Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
орам
перед праздничным днем, изъявляя готовность добровольно повторить или
выучить что-либо, заслуживал поощрение и ничего не делал.
Однако завладеть сочинением гувернеру не удалось: потребовав его у
Дельвига после лекции, он получил прямой отказ, а попытавшись, невзирая на
это, ухватить сочинение рукою, ощутил толчок со стороны.
Мартинов брат уверял, что пнул его Пушкин, который тут же, с блестящими
глазами, раздутыми ноздрями, задыхаясь и с бешеным видом, наскакивал на
него, крича:
- Как вы смеете брать наши бумаги? Гувернер притворился было
непонимающим и спросил:
- Чаво-сь?
Но обычного действия не последовало. Тогда он был вынужден объяснить,
что берет только для проверки, а после отдаст. Но тут Пушкин закричал на
него:
- Значит, и письма наши из ящика будете брать? Что поразило гувернера
более всего, это то, что Вальховский, до тех пор тихий, благоразумный и во
всем исправный, весьма отчетливо подговаривал робких не отставать и
изъявлять претензии. На лице его было мнимое равнодушие, но твердость
характера, конечно, поколебалась.
Он говорил тихонько, но внятно:
- Не робейте, не сдавайтесь.
Поведение воспитанника Кюхельбекера было самое странное. Всю неделю,
когда воспитанники собирались по вечерам для сочинения насмешек, Кюхельбекер
вел себя более чем пристойно: он не любил насмешливой лицейской литературы,
потому что большая часть ее относилась теперь прямо к нему, и не принимал
поэтому в сочинении никакого участия. Более того, всю неделю он с великим
усердием переписывал громадную поэму Шапелена об Иоанне д'Арк - хотя и
осмеянную, но благонамеренную. Будучи глуховат, он не принимал особого
участия в перешептываниях, а во время лекций был погружен в обычную свою
задумчивость. К концу недели гувернер заметил в его поведении некоторые
колебания. В особенности возмутила Кюхельбекера мысль, что инспектор Мартин
Степанович читает его письма, и Мартинов брат слышал, как Кюхельбекер
употребил при этом негодное выражение.
В день отнятия сочинения он был спокоен и тих. Неожиданно, услышав
брань Пушкина и говор многих столпившихся вокруг гувернера Ильи Степановича,
Кюхельбекер, размахивая руками, бросился в самую гущу, добираясь до
гувернера, стал кричать, требовать немедленно удаления не то гувернера Ильи
Степановича, не то самого инспектора Мартина Степановича криками: "Вон его!"
- а потом, обернувшись к Корфу и Ломоносову, проходившим мимо, обозвал их
подлецами за то, что они не участвуют в общем начинании.
Не ограничиваясь этим, он подталкивал более робких, теснившихся сзади,
как бы желая их столкнуть с самим гувернером. Лицо его было в совершенной
ярости, он кричал с ожесточением:
- Не уступай!
По всему - он, как и Пушкин, был способен на худшие поступки. Илью
напугало более всего именно это внезапное поведение Кюхельбекера. Видя себя
стесненным со всех сторон, он более не пытался завладеть сочинением - целью
долгих поисков - и вдруг нырнул между Мясоедовым и Дельвигом. Обернувшись,
они более его не увидели. Зато спокойный, неподвижный, с бледною улыбкою
стоял в двух шагах от них сам иезуит, монах, пастырь душ - инспектор Мартин
Пилецкий.
17
Он стоял спокойно, заложив руки за спину, и, когда они от неожиданности
попятились, улыбнулся. Он молчал, и они молчали. Они стояли у самого окна в
коридоре. Солнце светило; сквозь большое окно видна была прекрасная,
деревьями обсаженная царскосельская дорога. Никого в этот час на ней не
было. Все место казалось пустыней, ничем не возмущаемой.
Они его ненавидели и были готовы на все. Но его спокойный вид, его
рассеянная улыбка показались им странны. Они впервые заметили, как худа его
шея с громадным кадыком, как бережно скручен шелковый черный платок. Он
посмотрел на них, выжидая, и они наконец осмелели.
