Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
лчал и тонко взглянул на Блудова. Нет, этот пансион...
бог с ним. Он предпочитает... Петербург.
- Вы хотите определить его в коллеж, к иезуитам? - спросил Блудов.
Сергей Львович ответил с некоторым раздражением. Ни словцо о
Сперанском, ни его дружба с де Местром не были замечены.
- Да, - сказал он со вздохом, - разумеется, в коллеж. Куда же деться,
только коллеж и остается.
Сергей Львович не собирался отдавать Александра в какой-либо коллеж,
ниже посылать в Петербург. Он был недоволен, что затеял весь этот разговор о
воспитании.
Тургенева одолевала тайная внутренняя икота, с которой он видимо
боролся, то подавляя ее, то уступая природе. Оборотясь к Сергею Львовичу,
положив руку на брюхо и посмотрев туманным взглядом на Александра, он
торопливо сказал:
- В Петербург его, в Петербург...
Тут и Дашков, неподвижный, как монумент, невозмутимый, обратил свое
внимание на Пушкина-племянника. Потом, скользнув косвенным взглядом по
Сергею Львовичу, он сказал:
- Иезуиты дороги.
Сергей Львович почувствовал себя оскорбленным. Слегка откинувшись в
кресле, он быстро повернулся к Дашкову и сухо спросил:
- Сколько же берут святые отцы, ces reverends peres(1), за воспитание?
Дашков опять поглядел на него спокойным взглядом и еще короче ответил:
- Не знаю.
Тургенев, который по должности своей мог бы это знать, тоже позабыл.
- Тысячи полторы, две, - сказал он.
И вдруг Александр увидел, как отец весь изменился. Легкая улыбка
появилась у него на губах, он слегка прищурил глаза; что-то похожее на
гордость, на отчаянную гордость лгуна и завистника появилось во всем его
существе, и с искренним удивлением, не повышая голоса, Сергей Львович
спросил Тургенева:
- Это за все?
- Да, - сказал Тургенев, - за все.
- Но это вовсе не много, - спокойно и медленно сказал Сергей Львович.
Дашков поглядел на него. Полторы и две тысячи были плата непомерная, и
иезуиты в Петербурге ее назначили единственно с той целью, чтобы привлечь в
свой пансион избранное юношество и чтоб к ним не совалась всякая дворянская
мелочь и голь. Сергей Львович в это мгновение забыл все цифры в мире - и
сколько денег задолжала Nadine во французскую лавочку, и сколько задолжали в
лавке за масло, уксус и яйца. Впрочем, он ждал вскоре из Болдина пополнения.
Шаликов, который давно ждал своего часа, решил, что он настал, и
хриплым голосом стал читать какой-то свой романс; не было гитары, и он, к
сожалению, не мог спеть .его; гости слушали и не слушали. Каменное
равнодушие было на обширном лице Дашкова; глазки
(1) Эти преподобные отцы (фр.)
Блудова смежились; Тургенев мерно дышал, все реже борясь с икотою. Сергей
Львович, безмерно довольный собою за свой ответ Дашкову, один внимал поэту.
Александра никто не замечал. Он пошел бродить по дому. В боковой
комнате, которую он всегда считал нежилою, он нашел молодую женщину,
сидевшую за пяльцами. Она, завидев его, быстро встала и поклонилась. Они
разговорились. Лицо у нее было доброе, широкое, белые руки быстро и проворно
бегали по пяльцам. Александр смутно знал из разговоров, что у дяди Василья
Львовича живет Анна Николаевна, которую тетушка Анна Львовна еще иногда
называла по старой памяти Анкой. Он все вдруг понял.
Она спросила его об обеде и покраснела от удовольствия, узнав, что все
вкусно. Скоро он стал помогать ей разматывать шелк. Потом она стала гнать
его.
- Как бы не заругали, - говорила она с опаской, - дяденька заругают, -
и вдруг несмело погладила его по голове и улыбнулась.
- Уходите, уходите, Александр Сергеич, - заговорила она быстро и
замахала на него руками.
