Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
новую нотку в разговор, тихонько сказав в
последний момент (при этом она опустила глазки):
- В будни мы бываем совершенно одни...
Я понял, что приличия требовали повторить визит.
Я был у них после этого несколько раз.
Когда я думаю об этих посещениях виллы Эльсинор, я вижу себя как бы
смотрящим сквозь темную газовую завесу, в надежде обнаружить ближнего,
который, может быть, за ней скрывается. В интонациях голоса младшей
Андерсен мне почудилось обещание какой-то мистической женской дружбы,
которой душа мужчины постоянно алчет и жаждет, и этого обещания она не
выполнила, даже не повторяла и, может быть, вовсе и не давала его. Но я
жил этой надеждой в Ресифи. Я приходил якобы для того, чтобы быть
четвертым партнером в теннисной партии, играя с двумя дочерьми и мамашей,
ибо в будни обрученные с девицами бразильцы были заняты в городе делами.
Андерсен корчил из себя англомана и прогрессивную личность, и дочери его
пользовались свободой, совершенно немыслимой в Бразилии в те довоенные
дни. Они даже разъезжали на велосипедах по сравнительно безопасным
маршрутам, в развевающихся юбках, открывавших лодыжки, и воротничках,
открывавших шею. И умели спрягать чудесный английский глагол "флиртовать".
Можно было предположить, что младшая сестра флиртует со мной, и, уж
конечно, трудно было придумать более "английскую" ситуацию.
Но дальше этого я не пошел. Мне так и не удалось проникнуть за
таинственную завесу.
Однажды в саду, когда я находился наедине с младшей, мне показалось,
что она не прочь, чтобы я поцеловал ее, но я упустил этот случай, не успев
проверить, так ли это. Возможно, что она сочла меня непредприимчивым и
решила больше не подавать мне повода. Сейчас я не могу в точности
припомнить, что навело меня на эту мысль и вызвало эти колебания. И трудно
себе представить, что за "треугольник" получился бы у нас, если бы этот
поцелуй был дан и возвращен. Я покупал ей и ее сестре шоколад, а матери -
огромные букеты цветов. Мы отбивали ракеткой теннисные мячи,
перебрасывались отрывочными фразами на скверном французском языке и снова
брались за теннис, чтобы избавиться от необходимости говорить. Беседовали
мы не для того, чтобы что-нибудь сообщить друг другу, а только чтобы
скрыть то обстоятельство, что нам решительно не о чем говорить. Призрачное
обещание развеялось, как дым, и когда "Золотой лев" кончил разгрузку и
погрузку и был готов к отплытию, я так же был склонен ехать дальше, как и
весь наш экипаж.
Совершенно необычное настроение, похожее на сдержанную
благожелательность, царило на пароходе, когда город, покидаемый нами,
потонул в зареве заката. Был чудесный тихий вечер; погода по-прежнему
стояла прекрасная. Я спросил второго помощника, удалось ли ему развлечься,
и он ответил, что на его долю выпало слишком много ответственной работы и
он провел всего три ночи на берегу. Он любезно пробурчал что-то насчет
апатичности штурмана и бесполезности третьего помощника; механик, когда я
показал ему купленные мной книги, без всякой враждебности изрек свое
порицание "этой макулатуре". Штурман согласился со мной, что Ресифи
крупный железнодорожный центр, а третий помощник, без просьбы с моей
стороны, подал мне соль, Но капитан оставался непреклонным.
Это меня прямо бесило. Обычно он громко прихлебывал суп за обедом, и
вдруг мне пришло в голову проделать такую же точно штуку со своим супом.
Все оторопело на меня уставились, а капитан покосился в мою сторону с
каким-то злобным интересом.
Я неторопливо доел свой суп, причем финал был особенно шумный. Потом
хладнокровно положил ложку на стол и стал терпеливо, с самым равнодушным
видом выжидать, когда капитан кончит есть. Он доел суп совсем беззвучно, и
лицо у него было багровое. Старший помощник и механик поспешили его
выручить, как ни в чем не бывало затеяв разговор, к тому же помощник
закашлялся. Мидборо был ошеломлен, но, встретившись с ним глазами, я
прочел в его взгляде уважение, смешанное с ужасом.
В тот момент мне казалось, что меня осенила блестящая мысль, но в
ночные часы на меня находили сомнения, и я был недоволен собой.
Я позволил себе непристойную, омерзительную выходку, и мне было стыдно.
Я ненавидел и презирал капитана, стараясь преодолеть страх, какой он мне
внушал, а вот и сам опустился до его уровня. И все же я боялся его. Нет, я
недостоин называться Блетсуорси!
5. ПЕРЕХОД ДО РИО
Я остановился так подробно на этих первых неделях плавания потому, что
хотел по возможности обрисовать обстановку я условия, в которых медленно
развивалось мое душевное заболевание. Ибо весь мой рассказ, по существу
говоря, не что иное, как история психической болезни.
