Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
видно притворство Другую половину ночи сам Чириков спал и поэтому о ней не
говорил На вопрос о том, кто именно не спит и беспокоен, - Чириков назвал в
первую голову Пущина и Пушкина.
Он в самом деле не спал. Он по реляциям знал о страшных опустошениях
Москвы, которые причинил неприятель, но сначала не мог их себе представить.
Гнездо у Харитония не существовало; оно показалось ему прекрасным. Там
у печки лежал истертый коврик. Но было сожжено и разрушено {все -} самые
улицы, по которым он гулял, более не существовали. Москва или большая ее
часть объята пламенем.
Он пошел знакомым путем - по бульвару и никак не мог вообразить, что
кругом дымятся развалины. {Самые сады обуглились, -} сказал Куницын. Он
слышал в темноте однозвучный ход часов в коридоре и содрогнулся. Он привык
ничего не бояться, не плакал, как Корсаков. Он не думал ни о родителях,
бежавших на Волгу, ни даже об Арине - он думал о Москве, о пепелище, где
родился, где рос, куда должен был некогда вернуться; теперь некуда стало
возвращаться. Он был один как перст и с широко раскрытыми глазами лежал и
смотрел в темноту, со всех сторон его обступившую. Он вспоминал знакомые
дома, один за другим, и сомневался в их существовании. Даже спросить было не
у кого. Царское Село было в этот час пустынно. Он тихо постучал в стенку и
тотчас ему ответили слабым стуком: Пущин не спал. Он поуспокоился. Москва не
могла быть уничтоженной, и он решил еще раз повидать ее, чего бы это ему ни
стоило. Он сказал об этом Пущину, и Пущин его одобрил. Бегство, путь,
Москва, враги, мщение мерещились ему. Пущин еще раз постучал ему и пожелал
доброй ночи.
Дядька Фома, пришедший их будить, взглянул сквозь оконную решетку и не
стал стучать: и курчавый и толстый - оба не спали. Он только сказал, как
всегда:
- Господи, помилуй, - и отошел.
Директор Малиновский пожелал видеть Александра. Он спросил его, давно
ли он получал письма из дому, и вдруг тихонько поправился:
- От родителей.
Дома более не существовало.
Малиновский внимательно на него посмотрел.
- Теперь все скоро кончится, - сказал он ему спокойно. - Все думают
еще, что Москву жгут французы. Ошибаются. Французы не безумны. Москву жжет
россиянин. Задрали его за живое, остервенили, ранили, поиздевались, и он все
свое сожжет, сам в огне погибнет, но и гости живы не будут.
Александр, раскрыв рот, смотрел на него Это была совершенная новость, и
он ее еще не понимал. Малиновский был спокоен, как никогда, со странной
усмешкою.
- Вы Игореву смерть и Ольгину месть помните? - спросил он Александра. -
Иван Кузьмич только древнюю историю вам еще читает, к концу года, видно,
объяснит и про Ольгу, ибо она относится уже к средним векам. Нужно вам
почитать хоть Глинкино переложение. Для послов древлянских, виновных в
смерти Игоревой, истопила Ольга баню жарко и спросила гостей: хорошо ли им?
И гости ответили: "Пуще нам Игоревой смерти". А потом пошла к древлянам и
велела варить меды в Коростене, а за Игореву смерть взяла с них легкую дань:
с каждого двора по три воробья и голубя. И радовались древляне, что так
легко откупились. А Ольга велела привязать зажженный трут с серою к птицам и
пустила их на волю: вернулись к домам своим, к гнездам, и сожгли Коростень.
Так-то бывало. Не хвались, на пир едучи, хвались с пира едучи. Идите, не
скучайте, я вами много доволен.
Последнее директор сказал неожиданно для себя самого, вопреки табели,
потому что нужно было сделать Пушкину строгий выговор за то, что, полагаясь
во всем на свою счастливую память, он, по общим жалобам, вовсе перестал
готовить упражнения. И он обнял его.