Ему ни за что не хотелось уходить из комнаты. Гости ему не нравились;
они были чванные. Дашкова он невзлюбил. А здесь, в комнате, было тепло, и
глаза у Аннушки были веселые, и эта смиренная затворница и эта комната вдруг
необыкновенно ему понравились. Дядя Василий Львович, который теперь хлопотал
в гостиной и над которым посмеивался Дашков, снова возрос в его глазах. Он
не хотел идти прочь, упрямился и упирался. Тогда Аннушка, обняв его и
закрутив руки, вдруг с неожиданной силой и ловкостью вытолкнула его за
дверь.
Была пора; его звали; гости уже разъезжались и шумно одевались в
передней. Шаликов, красный и недовольный, сумрачно влезал в рукава шубы.
Романсы его не имели успеха; все некстати засмеялись на самом нежном стихе
из-за урчания, вдруг раздавшегося: Александр Иванович не совладал с
природою. Новые друзья смеялись, казалось, над всеми - и над петербургскими
стариками и над друзьями Карамзина. Шаликов решил сегодня же писать графу
Хвостову, который умел ценить друзей, не так, как эти молокососы.
Уже зажгли фонари, когда они возвращались домой. Москва засыпала.
Сергей Львович на вопрос сына, кто таков Блудов, долго молчал и потом
неохотно, со вздохом и брюзгливо сморщась, ответил:
- Все они дипломаты.
Александр ничего не спросил об Аннушке. Он чувствовал, что не нужно,
нельзя спрашивать об этой веселой затворнице.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Среди забав родители приметно состарились. Мягкие, как лен, волосы
Сергея Львовича редели, сквозили по вискам, и на макушке розовела уже
лысина. Надежда Осиповна раздалась, и ее лицо огрубело. У них родился сын
Павел, который, впрочем, вскоре скончался.
Они вели жизнь эфемеров, считали втайне дворню, учителей и детей
крестом, и если бы кто спросил внезапно Сергея Львовича, богат ли он, знатен
ли и как себя понимает, - на все было бы два ответа. Он в глубине души
считал себя богатым, а скупился из осторожности; считал себя и знатным - по
происхождению, а чин его и звание были: провиантского штата комиссионер,
седьмого класса. Это была грубая существенность, от которой он
отворачивался. Давая иногда полтинник старшему сыну для отроческих забав -
дитяти исполнилось уже десять лет, - он тревожился, не потерял ли деньги
сын, и проверял иногда целость полтинника. Как только заводились деньги, он
шил себе у портного модный фрак и покупал жене перстень, память сердца.
И вот однажды они разорились.
Беда, как и всегда, пришла от Аннибалов.
Дяденька Петр Абрамыч не забыл обиды и вдруг выступил как прямой
злодей.
Марья Алексеевна надеялась провести остаток дней в своей усадьбе и не
хотела более помнить о черных днях своей молодости. Она не поехала даже в
Михайловское получать наследство. Самая память об Аннибалах была ей,
казалось, несносна.
И вот ее усадьба и покой, как в дни молодости, опять оказались прах и
дым, и она без крова. Более того, самое Михайловское оказалось под ударом.
Угомонившийся, казалось, в своем сельце Петровском, мирно кончавший,
казалось бы, свои дни любителем настоек и наливок, африканец внезапно
предъявил ко взысканию в Опочецкий суд заемные письма покойного брата Осипа
Абрамыча. Письма эти были даны покойным в дни жестокой страсти к Толстихе,
как звала ее Вульф, и, казалось, забыты обоими братьями. Деньги по ним
причитались большие, потому что покойному арапу всякая жертва казалась мала
для женских прелестей: по одному письму (золотой сервиз и сад для Устиньи) -
три тысячи рублей, по другому (гнедые в яблоках кони и хрусталь) - восемьсот
сорок два рубля.
Петр Абрамыч явился как бы мстителем за все обиды, когда-либо
претерпенные Аннибалами. Вскоре в Михайловское прикатили тот же заседатель с
приказным, которых Палашка называла пиявицами, и, несмотря на сопротивление
кривого поручика, заявившего, что ни гроша в доме нет, и выпустившего было
на них пса, учинили опись с оценкою.