После пережитого мною надлома воли и помрачения памяти я думал, что это
была лишь неприятная случайность и мне удастся вполне оправиться. Я
согласился с мнением, что стоит мне порвать с Оксфордом и Лондоном и
начать новую жизнь - и все пойдет хорошо; но теперь на меня нахлынули
сомнения, и в бесконечно долгие часы бессонницы я пытался доискаться
причин обрушившейся на меня беды и делал всевозможные предположения.
На меня угнетающе подействовала перемена погоды, после Пернамбуку она
сильно испортилась, и к смятению мыслей и чувств присоединился чисто
животный страх. Казалось, стихии вступили в заговор с людьми и обрушились
на меня, подрывая во мне мужество и самоуверенность. Неужели я заболеваю
морской болезнью? Этого еще не хватало! Теперь я стану всеобщим
посмешищем.
Напрасно старался я отогнать эти мысли.
Чтобы подчинить себе непокорную диафрагму, я пробовал по-дилетантски
применять методы "христианской науки". Предвосхищая систему самовнушения
Куэ, я то и дело повторял: "Я не заболею морской болезнью! Я не заболею
морской болезнью!" А за обедом в тот же день решил, что заболеваю, и с
позором выскочил из-за качающегося стола.
Ночью шторм усилился. Каюта моя все сильнее качалась и скрипела, ее
подбрасывало кверху, швыряло из стороны в сторону; я чувствовал, что
корабль уже не может быть для меня твердым, надежным оплотом. Каюта
прыгала, металась, поднималась все выше и выше, но стоило мне примириться
с ее стремлением ввысь, как она, взвившись на дыбы, на мгновение замирала
как бы в задумчивости и стремглав летела в бездну. Или внезапно ложилась
набок. Корабль, как огромный штопор, ввинчивался в пучину. Потом он
прикидывался ярмарочными качелями. Затем новое превращение: он становился
лифтом, который испортился и летит вниз, проваливаясь в бездонный колодец.
Или - вагонеткой фуникулера, медленно совершающей головоломный спуск.
Тогда неприятные ощущения сменялись чувством нарастающего ужаса. Корабль
то и дело отчаянно встряхивало. Вспененная волна врывалась в каюту, как
заблудившаяся собака в поисках хозяина, металась из угла в угол,
промачивала все насквозь и убегала. Все неприкрепленные предметы прыгали
по каюте. Мои ботинки были подхвачены волной и унесены в море; я вывихнул
себе кисть руки и ушиб колено. Фляга с водой отделилась от стола,
ударилась об стену, разлетелась вдребезги, и ее осколки метались во все
стороны, грозя моим рукам и ногам. Пять суток прожил я в этом аду.
Мало-помалу я начал есть, хотя приступы тошноты все еще меня мучили. Я пил
горячий кофе все с большим удовольствием и жадно проглатывал хлеб, который
приносил мне Ветт.
Четыре или пять дней я провел у себя в каюте во время шторма, и обо мне
все позабыли, кроме Ветта, вездесущего стюарда, да как-то раз на минуту
заглянул второй помощник, и механик задал мне несколько вопросов, на
которые не получил ответа; эти дни встают в моем воображении как вихрь
смутных, мучительных загадок, которые, в сущности, угнетали меня и до и
после этого времени. Я ломал голову над этими загадками, метался и ерзал
по койке, а кошмарные образы неотвязно кружились передо мной. Меня и
тошнило, и хотелось есть. И только в отрывочных, бессвязных словах могу я
поведать обо всем, что происходило со мной.
Я старался осмыслить свое положение; корень зла, как мне казалось, был
в том, что я вступил в жизнь с величайшей верой в себя, в человечество, в
природу - и внезапно утратил эту веру. Я перестал верить в свои силы.
Чуждый всем своим ближним, я стал бояться их и теперь находился в
томительном разладе с окружающим меня негостеприимным миром. Я и понятия
не имел о своей слабости, о своем неумении приспособляться и защищаться, -
а тут как раз стихия и случай неожиданно ополчились на меня. Как ужасно
было это протекавшее в одиночестве путешествие; казалось, ему не будет
конца. С моей стороны было сущим безумием отправиться в море. Зачем, зачем
повернулся я спиной к своей настоящей среде? Зачем последовал совету
старика Ферндайка? Раньше я был счастлив; если и не был счастлив в полном
смысле этого слова, то, во всяком случае, успел приспособиться к своей
среде. Промокший до костей, изнемогая от качки, я метался по скачущей
козлом койке, то и дело увертываясь от своих вещей и мебели, которые
нахально бросались на меня, и с удивлением думал о том, что некогда мне
жилось хорошо и спокойно. Я ходил по твердой земле спокойными, уверенными
шагами и дружески улыбался звездам. Я вспоминал залитые солнцем холмы
Уилтшира и вечерние улицы Оксфорда, как нечто неправдоподобное, но
неизменно прекрасное. Неужели же все это было на самом деле? Да, к этому
миру, к благоустроенной жизни в центральной и южной Англии я был вполне
приспособлен. Я принимал необходимые в обществе условности, доверял людям,
жил добропорядочно, легко и уверенно чувствовал себя среди них. Мои
бедствия начались лишь после того, как я решительно порвал с этим миром. И
вот я все дальше и дальше отхожу от него!
