Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
ин получал чины
по душевным качествам и заслугам. Не было никакой связи между наукой,
дворянством и званием. Семинарист учредил хаос и все перевернул.
Сергей Львович негодовал почему-то более других. Мысль, что камер-юнкер
и камергер теперь будут не чины, а звания, была особенно для него
невыносима, хотя ни он и никто из родни не были ни тем, ни другим. Он не
находил слов для возмущения.
- Этот приказный, cette canaille de(1) Сперанский, - говорил он о
Сперанском, как будто тот служил у него ранее под начальством и произнося
эту фамилию в нос.
Вообще это было в характере Сергея Львовича - он охотно ввязывался в
любую оппозицию. Порою он ворчал перед камином, совсем как матушка Ольга
Васильевна. Однажды он даже дословно ее повторил: фыркая, сказал, что все
несчастья начались с Орловых, - полезли в знать, и началась неразбериха. Что
ни говори, а звание дворянское дает право на светскость; светскость же, или,
как маменька Ольга Васильевна говорила, людскость, - все! Это и любезность,
и уменье блистать, и остроумие. А кто этого не понимает, с тем говорить не
стоит. И хотя исторические понятия Сергея Львовича были смутны, у него были
сильные чувства.
В эти месяцы много перьев скрипело в Москве - приказные переписывали
стихи, дворяне писали царю.
(1) Этот негодяй (фр.).
Даже Сергей Львович, сидя в своей комнате над чистым листом бумаги,
написал как-то тонким пером:
{Всемилостивейший Государь!}
но далее у него не пошло.
Все ждали, что скажет Карамзин.
3
Старые друзья говорили, что он сделался молчалив и горд. Чувствуя, что
связи со всеми рушились и что предстоят важные труды, он подолгу покидал
Москву. Наконец удалось ему основать свой Эрмитаж, наподобие Руссова, в
тестевом имении Остафьеве. Обширный сад, проточный пруд, густые липы
заменили ему там друзей. Молодая добрая жена стала теперь для него Клией,
музой истории. В Москве начали относиться к нему с боязнью. Изредка приезжал
он сказать два-три важных слова, обронить замечание, улыбку.
Снисходительность к людским порокам была в нем теперь главною чертой. Добряк
Сонцев, муж сестрицы Лизет, боялся его как огня. Теперь смятение московское
вызвало его на несколько недель из уединения.
С радостью заявился к нему Сергей Львович. Они давно не видались. Он
долго думал, какой час избрать для посещения, потому что боялся помешать, и
выбрал час меж волка и собаки. Московские стишки, после некоторого
размышления, он сунул в карман, надел новый фрак, вздохнул и поехал.
Он был принят прекрасно. Никого не было. В полутемной комнате, на
простой мебели сидели они в полугьме, и Карамзин не зажег свечей. Карамзин
мало говорил. Казалось даже, он дремал, сидя в глубине покойного кресла.
Зато говорил Сергей Львович - обо всем. И прежде всего о диких выходках
петербургского адмирала Шишкова, шумно ругающего Николая Михайловича и
недавно написавшего, что братец Василий Львович - безбожник, распутник и
враг престола.
Карамзин улыбнулся, слабо выразив одобрение. Он вовсе не был
галломаном. Соседство имен его и Василья Львовича было несколько смешно.
Он спросил Сергея Львовича о здоровье милой жены его. Сергей Львович
поблагодарил сердечно и пожаловался на трудность воспитания детей. Теперь,
когда требуются от дворянина экзамены и науки, дрожишь за их будущность.
Граф де Местр, который недавно был у него, пожалуй, прав: важно воспитание
чувства вкуса, уважения к родителям, а остальное - о, бог с ним! Он, как
отец подрастающего сына, - очень это чувствует.
Тут Карамзин мягко предостерег его - нельзя смешивать понятия,
различные в существе своем, - одно дело экзамены и другое - просвещение. Ни
Шекспиров, ни Боннетов без него быть не может. Изящный ум ближе к природе,
чем невежество. Благородные должны это наконец понять. О графе де Местре он
сказал с некоторой холодностью, что не знал о пребывании графа в Москве. Но
экзамены - увы! - как надолго повредят они самим наукам!