Мясоедов забормотал неожиданно громко:
- Что вы родителя моего брамарбасом ругаете - на то я не согласен.
Мартин посмотрел на него с любопытством, как смотрят на животное или
насекомое. И этот холодный, как бы нечеловеческий взгляд все решил. Они
боялись этого холода и стали дерзки. Робкий Корсаков, приставший к
беспокойным, кричал:
- ото из-за вас Иконников вышел, из-за вас его прогнали, - и плакал.
Малиновский, не торопясь и несколько уныло, смотря по сторонам, сказал
тихим голосом, что они просят первое, чтоб он ничего не говорил об их
родителях, другое, чтоб не читал писем, третье, чтоб вернули в лицей
Иконникова.
Пилецкий все ждал.
Тогда Дельвиг, самый спокойный из всех, сказал, что если он на это не
согласится, все они тотчас покинут лицей.
А тот все молчал и с тем же любопытством смотрел на непокорных
воспитанников, на эту беспорядочную смесь. Здесь были: буян, мнивший уже
себя поэтом, - пуговичка на его сертучке болталась; ленивый воспитанник
Дельвиг; сын директора, дюжий увалень. Все последствия частого его общения с
отцом были налицо, а между тем он вовсе не подлежал изъятию из общего
правила и не должен был видеться с родителями чаще других.
Иезуит вдруг улыбнулся. Они ждали его ответа сумрачно. Пушкин
исподлобья, волчонком смотрел на него. Глаза его блестели, он видимо
побледнел. Длинные руки воспитанника Кюхельбекера болтались.
Мартин молчал в задумчивости. Он смотрел не на них, а на их ноги, на
лицейский каменный пол - взглядом чужим и далеким. Быть может, деятельность
воспитателя вдруг показалась ему жалкою, и другое поприще мерещилось ему,
другая толпа: дрожащая паства, среди которой было много нарядных женщин, в
прахе лежащая у ног его.
Пилецкий улыбнулся.
- Оставайтесь, господа, в лицее, - вдруг сказал он и пошел к выходу.
Они слышали, как он спускался по лестнице, молчали и ждали, что
произойдет.
Они долго стояли так, пораженные, не понимая, что произошло, и тихо
говорили о том, что теперь монах сделает. Потом они посмотрели в окно: по
дороге медленно ехала коляска. В ней сидел Мартин со связкою книг. Сомнений
не было: монах уезжал; он покинул лицей.
Пушкин вдруг засмеялся, как смеялись Ганнибалы: зубами. Это была его
первая победа.
Тотчас он спрятался в своем любимом уединении в библиотеке. Он выглянул
в окно: дорога была пуста, Мартина и след простыл. Как ни в чем не бывало,
он открыл шкап, достал "Путешествие юного Анахарсиса", примостился у окна и,
грызя ногти, стал читать с той самой страницы, на которой прервал его
Мартин.
Еще долго думали лицейские, что все это козни Мартина, что иезуит вдруг
вернется. Спорили. Корф, Ломоносов и Юдин были поражены внезапным его
поведением. Но он в самом деле исчез, ни с кем из начальства и учеников не
простившись, исчез, как тень или ведение. В памяти у всех осталась широкая
дорога .и медленно удаляющаяся коляска, на которой, сгорбившись, сидел со
связкою книг, смотря вперед невидящим взглядом, иезуит.
18
Впервые он нашел товарищей. Ранее его звали Французом, потому что
никто, даже Горчаков, не писал и не говорил по-французски, как он. Горчаков
иногда мимоходом говорил своим клевретам, что Пушкин говорит не
по-французски, а по-парижски, и только раз прибавил без всякой задней мысли:
"Там на бульварах все так говорят". Еще его звали Обезьяной. Прозвище это,
как и многие другие лицейские, первым пустил Миша Яковлев. Сам Миша Яковлев
звался Паясом. У него был приятный голос; они с Корсаковым пели на. крылосе
лицейской церкви, и дьячок Паисий говорил, что он далеко пойдет, если не
будет возносить тоны слишком поспешно. Он имел особенное дарование и
склонность к музыке. Новые романсы он схватывал на лету, но настоящий талант
был у него в искусстве изображения людей; если бы существовало такое
искусство, Яковлев был бы в нем со временем первый, несмотря на то, что в
Петербурге давно гремела слава одного гвардейца, умевшего очень похоже
представлять молнию во время грозы.