19
Сергей Львович, так же как и Василий Львович, бежал из Москвы вместе со
всем обществом в Нижний Новгород. Василий Львович был в бедственном
положении - как раз в это время не было у него в Москве денег - и он ничего
не успел вывезти. Никто не пришел к нему на помощь. Ехал он в простой
телеге. Все то, что скопилось у него в течение всей его жизни, все
драгоценные по памяти и достоинству вещи остались на произвол врага. Он
вспоминал дрожки, на которых ездил еще в ту эпоху своей жизни, когда был
бриганом, с приятелями к московским сводням, - дрожки были оставлены в сарае
и, вероятно, похищены; вспоминал карету, недавно подновленную, - карету,
которая еще покоила прелести жестокой Цырцеи, - бог весть, где она! Мебели,
с которыми он сжился, как с друзьями, кушетка, подобная той, на которой
живописец Давид изобразил улыбавшуюся когда-то Василью Львовичу Рекамье, -
достались, по всей вероятности, ее же соотечественникам. Он был немолод и,
привыкнув ко всему этому, не воображал, как обзаведется новым. Да к тому же
не было и денег.
Осталась там и библиотека, полная драгоценных книг, известная всей
Москве. Странное дело - Василий Львович почему-то вначале менее жалел о ней,
чем о карете. Библиотека была у него громадная, редкая, и потеря слишком
велика, чтоб ее часто вспоминать. И только потом, вспомнив экземпляр Аретина
с картинками, единственными в своем роде, всплеснул руками и замер. Убивало
Василья Львовича более всего, что он выехал в легком плаще, а весь гардероб,
шуба и прочие вещи, к которым он привык, как к собственной коже, погибли.
Вместе с тем у него была тайная легкая надежда, что все это как-нибудь
вернется, - невозможно, чтобы все эти предметы погибли! Об этом он никому не
говорил. Он громко жаловался Аннушке на отсутствие любимых предметов -
каждого в отдельности: недоставало то трубки, то халата.
- Эту трубку просил у меня князь Шаликов - я не отдал. Или:
- О! Сколько добра награбят злодеи! Вот и мой халат пропал!
Он избегал говорить о своих потерях среди беглых московских жителей;
их, казалось, ничем нельзя было удивить; среди них возникло даже
соревнование в бедствиях. Они собирались первое время у Бибиковых или
Архаровых, которым были отведены весьма приличные дома, и препирались: кто
более всех потерял имущества? Василий Львович в первый же вечер со вздохом
сказал, что погибло все его движимое имущество, но это было принято сухо.
Здесь были люди, у которых погибло гораздо больше.
- А что же именно потеряно? - спросил с неприязнью старый Архаров.
Услышав о драгоценной библиотеке, он сказал задумчиво:
- Библиотека что? Можно в лавке новую прикупить. У меня паркеты
погибли.
С этих пор Василий Львович говорил о своих потерях только нижегородским
дамам. Они приняли в нем участие. Самый говор их казался Василью Львовичу
необыкновенно забавен, любезен: они растягивали все слова на о. Вскоре он
стал волочиться за прекрасной Елизой Саламановой. Нижегородские прелестницы
были более угловаты и неловки, чем московские, но это восхищало Василья
Львовича своею новостью.
Жил он в избе, осень была холодная, а он ходил без шубы. Но день
постепенно стал заполняться, возобновились старые, давно оставленные связи:
появился в Нижнем Новгороде кузен - другой Пушкин, Алексей Михайлович. Кузен
стал еще неопрятнее и злее, обращался с Васильем Львовичем небрежно, слишком
звучно и долго целовал его и проч. Осведомлялся при всех о здоровье
домашних, особенно напирая на это слово и разумея, по-видимому, Аннушку.
Василий Львович называл его теперь везде однофамильцем и решительно
отказывался от родства. Однофамилец с утра до вечера играл в карты,
непрерывно куря табак, кашлял и кричал. Однажды он окликнул из окна
какого-то дома, где вторые сутки играл, Василья Львовича, который шел к
прелестной Елизе.