Сергей Львович вскоре не утерпел и прочел Карамзину "Мысль унылого
дворянина".
Карамзин, казалось, оживился. Он со вниманием слушал стихи и попросил
листок, чтобы перечесть. Щеки его окрасились. Вскоре тихим голосом он стал
объяснять Сергею Львовичу с терпением и кротостью смысл происходящего.
Сидя в полутьме, Сергей Львович не шелохнулся. Он с жадностью
вслушивался во все, что говорил Карамзин, и все это возвышало его,
укрепляло. Он сидел, важно оперши щеки на белые воротники, позабыв о Надежде
Осиповне, Сашке и Лельке, долгах и своей квартире. Он был снова тем, чем ему
быть надлежало, - шестисотлетним дворянином, человеком светским, одним из
тех, с которыми говорят, которых приглашают. От приятности этого сознания он
половины из того, что говорил Карамзин, не слышал. Он только смеялся от души
тонким насмешкам над подьячим.
В полутьме, не зажигая свечей, Карамзин говорил, что ныне председатель
гражданской палаты обязан знать Гомера и Феокрита, секретарь сенатский -
свойства оксигена и всех газов, а вице-губернатор - Пифагорову фигуру...
Сергей Львович тихо засмеялся.
- ...надзиратель же сумасшедшего дома - римское право...
Это Сергей Львович постарался запомнить.
- Оксиген, Пифагор, надзиратель, - повторил он одними губами.
Между тем никто не заметил, что указ и "разум указа" - написаны
безграмотно, слогом цветистым, лакейским - семинарским, если так можно
сказать.
Сергей Львович вспомнил чистый лист бумаги и на нем обращение:
{Всемилостивейший Государь}!
Он признался в своей дерзости Карамзину, краснея как школьник,
сознающийся в шалости, счастливый, уверенный, что все это вызовет одобрение.
Он собирался писать государю... голос сердца! Великий боже! Но все почти
собираются в Москве писать государю...
Карамзин замолчал. Он молчал, отвечая на лепет и смех Сергея Львовича
осторожным кашлем.
Стало совсем темно. Карамзин не шевелился в своем кресле. Не дремал ли
он? Только когда Сергей Львович стал прощаться, он слабым голосом, но
совершенно холодно попросил передать поклон милой жене его.
Сергеи Львович вышел, недоумевая, почему, вначале почтя его такой
душевной беседой, Карамзин охладел к нему в конце. Но Карамзин и сам уже
много недель сидел над листами бумаги в своем остафьевском уединении; он и
сам писал государю о том духе, который подьячий вносил в течение истории
государства российского.
4
Вернувшись от Карамзина, Сергей Львович в сенях наткнулся на
Александра. Вид сына озадачил его.
Тотчас, решительно, брызгая и торопясь, он рассказал Надежде Осиповне о
своей беседе и передал поклон.
- Воспитывать должно изящный вкус, - сказал он решительно, - это
образует человека.
Надежда Осиповна в важных делах не возражала мужу. Он ставил ее в тупик
странной решительностью: Сергей Львович не всегда решался на поступки, но
если уж решался, не терпел промедления, горел и фыркал, как ракета. В тот же
день отдали портному на Немецкой улице шить из фрака Сергея Львовича новый
костюм для Александра. Надежда Осиповна прикупила кружева во французской
лавке. Она долго одевалась перед зеркалом и с утра уходила делать покупки.
Все оживилось. Детей начали воспитывать по-новому. Наконец костюм был готов.
Надежда Осиповна в лорнет оглядела Александра и повздорила с немцем портным.
Сергей Львович успокоился на неделю. Но, побывав у Бутурлиных, Сушковых и
еще у кой-кого, он однажды вдруг обнаружил, что благородных детей учат
танцам у Иогеля.
Иогель был модный танцмейстер, он первый в Москве начал по-настоящему
учить детей танцам, у него устраивались детские маскарады, родители свозили
своих сыновей и дочек к Иогелю; костюмы шились по его совету - английские
адмиральские и а-ля тюрк; парики, треуголки - все предусматривалось заранее
нежными матерями и портными.