Миша Яковлев угадывал в походке и в незаметных привычках существо
человека. На уроках, когда одни занимались разговорами, другие рисовали
карикатуры и прочее, он неподвижно, косо посматривал на товарищей,
профессора, гувернера, как смотрит художник на натуру, избирая черты для
рисунка.
О Пушкине он сказал, что не Пушкин похож на обезьяну, но обезьяна на
Пушкина. Так он и изобразил его: одиноко прыгающим по классной комнате,
грызущим перья и внезапно, в задумчивости, видящим на кафедре профессора.
Заодно он изображал профессора - Кошанского, скрестившего руки на груди и
мрачно его озирающего.
В особенности хорошо удавался ему смех Пушкина: внезапный, короткий,
обрывистый и до того радостный, что все смеялись.
Теперь, после выгона Пилецкого, Яковлев прозвал его Тигром: может быть,
потому, что, когда он сердился, его походка становилась плавная, а шаги
растягивались.
У Александра нашлись льстецы. Маленький Комовский, с лисьим личиком,
верткий, хитрый и доброжелательный, ранее его горячо осуждавший, теперь
оказывал полное внимание и ссужал своими тетрадками, затем что Пушкина
тетради были не в порядке. Любил он только Дельвига. Дельвиг был ленивцем,
во всем повторявшим древнего Диогена; на уроках созерцал учителя, не слушая,
но и не болтая. О чем он думал? Взгляд его был туманный, но вдруг становился
озорным: проказы его были замысловаты. Дельвиг писал унылые песни, которые
были почти всегда приятны. Он с удовольствием их читал, но, кажется, не
придавал важности ни своим песням, ни чему другому.
Малиновский был дюж, рассудителен и смешлив. Яковлев был шут.
Кюхельбекер - ученый чудак и безумец. В поэзии его привлекал Шапелен, всеми
осмеянный. Матюшкин был добрая душа. Пущин, с ним было поссорившийся, вдруг
протянул руку, посмотрел на него ясным взглядом, и Александр его обнял.
Остальных он обходил. Вальховский был спартанец, наложивший на себя строгий
искус: он был стоик и с трудом научил себя спокойствию; когда с ним
ссорились, он бледнел, но голос его был тих. Александр его побаивался.
Вальховский был добродетелен; Горчаков был горд и весел, во всем несравним с
ним. Корсаков и Ломоносов старались ему подражать. Беловолосый "швед"
Стевен, глупец Мясоедов, рыжий Тырков - Тырковиус, дельный Костенский,
молчаливый и белесый Гревениц и многие другие его вовсе не занимали, и вряд
ли случалось им сказать друг другу два слова. Они для него не существовали,
и все они превосходно чувствовали это.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Сергей Львович, привезший поклон от Ивана Ивановича Дмитриева, снова
вошел в некоторую близость к Карамзину.
Время становилось тревожнее со дня на день. Сперанский пал, столь
дружно ругаемый, внезапно пал, распространив некоторый ужас самою легкостью,
стремительностью падения. Московские старички, отчасти из ненависти, отчасти
из того упоения, которое ощущали, как лица давно бездейственные, открыто
негодовали, почему изменник не был ранее предан казни, а только теперь
сослан. Все ждали, что Николай Михайлович Карамзин получит важное
назначение. Сергей Львович не без удовольствия видел, что долгожданный час
его карьеры пробил: Николай Михайлович, как муж государственный, не забудет
людей, его обожающих Через месяц после падения Сперанского старику Шишкову
поручено написать манифест о рекрутском наборе, и он сделан государственным
секретарем. Те, которых друзья изящного почитали дикарями и староверами,
приободрились. Карьера Сергея Львовича вновь замедлилась. Более того:
времена столь круто изменились, что и Сергей Львович и Василий Львович
вскоре почувствовали шаткость своего положения. Главнокомандующим Москвы
сделан граф Ростопчин. Вскоре после этого открыт заговор мартинистов. С
одной стороны, мартинистами давно уже звали Сперанского и всех его друзей; с
другой стороны, мартинисты - это были московские масоны, друзья молодости
самого Карамзина. Кроме того, мартинисты и якобинцы были вольнодумцы.