- Mon cousin! Ты трубку мою нашел? Василий Львович остолбенел от
наглости. Он пожал плечами и прошел, не говоря ни слова, мимо. Его трубка
была, точно, подарена ему Алексеем Михайловичем много лет назад, но именно
подарена, в именины. Кстати, она погибла со всем движимым достоянием. Вскоре
рознь кузенов заняла нижегородское общество: Карамзин улыбался, завидев их
вдвоем, как в былые годы. Он говорил с каким-то удовольствием, вздыхая:
- Все меняется на земле, одни Пушкины остаются неизменны.
Между тем общество привыкло к своему положению и даже стало находить
приятности в бродячем существовании; начались развлечения: балы, маскарады.
Василий Львович, которого всецело заняла Елиза Саламанова, решил выступить в
качестве поэта. Он сочинил патриотическое и очень милое обращение к жителям
Нижнего Новгорода, где оплакивался московский пожар. Здесь не было надутых
восклицаний и уподоблений военачальников древним римским героям, а чистота,
опрятность слога и некоторая жалобность; после каждого куплета прибавлялось:
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов!
Стихи ему удались. Славный любитель музыки, московский профессор Фишер,
который тоже бежал со всеми из Москвы, положил их на музыку. Куплет исполнял
один голос, а припев - хор. На балу у губернатора Крюкова романс Василья
Львовича имел успех оглушительный. Слава певца поразила доселе холодную
Елизу. О вечере было написано в Петербург, и Василий Львович был упоен. На
улице нижегородские дамы толкали друг друга чуть заметно под локоток,
показывая глазами на проходящего в легкой одежде поэта. Василий Львович
косил и хладнокровно проходил мимо.
Вскоре он стал предметом низкой зависти однофамильца. Алексей
Михайлович озлел и стал говорить, что куплеты Василья Львовича с припевом
напоминают ему колодника, который под окном просит милостыню и оборачивается
с ругательством к уличным мальчишкам, которые дразнят его. Ругательствами
однофамилец назвал сильные, но приличные куплеты против врагов, имевшиеся в
стихотворении. Василий Львович пренебрег - в который раз - клеветою и
притворился, что ничего не слышал. Между тем даже Николай Михайлович
Карамзин, говорили, улыбнулся отзыву развратника. Василий Львович сказал об
этом Аннушке:
- Ив избе не спасешься от клеветы.
Аннушка сразу же начала хлопотать о шубе для Василья Львовича. Вскоре
она где-то раздобыла купеческую поддевку, но он решительно, с негодованием
.отказался от нее. Аннушка с нижегородским портным долго ее перешивали,
Василий Львович напялил шубу, посмотрел на себя в зеркало и вспомнил
Велизария, как он его видел на парижской сцене. Ему удалось задрапироваться
так, что шуба окончательно утратила свой подлый вид. Он махнул рукою.
Начинались морозы. Денег не было ни гроша. Особенно его раздражало, что
однофамилец не только был везде принят, но и выиграл за это время тысяч до
восьми.
Впрочем, горевать ему стало вскоре некогда. На одном вечере он ввязался
в литературный спор. Зашел разговор о французской литературе. Иван Матвеевич
Муравьев-Апостол, человек почтенный, но со странностями, говорил против нее.
Василий Львович дал себе еще в Москве зарок не говорить слишком горячо и
остро, боясь, что Ростопчин его уничтожит как мартиниста. Но здесь было
далеко от Москвы и Ростопчина, и Василий Львович, дрогнув, ввязался в спор.
Для него не было секретом, что Муравьев был сопричтен лику "Беседы" и был у
Шишкова директор разряда - вещь немаловажная. Но Нижний Новгород, эта
любезная республика беглецов, смешала чины и возвратила свободу мнений.
Василий Львович сказал, что Никону всегда предпочтет Вольтера как стилиста и
что без логики изящным быть невозможно. Грессе есть поэт, а Шихматов - нет.
Спор завязался. Все общество было поражено и заинтересовано модным
спором и горячностью Василья Львовича. Он, видя себя снова предметом общего
любопытства, зажмурился, как человек, бросающийся в пропасть, и прочел на
память две странички Грессе, а потом пояснил довольно твердо, что одно -
дела военные, а другое - вкус поэтический. Придя домой, он разбудил Аннушку
и приказал ей быть готовой ко всему. Аннушка, взглянув на его мрачный вид,
заплакала тихонько. Василий Львович дрожал - не то от легкости своей шубы,
которую он называл плащом Велизария, не то от страха. Аннушка согрела его, и
он уснул.
