, незанята, свободна его жизнь,
как его ласкали при дворе, как мало думал о нем государь, остававшийся для
него загадкою.
Искусственность теперешней его квартиры, искусственность самого
положения его он переносил, как древний стоик, улыбаясь. Вот почему, когда
он слышал быстрые, широкие и бесшумные шаги Пушкина, и не подозревавшего о
его настоящей жизни, он сразу захлопывал журнал, который перелистывал. Вот
почему он прощал ему и взгляд, которым тот встречал Катерину Андреевну, -
взгляд немой и умоляющий, значение которого стареющий историограф прекрасно
понимал.
9
Впервые Пушкин видел это прекрасное спокойствие, это внимание серых
глаз. Ломоносов, который вместе с ним пришел, не узнавал его. Он привык к
молчаливости Пушкина, он знал, что Пушкин дичок, и приготовился блеснуть -
рядом с сумрачным поэтом, с дичком. Ломоносов был остроумен, и это было
нетрудно.
Но Пушкин не давал ему раскрыть рта. Он преобразился.
Он словно впервые почувствовал себя собою, впервые нашел себя. Через
три минуты он добился своего: он услышал звонкий смех Катерины Андреевны и
увидел удивление на лице Карамзина. Этого смеха Карамзин не слышал уже
давно.
Назавтра он в неурочное время, наскоро пообедав, убежал к Карамзиным.
Был час, когда историограф отправлялся гулять. Она вышивала в своем домике
на пяльцах и удивилась, испугалась, увидя его. "Здесь все ходят мимо этой
уединенной хижины и чуть не заглядывают в окна", - объяснила она недовольно.
Потом она заставила его разматывать шелк, и он, стоя на коленях, с
необыкновенным прилежанием следил за длинными пальцами, ловко и спокойно
бравшими шелк с его пальцев. Потом она прогнала его, сказав, что его будут
искать и посадят на хлеб и на воду. Он не должен убегать от своего
директора. Он ушел в отчаянье: она его считала школяром и более никем.
Он забыл самую дорогу к гусарам, к которым он так было привык, которые
так к нему привыкли: участь его была решена. Теперь каждый день он будет
ходить в Китайскую Деревню.
А молодая вдова? Лила?
Но это не имело никакого отношения к Китайской Деревне. Было бы
преступно даже думать о ней здесь. В присутствии хозяйки он не думал
решительно ни о ком более. А она считала его школяром и больше никем.
10
Он был школяром, и притом, по мнению директора, способным на все.
Каждый вечер директор теперь осторожно поглядывал с балкона. Дважды
замечал он Пушкина, поспешно уходящего. Будь это другой, он окликнул бы его,
и начался бы разговор, более или менее задушевный. Прекратить поздние
прогулки старших Егор Антонович не мог; предоставив себе не допускать их в
будущем у младших. Он хмурился: замечено было, что Пушкин уходил в гусарские
казармы. Можно легко себе представить плоды его воспитания там, рядом с
конюшнями! Теперь - директор разузнал - эти похождения решительно кончились:
он ходил каждый вечер к Карамзиным. Это было совсем другое дело. Все же
директор машинально оборачивался поглядеть, здесь ли молодая вдова. И часто,
к своему неудовольствию, обнаруживал ее отсутствие. Тогда он начинал свою
уединенную прогулку по царскосельским садам, втайне боясь наткнуться на
что-то вовсе неожиданное; он не доверял молодой вдове: она только в день
своего приезда, и то более из приличия, поплакала. Она была молода,
смешлива.
Молодая вдова скучала - Егор Антонович не мог развлечь ее. Этот школяр
был дурен собою, но она отличила его в первый же вечер - может быть, именно
потому, что она скучала. Поэтому и дыханье ее было прерывисто, румянец
слишком жив во время танцев, что тотчас было замечено директором и
поставлено в счет Пушкину.
Бакунина была Эвелиной. Ее он сразу же назвал Лилой. Самое имя звучало
как поцелуй.
Директор был прав, когда боялся наткнуться в саду на что-то
непредвиденное - быть может, поцелуй. У них были условленные свиданья. Она
была беспомощна, покорна и жадна, виноватые поцелуи слишком долги. Он
впервые узнал власть над женщиной, она предавалась ему безусловно. Да, он
был школяром; быть может, то, что она была молодою вдовой, всего более ему
нравилось. Тень ревнивца мужа, которая являлась из хладной закоцитной
стороны, чтоб отомстить любовникам, мерещилась ему во время этих свиданий.
Впрочем, не только покойный муж мерещился ему, но и другая тень: директор,
который обладал верным чутьем, погуливал теперь по царскосельским садам,
подстерегая любовников.
11
Впрочем, у Энгельгардта была и другая цель, другая надежда: встретить
императора. Случайная встреча небрежный кивок головы - и благоденствие его и
лицея было бы обеспечено на долгие годы. Прогуливаясь, директор часто думал
о будущем. Он хотел счастья своим воспитанникам, счастья, которое так легко,
ветерком могло перенести из дворца в лицей, к воспитанникам, и вместе к нему
- их отцу. Успехи директора, которые для посторонних лиц казались легкими,
стоили ему больших трудов.
Дружба и вместе надежда на будущность его детей, его питомцев росла. С
ним были дружны теперь не только "дипломаты", которые были легки и в танцах
и в мыслях - Горчаков, Ломоносов, Корсаков, - он подружился с Пущиным,
завоевав его приязнь справедливостью, с которой разобрал ссору Малиновского
и Кюхли, и благожелательностью.
Только спартанец Вальховский, клеврет первого директора, без улыбки,
хотя и вежливо, встречал его ласкательство. Вальховский был слишком,
преувеличенно добродетелен и честен. Не нужно увлекаться, ах, молодой
человек!
И - les extremites se touchent - крайности сходятся: его не любили
самый добродетельный - Вальховский и самый порочный - Пушкин.
Он уже определил будущность обоих: Вальховский, со своей прямолинейной
и страстной добродетелью, пойдет, конечно, по военной части - статская
служба для него слишком извилиста. И бог с ним! Думать более о нем пока не
нужно, и на счастье, которое бы могло его озарить, рассчитывать нельзя.
Но Пушкин - было дело другое.
Директор сумрачно ненавидел его за заносчивость и бессердечие и ничего
для него не хотел в будущем, - но он - его воспитатель. Как могли из лицея
выйти счастливые дипломаты - так, почем знать, могли выйти и счастливые
поэты