Между тем Сергею Львовичу вдруг как-то показалось, что мартинистами
зовут попросту людей, которые привыкли ко всему иностранному. Ничего не
понимая, он встревожился и стал ездить к братцу Василью Львовичу. В эти дни
братья вновь сблизились. Но и сам Василий Львович был в большом упадке и
искал поддержки. Шишков ославил его безбожником, а теперь был на верху славы
и значения. Он было дал достойный отпор Шишкову, звал его в суд в послании к
одному из друзей. "Мой разум просвещен, - писал он в ответ на обвинения
Деда, - и Сены на брегах я пел любезное отечеатво в стихах", - и ставил
свидетелями тому Сен-Пьера, Делиля, Фонтана, которые были там с ним знакомы
и могли при случае подтвердить, что он гордился русским быть и русский был
прямой.
Но свидетели, что ни говори, были в Париже, а Шишков в Петербурге и
теперь государственный секретарь.
Василий Львович покорился.
Все обстоятельства, на которых он основывал свою славу: парижское
путешествие, удостоившееся стихов самого Дмитриева, дружба с милою m-me
Рекамье, свидание с самим - легко сказать! - Наполеоном, наконец тонкий вкус
и некоторое вольномыслие, легкая поэзия - все вдруг стало не только
неинтересным, но и прямо подозрительным. Он сурово отклонил при случае
честь, которую воздавали ему как певцу "Опасного соседа", и даже выразил
предположение, что эта поэма принадлежит покойному Баркову. Когда изумленный
собеседник сказал, что Барков умер полвека назад, а в "Опасном соседе"
осмеивается Шишков, Василий Львович с досадою возразил:
- Вовсе не Шишков, а Шаховской, - но, впрочем, остался при своем
мнении.
Он отрицал при случае как нелепую баснь, кем-то пущенную, слух, что он
некогда представлялся Наполеону, когда тот был первым консулом, хотя ранее
любил об этом рассказывать.
- Стал бы я ему представляться, - говорил он с видимым презрением.
Он нашел вынужденным умалчивать также о давнем гастрономическом
влечении, и однажды, когда в дворянском собрании один приятель по привычке
обратился к нему как к знатоку французской кухни, Василий Львович
раскричался. Он заявил, что решительно не любит ни одного блюда французской
кухни и что всему предпочитает гречневую кашу В сущности, это была чистая
правда, но для того, чтобы Василий Львович в ней сознался, должна была
приблизиться война. Василий Львович весь день разъезжал теперь по городу и
разузнавал самые верные вести. Он ничего не понимал в начинающейся войне.
Слухи тяготили его. Впрочем, он со страстью толковал о новых передвижениях,
читал дома вслух реляции, а о мартинистах утверждал, что всегда был против
умствователей, что одно дело логика, а совсем другое - заблуждение. Он
появлялся везде, был бодр, ругал французов, но как-то раз вернулся домой
потерянный, туманно посмотрел на Аннушку и признался в смертельной тоске.
- И чего им, проклятым, дома не сидится? - сказал он о французах, и
добрая Аннушка заплакала.
Слава его, так внезапно разгоревшаяся, столь же внезапно, разом
померкла, оборвалась. Он был в упадке.
Братья часто теперь ездили к Карамзину, но иногда им казалось, что ими
тяготятся.