Назавтра он получил с утра, сидя в своей избе, три приглашения: на
вечер, маскарад и спектакль у Бибикова. Василий Львович приободрился, и
страха как не бывало. С этого дня он был в великой моде, всюду теперь был
зван, а обеды, ужины, балы, маскарады шли непрерывно, так что горевать
вскоре не стало времени. Он едва успевал прочесть реляции.
Он нашел любезные черты в самой волжской кухне. Налимья печень и
стерляжья уха, о которых однажды говорил ему Иван Иванович Дмитриев,
окончательно вытеснили в его сердце парижскую мателоту. Он вполне успокоился
и снова приобрел приятную уверенность в себе и сознание своего значения..
Да, он пресмыкался ныне в стране, где Волга, соединясь с Окой, обогащает всю
Русь мукою и рыбой. Так было угодно судьбе! Что делать! И он давал некогда
ужины - и какие! И он воспевал граций, которые были известны Петрополю. И он
щеголял дорогою каретой, лихой четверкой. И он, как все прочие, имел диваны
и паркеты - и не хвастает ими. так же как кенкетами (1) и своею бронзою. Как
он умел транжирить, боже! А здесь - дело иное. Здесь он пресмыкается, как
беглец. Но все не так, как другие. Он презирает бубновый туз, который
приносит некоторым по восьми тысяч, - в особенности если игра не чиста.
Изба, рублевая кровать, два стула, перо и бумага - вот его достояние. Добрая
служанка, из тех, коих особенно любил Пирон, блюдет его покой. Он поэт и
марает бумагу. Однофамильцы пользуются его славой и набиваются в родню.
Знаменитые писатели смеются, слушая этих шутов. Что делать! Он молчит.
Терпение и чистый вкус, бедность и спокойная совесть - таково его достояние,
достояние поэта. А этого достояния неприятель не может его лишить, как лишил
дрожек, новой кареты, мебелей и драгоценной библиотеки.
Так, или почти так, говорил он прелестной Елизе и нескольким другим
прекрасным, умалчивая, однако, о служанке Пирона. Елиза грозила ему
пальчиком, как, видела она, делали московские прелестницы. Он снова был
бриган, поэт, вертопрах, хоть и стареющий, но готовый к боям - литературным.
20
Иначе обстояло с Сергеем Львовичем. Сергей Львович, который был
принужден спасать прежде всего женины платья, приоделся во все самое лучшее,
взял в руки батистовый платок, прихватил по дороге шифоньерку, потом накинул
на мужика, которого удалось принанять, свою шубу - и так бежал в мужичьих
дрогах с Надеждою Осиповною из Москвы. Он с озлоблением затолкал в самый
угол узел с жениными платьями, а затем, под предлогом, что его трясет,
уселся на узел. Надежда Осиповна сама этого не сделала, потому что боялась
измять платья. Она заметно присмирела. С собой она взяла свой портрет,
рисованный известной Виже-Лебренью в тот год, когда гвардеец Боде сказал ей,
что две самые прекрасные женщины sont les deux belles creoles - она и
Жозефина, супруга Бонапарта. Теперь Бонапарт жег
----------------------------------------
(1) Масляными лампами (от фр. quinquet)
(2) Это две прекрасные креолки (фр.)
Москву, а она тряслась в мужицкой телеге. Левушка и Олинька
подпрыгивали на передке, а Арина сидела, свеся ноги, сбоку. Никита был
оставлен в Москве для спасения вещей.
Только что отъехали от Москвы - произошло неожиданное неповиновение
Арины, которое Сергей Львович иначе не мог назвать, как бунтом. Арина уже
ранее, как только почуяла, что собираются уезжать неведомо куда, хмурилась,
морщилась и тайком по вечерам прикладывалась к пузырьку, о чем Надежда
Осиповна хорошо знала, но не подавала виду; она иногда робела ее. Накануне
перед выездом Арина поссорилась с Никитою.