Зала Иогеля была ярко освещена. Сам Иогель, высокий, сгорбленный
старик, в черном фраке, выступал и играл на крохотной карманной скрипочке.
Дети прыгали с равнодушием, свойственным этому возрасту, в правильных
танцах. Вокруг сидел ряд московских старух, которые осуждали родителей и,
подзывая детей, кормили их пряниками, тут же доставаемыми из мешочков.
Вечера Иогеля постепенно вошли в моду. Старухи ругали немца за то, что плохо
учит детей: мальчишки толкутся, а девчонки мечутся как угорелые; матери
семейств ругали его за дорогую плату - и, поставив мушку на щеку, ездили к
нему на вечера.
Сергей Львович сказал Надежде Осиповне, что они должны свезти
Александра и Ольгу к Иогелю. Надежда Осиповна с восторгом согласилась.
Решено нарядить Александра туркою, а Ольгу гречанкой. Надежда Осиповна три
дня ездила по модным лавкам. Шелк, который она купила для детских
маскарадных платьев, был очень дорог. Она любовалась им два дня и наконец
решила оставить для себя Сергей Львович закусил губу. Ему смерть хотелось
побывать у Иогеля. Однажды за обедом он объявил, что детей согласился
обучать танцам славный танцмейстер Пэнго.
- Гораздо лучше Иогеля, - сказал он неуверенно. - Иогель - старый
мошенник и ничего более.
Тетушка Анна Львовна, приехавшая к обеду, была поражена братом, ничего
не жалевшим для воспитания детей.
- Ах Сергей, Сергей, ты пожалеешь, - говорила она.
Сергей Львович и сам немного был озадачен приглашением Пэнго.
Он ходил из угла в угол, а Анна Львовна внимательно смотрела на детей.
Они, казалось, не в состоянии были оценить родительских забот.
Никита зажег в гостиной свечи, и славный Пэнго появился. Он был малого
роста, худ, с точеными ножками, в башмачках с пряжечками, в шелковых чулках.
Он был очень стар, но бодрился, хотя голова его и дрожала.
Мать взяла за руку Ольгу и Александра и вывела их на середину комнаты,
Анна Львовна села за клавир, и урок начался.
- Глиссе(1), глиссе, - говорил разбитым голосом славный Пэнго и шаркал.
Ноги его были нетверды, он приметно тряс головою и был похож на кузнечика,
который хочет прыгнуть и не может.
С непонятным отвращением Александр вел испуганную Олиньку, которая
старательно приседала и лепетала беззвучно:
- Un, deux, trois...(2) un, deux, trois...
Сергей Львович смотрел на славного Пэнго, не обращая внимания на дочь и
сына; Анна Львовна прилежно стучала в старый клавир.
- Тур сюр пляс!(3) Тур сюр пляс!
Пэнго остановил детей. Они шли, сбиваясь с такта, не в ногу и не умели
вертеться. Приподняв фалды фрака, он изобразил на лице своем улыбку. Так
улыбаться должна была Олинька. Холодно поблескивая глазками в морщинах, он
прошелся независимой, легкой петушиной поступью, все время качая от старости
головой. Так должно было выступать Александру. Потом медленно стал
кружиться. Угрюмо и равнодушно, поглядывая исподлобья на родителей,
мешковатый и рассеянный, Александр путался и сбивался с такта.
Тетка играла и кланялась при каждом такте, упрямо пристукивая
каблучками.
- АН аван!(4) АН аван!
Пэнго утомился и вытер лоб белым кружевным платочком. Он уселся в
кресла.
(1) Скользите (от фр. glisser).
(2) Раз, два, три (фр.).
(3) Поворот на месте (от фр. Tour sur place).
(4) Вперед (от фр. En avant).