В то же время предъявили и Марье Алексеевне иск, и вскоре Захарове
пошло с молотка. Сергей Львович и Надежда Осиповна, получив письмо поручика,
долго не хотели ему верить и, только увидев в окно въезжающую повозку, на
которой сидела Марья Алексеевна, поняли происходящее. Сергей Львович замахал
руками, затопал ногами и заплакал, как ребенок. В течение дня он дважды
принимался ломать руки и хрустеть суставами, а потом впал в ярость и,
брызгая слюной, кричал, что Иван Иванович Дмитриев не оставит так этого
дела, грозил старому арапу Сибирью и монастырем; к вечеру притих и дал
Никите увести себя в спальную.
Назавтра приступили опять к чтению поручикова письма. Место, где
поручик упоминал о своем псе и сражении с заседателем, вызвало общее
одобрение.
- Молодец, - сказала Марья Алексеевна, - сразу видно, честный человек.
К сумме долга она отнеслась недоверчиво и махнула рукой.
- Знаю я его. Больше двух тысяч ему было уплачено; второй раз на водку,
пьяница проклятый, требует!
Сразу же после этого Сергей Львович сел писать письмо Ивану Ивановичу
Дмитриеву. Первые две страницы, в которых он выразил негодование на людей
бесчестных, холодных сердцем и жестоких, а также надежду на дружеское
попечение, были сильны, сдержанны и превосходны. Далее предстояло изложить
обстоятельства дела. Он написал о деньгах, которые старый и впавший в пороки
генерал-майор нелепо требует с людей, ни в чем не повинных и никем, кроме
бога, не одолженных: три тысячи восемьсот сорок рублей, тогда как по этим
счетам почти уже все - более двух тысяч рублей - уплачено. Здесь Сергей
Львович привел слова Марьи Алексеевны; он почти верил в это, и так
подсказало ему чувство оскорбленного достоинства. Так что долгу осталось
всего тысяча рублей. И за какую-нибудь тысячу рублей злодейски описали
обширные угодья.
Далее следовало написать о количестве деревень и людей, описанных
злодеями.
Он спросил Надежду Осиповну, сколько деревень у них под Михайловским.
Надежда Осиповна вспомнила выпись, выданную приказным, сургучную
печать, черный крестьянский пирог, чиненный морковью, и, ни за что не желая
сознаваться в небытии деревень, ответила:
- Двадцать.
Сергей Львович так и написал.
- А сколько, мой ангел, там душ и людей?
Надежда Осиповна подумала. Толпа дворовых и мужиков в сермягах
припомнилась ей.
- Двести, - сказала она.
Сергей Львович с горечью написал и об этом поэту: за тысячу рублей
описаны родовое село Михайловское, двадцать деревень и двести душ; и это
сделано против закона, без стыда и совести. Об имении Марьи Алексеевны он
министру написал, но как о деле безнадежном не ходатайствовал, а она его об
этом не просила.
Марья Алексеевна снова ютилась на антресолях и тенью ходила по дому,
тихая и тоненькая, не находя себе дела и робея. Она, вздыхая, гладила детей
по головам, присматривалась к ним с удивлением:
- Выросли.
- Тает, - сказала о ней тихонько детям Арина, - что свеча, - и махнула
рукой.
Письмо Сергей Львович долго и старательно запечатывал перстнем и,
запечатав, вздохнул с облегчением.
Никита послан к Василью Львовичу с извещением о случившемся несчастии,
и прибыли сестры.
Аннет припала к голове брата и поцеловала его в розовую лысину. Сергей
Львович был тронут до слез и только теперь почувствовал всю глубину
несчастия. Он всплеснул руками и замер.
Приехал Василий Львович, извещенный Никитою. Он в сильном волнении
сбросил шубу на пол и просеменил к брату, на ходу поцеловав руку невестке.
Сергей Львович склонился к нему на плечо.
- Oh, mon frere(1), - сказал он, невольно вспомнив Расина, и голос его
пресекся.
Потом он обнял Сашку и Лельку, смотревших на него со вниманием, прижал
их к груди, точно ограждая от нападения, и, явив, таким образом Лаокоона с
сыновьями, воскликнул, обращаясь к брату:
- Не о себе сожалею.