2
Карамзин в самом деле тяготился старыми друзьями Наставали страшные
времена, и он с некоторым ужасом и удивлением смотрел на суету друзей
изящного, своих поклонников. Казалось, живя со дня на день, они вовсе не
понимали смысла и значения событий наступающих. Он давно уже к ним
приглядывался. Они казались ему безнадежно погрязшими в мелочах, и, к
удивлению своему, он все более раздражался от того, что еще пять лет назад
вызывало его умиление: самая тонкость их претила ему, чувствительность
казалась ребячеством. Он с беспокойством угадывал насмешки староверов при
каждом изящном жесте Сергея Львовича и при чтении счастливых стихов Василья
Львовича. Попытки Василья Львовича настроить на важный лад свою лиру были
большею частью смехотворны: он слыл и был признанным главою верхолетов,
шаркунов. Раздражало несколько и его легкомыслие в важных вопросах религии и
морали. Он был непочет -ник и, весьма возможно, безбожник - кто знает,
Шишков, чего доброго, был прав. Теперь, когда ярый враг дворянства, личный
враг историка, попович Сперанский изгнан, - все ожидали важного назначения
Карамзина. Братья Пушкины даже ездили поздравлять Николая Михайловича, и так
неловко, что чуть ли не накануне важного назначения, которым был удостоен
общий их литературный неприятель - Шишков.
Так чувство некоторой горечи тяготило Карамзина: он одерживал победы,
плодом которых пользовались другие. Вновь назначенный московским
главнокомандующим Ростопчин был некогда его приятель, но со всех сторон
идущие слухи о раскрытом заговоре мартинистов, под которыми разумели не
только приверженцев Сперанского, но и друзей Карамзина, ставили историка в
положение двойственное. Все менялось, а он, описатель перемен истории, стоял
в стороне.
Он хорошо знал, что литературные староверы, с которыми он столь мирно
воевал и которые сейчас все вдруг заняли места государственные, пишут на
него доносы, в которых утверждают, что все его сочинения исполнены
вольнодумческого и якобинского яда, что сам он метит в Сийесы или первые
консулы, - увы, все это он сам мыслил и говорил о Сперанском, - что он
безбожник, чтитель Вольтера и Руссо и что надобно его истребить. Правда, его
пока оставляли в покое. Но Василья Львовича, например, все стали решительно
сторониться и перестали принимать.
Карамзин не знал, как избавиться от легковерных и жаждущих наставления
друзей, среди которых были всегда братья Пушкины. Они особенно были
легковерны и трепетали более всех. Вместе с тем его поражала одна черта,
общая обоим братьям: предаваясь трепету и будучи донельзя чувствительными и
пугливыми ко всем событиям, или, как говорили, сенсибельными, Пушкины через
две минуты вполне осваивались с положением и, как бы оно несчастно или
величественно ни было, могли тут же вспомнить анекдот или заспорить с пеною
у рта о сравнительных достоинствах двух известных танцовщиц: худой и
толстой. Эта жизненность обоих братьев была загадкою для нравоописателя.
Как только начались события, у Сергея Львовича внезапно появился азарт
и некоторое упоение военными опасностями. Он читал все реляции вслух,
громко, понижая голос лишь на фамилиях отличившихся и негодуя на Палашку,
мешавшую ему скрипом двери, как негодовал, когда прерывали его чтение
Мольера.
Он теперь носился весь день по Москве и пугал притихшую Надежду
Осиповну выкриками:
- Негодник отступает!
Причем Надежде Осиповне сперва неясно было, о ком говорит Сергей
Львович: о Наполеоне или Барклае, которого он, как и многие, сильно порицал
за тактику отступления.
Однажды он прибежал домой, задыхаясь, и, подозрительно посмотрев на
Никиту и горничную девушку, отослал их; потом он посмотрел на Надежду
Осиповну и сделал ей знак приблизиться; Надежда Осиповна, не терпевшая
преувеличения и жестов, однако же приблизилась.
- Ни Никишке, ни Аришке не доверять rien de rien (1), - сказал ей
значительно Сергей Львович, - дворовые - первые наши злодеи.
Это была важная новость: надлежало стеречься всех дворовых, как врагов.
Надежда Осиповна вспомнила некото