Тут Надежда Осиповна поднялась. Давно уже она покусывала платочек, и
лицо у нее шло пятнами. Она смотрела на детей сквозь туман, слезы стояли у
нее в глазах. Весь день ей было не по себе - так сказали потом Пэнго. Теперь
она смотрела на своих детей, оскорбленная, сбитая с толку. Она всегда была
или казалась самой себе красавицей, ее звали франты la belle creole. Этот
мальчик с обезьяньими глазками и матовой кожей, с угловатыми движениями,
почти урод - был ее сын. Худенькая длинноносая девочка с сутулой спиной, с
бегающими глазками, с плоскими бесцетными волосами была ее дочь. И чувствуя
непонятное отвращение, гнев, горькую жалость к себе, она поднялась, крепко
схватила за ухо сына, за шиворот дочь и швырнула их за дверь, как швыряют
котят.
- Урод, - сказала она, сама не слыша.
Пэнго поднялся.
- Дети бывают способны и неспособны, но по первому менуэту нельзя
судить танцора. Славный Дюпор также в нежном возрасте был неловок.
Пэнго говорил, как танцевал, - машинально. Он двадцать лет учил одному
и тому же и привык ко всему.
Анна Львовна насильственно улыбалась французу. Она была оскорблена
странным поведением невестки: при французе не следовало так вести себя.
Сергей Львович помчался к Надежде Осиповне, как всегда ничего не
понимая. Она уже успокоилась.
Славный Пэнго более не приглашался. Олинька немного похныкала, но
быстро успокоилась: она привыкла к выходкам матери. Перед сном, в постели,
Александр вдруг громко вздохнул - так не вздыхают дети.
Мать не любила смотреть на него, иногда отводила взгляд, как бы
смущаясь; он всегда уклонялся от ее прикосновений. Он не думал об этом и все
вдруг понял. Он был урод, дурен собою. Это глубоко его тронуло. Он вспомнил,
как шел под музыку с сестрой Ольгой, и заплакал от унижения. Никто в этот
час не подошел к его постели: Арина была где-то далеко. Француз сидел у
стола и с внимательным, угрюмым видом, отрешась от всего, чистил ногти
маленьким ножичком и щеточкой.
5
Василий Львович пригласил брата к обеду: Надежда Осиповна была больна;
Сергей Львович взял с собою сына. Он не хотел его брать, да Надежда Осиповна
навязала. Если бы Сергей Львович отказался, она бы подумала, что ее
обманывают и обед - с какими-нибудь вольными балетными или французскими
актерками. Скрепя сердце он взял с собою Александра. Между тем обед у
Василья Львовича был без дам. Новые его приятели даже славились по Москве
тем, что не любили женщин, были мизогины.
Приятели эти были самые модные люди. Все они занимали должности
"архивных юнкеров", а звали их просто "архивные". Самая должность их также
была модной: они служили или числились в архиве иностранных дел, который был
теперь питомником благородных юношей. Все они обучались у немцев, в
Геттингенском университете, и поэтому их звали еще "геттингенцы" или просто
"немцы". Теперь их одного за другим переманивал из Москвы в Петербург Иван
Иванович Дмитриев, который был "в юстице", как говорили старики, министром.
В Москве они бывали наездами. И манеры их, и привычки, и вкусы - все было
новостью. Они были вежливы, много и тихо говорили между собою по-немецки,
как бы воркуя Меланхолия была у них во взглядах, они с нежностью смотрели
друг на друга и с высокомерием на остальных.
Василий Львович вздумал было на первых порах возмутиться, потом
удивился, но вскоре понял, что это самая новая, самая последняя мода, а он
со своими фрачками и фразами из Пале-Рояля уже несколько устарел. По природе
и сердцу своему он был модник. Он признал новые светила. Они к тому же были
вежливы, "милы" - как стали о них говорить, - не то что юные московские
негодяи из клубов, от которых он едва отделался. Они слыли в Москве
"тургеневскими птенцами" и "Дмитриевским выводком", а он, как и все, уважал
старика Тургенева и Дмитриева. Больше всех подружился он с Александром
Тургеневым, с которым нашел какое-то сродство душ: молодой Тургенев был охоч
до еды, хлопотлив, непоседлив и мил, с висячими щеками и обширным животом;
он всюду носился и развозил новости. Характер его был безмятежный: он любил
умиляться, и крупные слезы тогда падали у него из глаз, а за столом, после
обеда, часто задремывал. Геттинген и немцы были у него на языке, но по
свойствам он был вполне понятен Василью Львовичу: прожорлив, забывчив и
скор.