Сыновние носы были крепко прижаты к отцовскому жилету, пропахшему
смешанным запахом духов и табака. Сыновья задыхались.
- Брат, брат! - лепетала Анна Львовна.
Василий Львович почувствовал зависть, благородную зависть артиста.
Тальма оживился в нем. Он и сам готов был к этим движениям сердца - к
объятию и стонам. Брат предупредил его.
Внезапно он сказал, холодно прищурясь и цедя слова:
- Cela ne vaut pas un clou a soufflet. Все это не стоит медного гроша,
выслушай меня.
Сыновья почувствовали, как отцовские объятия слабнут. Они с
любопытством покосились на дядю. Все смотрели на него: Сергей Львович -
разинув рот, сестрица Лизет - со страхом.
Василий Львович прошелся по комнате, высоко подняв голову.
- Pas un clou a soufflet, - повторил он еще раз медленно. Он сам не
понимал, как это сказалось. Едучи к брату, он считал его погибшим и теперь
придумывал, что бы такое сказать или сделать и как объяснить свои слова.
- О брат, брат, - трепетала Анна Львовна.
- Я напишу Ивану Ивановичу, - сказал Василий Львович, все так же
сошурясь, - и завтра же все отме-
(1) О, брат мой (фр.)
нится. Будь покоен, - продолжал он, - они в наших руках.
И Сергей Львович успокоился. Василий Львович, старший брат, выказавший
такую твердую решимость, казался ему прочнее и могущественнее, чем даже сам
этого хотел. Легковерие Сергея Львовича было поразительное Но выйти из
состояниия печали он не хотел или не мог Перстом указывая на Александра, он
вздохнул:
- О коллеж!
Мечты об иезуитах и гордый ответ богачам припомнились ему. Ныне это
рушилось. Таков был смысл восклицания.
Видя кругом восторженные взгляды сестер и недоверчивые глаза невестки,
удивляясь сам себе, Василий Львович сказал спокойным голосом:
- Я сам везу его в Петербург к иезуитам.
Он осмотрелся кругом. Надежда Осиповна, полуоткрыв рот, сидела
притихшая, как девочка, и смотрела во все глаза на него.
- Будьте покойны, друзья мои, - сказал скороговоркою Василий Львович, -
я все беру на себя, и все это... но все это - pas un clou a soufflet.
Он кисло ответил на поцелуи сестер, повисших у него на шее, обмахнулся
платком и вышел, оставив всех в оцепенении. Сев в свои дрожки, он с
недоумением закосил по сторонам. Доехав до Тверской, он потер себе лоб и
развел руками. Он сам ничего не понимал. Великодушие опять увлекло его. Он
выпятил губу, как школьник, застигнутый на шалости. Проезжая по Тверской, он
велел остановиться у кондитерской, нашел приятных и милых знакомцев и
сообщил приятелям, что везет в Петербург племянника определять к иезуитам.
Приятели посмотрели на него с интересом и были, казалось, довольны. Вскоре
явился князь Шаликов. Он теребил, как всегда, в руках белоснежный платочек и
приятно всем улыбался. Панталоны его были в обтяжку и сшиты по последней
моде; Василий Львович иногда завидовал его новым панталонам. Услышав, что
Василий Львович везет своего племянника, юного птенца, в Петербург к
иезуитам, князь поставил свою чашку шоколаду, обнял Василия Львовича и
крепко, троекратно его расцеловал. Он крикнул кондитерского ганимеда, и тот
принес холодного бордоского. Все выпили за здоровье Василья Львовича и
сердечно с ним расцеловались.
Князь просил его передать поцелуй души несравненному. Все чокнулись за
здоровье несравненного, чувствуя и зная, что пьют за Ивана Ивановича
Дмитриева.
Спросили Василья Львовича, надолго ли едет он
- Надолго, - ответил Василий Львович меланхолически Самое слово
"надолго" было полно печали и значения.
Потом спросили еще бургонского, потом аи, а затем был обед.