- В Петербург ехать надо! - сказала она ему тихонько. - А то неведомо
куда.
- А кто вас, Арина Родионовна, в Петербурге ждет? - холодно спрашивал
ее Никита, подняв брови.
- На кого оставляют-то? Сиротят раньше время, - говорила Арина, не
обращая внимания на Никиту Козлова, и добавила, шипя: - С глаз долой, из
сердца вон.
- Куда люди, - сказал Никита.
- А ему-то куды деваться, бесстыжий ты человек, - прошипела Арина и
шмыгнула носом, - что в лесу.
- Ну а что ж, - окрысился Никита, - что делать-то? Вы, что ль, за ним
поедете? Один разговор.
- И я, - сказала Арина.
Собиралась она, впрочем, безропотно, но, отъехав верст с двадцать,
начала утирать глаза и даже слегка тихонько подвывать.
Надежде Осиповне и самой хотелось завыть, она кусала платок, и Сергей
Львович, не терпевший женского плача, как угорь вертелся в повозке. На
первой же остановке Арина исчезла. Хватились - и увидели: увязав в платочке
сухари, она идет по дороге. Ее догнали и привели. Сергей Львович растерялся.
- Это есть побег и бунт, - говорил он тихо Надежде Осиповне.
- Ты куда надумала? - спросила ее спокойно Надежда Осиповна.
- В Петербург, - отвечала Арина, - Александра Сергеевича повидать, не
затерялся б там один.
- Вы рехнулись, Ирина? - спросил ее Сергей Львович, изумленный и выйдя
из себя.
Сам того не замечая, он стал называть ее на вы и Ириною.
Арина вздохнула, уселась в повозку, и все поехали.
Привыкнув к пути, Сергей Львович внезапно почувствовал радость, ему
надоело московское жилье донельзя. Общая суета и неизвестность, полная
возможность перемен и некоторое значение, которое он получал в глазах жены
ввиду грозных обстоятельств, - нравились ему. Он, который бледнел при виде
разбитой рюмки, теперь, когда утратил все, почувствовал удивление, и только.
Дорожные встречи развлекали его: москвичи, кто в чем, бежали. Подводы
тянулись.
В Нижнем Новгороде грубая существенность сразу окружила его: грязная
изба, которую удалось нанять, оскорбляла его.
- C'est une (1) скотная изба, mon ange (2), - говорил он Надежде
Осиповне.
Он - в своем лучшем платье, она - в вечернем наряде выводили кипятком
клопов, сновавших по стенам.
Впрочем, он, как и в Москве, охотно пропадал из дому. Он бродил по
берегу Волги, в том месте, где Ока впадала в нее, встречался с московскими
знакомыми, знакомился с нижегородскими обитателями.
Он был человек не без значения и, по всему, состояния независимого. Сын
его был в Царском Селе, в лицее, в этом полупридворном учебном заведении,
находившемся в самом дворце. Сын часто писал ему письма. В Царском Селе
теперь большое оживление: обе императрицы, двор. Конечно, бог знает, не
двинется ли злодей на Петербург, - и тогда, несомненно, первым делом на
Царское Село; но одно, что утешает родителей, - Иван Иванович Дмитриев
печется о нем и всецело заменяет ему там отца. Находящийся во дворце, под
попечением Дмитриева, отрок разделит судьбу своего государя. Que la volonte
de Dieu soit faite! (3)
Словом, он был один из трех Пушкиных, не то поэтов, не то игроков,
занимавших внимание нижегородского света. Однако странная холодность
возникла вдруг между братьями. Василий Львович, казалось, думал лишь о себе
и своих успехах. Когда-то давно
----------------------------------------
(1) Это (фр.).
(2) Мой ангел (фр.).
(3) Да исполнится воля божья! (фр.) он посвятил брату стихи, которые
Сергей Львович помнил как символ веры:
В семействе нашем,
Где царствует любовь,
Играли мы, как дети,
В невинности сердец.
Не унывай, любезный,
Чувствительный мой друг!
"Не все нам быть в разлуке,
Не все нам горевать!