Другие геттингенцы были не столь любезны: Блудов - болтун, но хитер;
Уваров имел холодно-доброе сердце и был кисло-сладок; Дашков был пухлый,
спокойный, гордый и медленный Со всеми Василий Львович подружился. Впрочем,
он отчасти не мог взять их в толк: у них были какие-то тайны, косые взгляды,
недомолвки. Он смерть не любил их смешков - тихих, ядовитых и как бы
блудливых. Иногда вдруг появлялась важность, как будто они знали что-то ему
недоступное, и он пугался. Вдруг, среди шуток, все начинали говорить
вполголоса, и Василий Львович знал, что это о делах государственных. Они на
мгновенье переставали его замечать, не слыша его вопросов. Он робел и
начинал заискивать. Тогда они успокаивали его самолюбие: хвалили его стихи.
На похвалу эту он всегда откликался всем существом, шел на нее, как рыба
идет на наживу.
Вообще он был ими озадачен, сбит с толку. Эти молокососы были гораздо
устойчивее, solide(1), чем старики. Они как-то рано созрели и подсохли.
Молокосос Уваров ездил по каким-то важным поручениям за границу и вошел там
в тесную дружбу с самим немцем Штейном. Штейн! Предводитель пруссаков! Имя
его было всегда у них на устах. Он изгнан Наполеоном, скрывается в Вене,
пламенно любит отечество и под носом у Наполеона заводит между тем свой
ландвер и ландштурм. Изгнанник открыто мечтает о свободе человечества -
свободе от Наполеона; но и Наполеон ведь тоже, однако, судя по "Монитеру",
который изредка читал Василий Львович, мечтает о какой-то свободе
человечества, и в первую очередь - свободе от Штейна. Для Василья Львовича
все это была китайская грамота, ахинея и тарабарщина. Тем более он уважал
новых друзей.
Суеверный страх у него возбуждали их занятия: Уваров возился с
какими-то греческими делами и свободно писал по-гречески; Дашков даже
по-турецки понимал. Между тем Василий Львович из греческих дел знал только
Анакреонта, да и то в переводе,
(1) Солиднее (фр.)
а о турках знал, что у них гаремы и в гаремах множество жен; протоиерей, с
которым Василью Львовичу приходилось еще иногда обедать, отбывая епитимью,
всегда приводил это как пример бесчестья и разврата, но Василий Львович был
другого мнения. Василий Львович не понимал, что за охота этим молодым
старцам возиться с греками и турками и разбирать их закорючки и каракули, в
которых он не понимал pas un brin(1). Это не входило в круг благородного
образования. Они были деловые, но это и не дельно, только потеря времени и
более ничего. И только когда открылась война с турками, понял дальновидность
юнцов: вот каракули и пригодились. Все они были дипломаты. Василий Львович
боялся дипломатического сословия.
Эта ученость геттингенцев угнетала, пугала его. Вообще в них было много
странностей - они почти не говорили о женщинах, не любили их, признавали
только дружбу и писали все о меланхолии. Друг их, вдохновенный и
трудолюбивый Жуковский, признавал любовь платоническую. Это была теперь
последняя, тоже немецкая мода - молодые люди впали в уныние и говорили о
самоубийстве. Уваров написал французские стихи о выгодах умереть в
молодости, и все их переписывали и читали друг другу. Дамы плакали, читая
эти стихи: выгоды казались им неоспоримыми. Дашков напечатал статью о
самоубийстве, благородно опровергая друга. Они пламенно хотели умереть и
быстро продвигались по службе.
Обнаружились какие-то новые виды службы. Василий Львович никогда не
подозревал, что можно, например, заведовать какими-то иностранными
исповеданиями - иезуитами, шаманами, магометанским и еврейским племенем. Это
казалось