Подъезжая к дому, отяжелев, Василий Львович чувствовал себя решительно
счастливым, задремал на своей кушетке, такой, как у Рекамье, и, только к
вечеру проснувшись, хлопнул себя по лбу, и Аннушке послышалось, что ее
султан как бы произнес:
- Что наворотил!
Оборотясь к ней, он сказал со вздохом, чтоб собирала вещи, что он едет
в Петербург.
Аннушка спросила, надолго ли, и Василий Львович, мрачно и загадочно
посмотрев на нее, ответил:
- Надолго.
Аннушка, испугавшись, стала было собирать его в дорогу, но Василий
Львович, махнув рукой, сказал, что поедет через месяц.
Недовольный собою, он провел дурной вечер и долго не мог заснуть.
Назавтра утром, лежа в постели, он ясно представил себе петербургскую
жизнь, увлекся воображением, пришел в восторг от того, что можно будет
пройтись по Невскому проспекту, прочел наизусть свое последнее
стихотворение, воображал себя уже в гостиной Ивана Ивановича Дмитриева,
произнес еле слышно за каких-то прекрасных слушательниц.
- Bravo! Bravo! - и потом, встав, набросив халат и попив чаю, стал
соображать не ехать ли в самом деле в Петербург всем домом - и с Аннушкою?
Эта мысль ему чрезвычайно полюбилась В Петербурге было много приятелей,
и это была, что ни говори, столица государства Василий Львович, коренной
москвич, вдруг почувствовал, что Москва никак нейдет теперь в сравнение с
Петербургом Она устарела.
Как все Пушкины, он был скор на переходы
2
Часто Александр бродил по комнатам, ничего не слыша и не замечая, кусая
ногти и смотря на всех и на все, на мусье Руссло, на Арину, на родителей, на
окружающие предметы отсутствующим, посторонним взглядом. Какие-то звуки,
чьи-то ложные, сомнительные стихи мучили его; не отдавая себе отчета, он
записывал их, почти ничего не меняя. Это были французские стихи, правильные
и бедные; рифмы приходили на ум ранее, чем самые строки. Он повторял их про
себя, иногда забывая одно-два слова и заменяя их другими; вечерами, засыпая,
он со сладострастием вспоминал полузабытые рифмы. Это были стихи не совсем
его и не совсем чужие.
Сергей Львович недаром хвастался Руссло. Руссло был педагог во всем
значении слова, он строго требовал от ученика правил арифметических и
грамматических; прежде же всего правильного распределения времени. Когда
уроки были выучены, он допускал игры и шалости. Он мирился с бегом взапуски,
если Александр не избирал для этого товарищами каких-нибудь дворовых
мальчишек, как то дважды случалось; мальчики в пору развития своих телесных
способностей должны резвиться. Прыжки и скачки через кресла и табуреты менее
ему нравились; он совершенно не одобрял, наконец, дикой беготни и суматохи,
когда Александр как одержимый все ронял и опрокидывал на своем пути, при
этом крича или напевая какую-то бессмыслицу, нестройный вздор.
Но его выводила из себя эта дикая рассеянность, молчание, немота, когда
Александр не откликался на окрики, занятый какими-то странными мыслями; но и
мыслей у него не было - это выдавал его неровный взгляд. Да в таком возрасте
и не должно быть Мусье Руссло стал за ним наблюдать и подстерег: мальчик
что-то писал, озираясь и, видимо, боясь, что его застигнут.
Вскоре дело разъяснилось; Руссло нашел несколько листков, спрятанных от
постороннего взгляда под матрас. Это оказались французские стихи, а по
легкой несвязности строк мусье Руссло заключил, что это собственные стихи
Александра. Он прочел их, улыбаясь без всякой приятности. Руссло и сам был
автор. Трижды пытался он проникнуть в печать и посылал свои стихи в
"Альманак де мюз". Трижды он встречал отказ и как автор озлобился. Он
подозревал интриги и козни печатавшихся поэтов, из которых многие, по его
мнению, писали хуже его. Поэтому Руссло кисло прочел стишки дьявольского
мальчишки, который был еще дитей и уже осмеливался марать бумагу,
сочинительствовать. В особенности уязвило его, что стихи были правильные;
однако в них бы