Да, но разве можно назвать нормальным мое полное неумение
приспосабливаться?
Я припоминаю, как у меня в мозгу, подобно ритмическому качанию
маятника, размеренно звучали слова: "Нормально, ненормально, нормально,
ненормально, нормально?"
Вот, например, у нас на корабле я больше всех страдаю от морской
болезни. Интересно знать, испытывают ли другие это недомогание и тошноту?
Приходилось ли им раньше так страдать? А может быть, и они сейчас
страдают? Я присматривался к Ветту. А он-то вполне здоров? Он пошатывался.
Он ходил бледный, весь мокрый. Но добросовестно исполнял свои обязанности
и приносил мне кофе.
Меня непрестанно угнетало сознание своей полной непригодности к жизни,
но неужели никто из этих людей не испытывал такой мрачной подавленности?
Быть может, они грубее меня, более толстокожи?
Откуда такое недружелюбие? Неужели оно вызвано моей болезненной
застенчивостью, неумением сходиться с людьми? Или же это происходит
потому, что я не могу думать ни о чем, кроме постигшей меня катастрофы? Я
не знаю, умеют ли они действительно сходиться с людьми? Или, может быть,
они так же безмерно одиноки, как и я, только не сознают этого? Замечают ли
они, до чего они необщительны? Но если все они живут одиноко, то что же в
таком случае человеческое общество, как не иллюзия? В Оксфорде человек
говорит: "Добрый день!", "Как дела?", надеясь получить дружелюбный ответ.
Да полно, так ли это? Быть может, это нам только так кажется? И встречаешь
ли когда-нибудь сочувствие у людей? Вот, например, если теперь, утратив
юность, я вернусь домой, найду ли я прежний Оксфорд, и Уилтшир, и дружбу?
Да в конце концов дружба, связывавшая меня с Лайолфом Грэвзом,
обернулась против меня и оказалась такой же пустой, как и любовь. И если
весь этот привлекательный мир был только сном и я пробудился от сновидений
лишь для того, чтобы ошалело метаться среди кипящих вод, то что ждет меня
дальше?
Помнится, несколько дней меня била лихорадка, и в бреду я разговаривал
с Веттом. Но вот ветер стал быстро затихать, выглянуло ослепительно яркое
солнце и просушило палубу нашей железной посудины; треск и стоны корабля
обрели обычный ритм, тяжелые прыжки волн сменились мерной и плавной
пляской и постепенно перешли в тихую зыбь. Я почувствовал, что ко мне
вновь вернулись аппетит и силы. Ветт помог мне привести в порядок каюту, я
сбрил, морщась от боли, отросшую жесткую щетину, переменил белье, надел
чистый воротничок, повязал галстук и вышел к обеду.
- Возвращаетесь к жизни? - приветливо проговорил механик, не переставая
жевать. - Теперь вы знаете, что такое море!
- А вот как обогнем мыс Горн, так будет еще почище, - сказал старший
помощник.
- Хотите бобов? - предложил Ветт, протягивая консервную банку.
- С удовольствием!
До чего вкусные и сытные были эти бобы!
- У меня была книга, - начал механик, - где говорилось о силе прилива и
волн. Эта сила прямо-таки ужасна. В книге были вычисления. Правда, я их не
совсем понял, но цифры меня потрясли. Представьте себе, что если
использовать силу волны, можно построить огромную башню, пустить в ход все
поезда в Европе и осветить электричеством чуть не весь мир. И все это
пропадает даром! Ну, не чудо ли это?
- Не верьте этому, - сказал штурман.
- Ну, положим, с математикой не поспоришь, - возразил механик.
- Мы скользим по поверхности вещей, - сказал я, но, кажется, никто не
оценил моего замечания.
- А вот я знаю одно местечко возле Нью-Хэвена, где пробовали
использовать приливы, - с усилием выговорил третий помощник.
- И затея провалилась? - спросил старший помощник.
- Ни черта не вышло, сэр.
- Так я и думал, - отвечал старший помощник. - А зачем им понадобилось
использовать приливы?
- Не знаю, сэр!
- Они и сами того не знали, - с величайшим презрением отозвался старший
помощник.
Капитан не проронил ни слова. Он сидел неподвижно и глядел перед собой
в пространство. Лицо у него было бледное, жесткое и казалось еще более
свирепым, чем обычно. Белесые ресницы прикрывали его глаза. "О чем он
думает?" - недоумевал я.
- Рио! - вдруг проговорил он. - Рио!
Никто не ответил; да и что было отвечать? И он ничего не прибавил.
Несколько мгновений старший помощник глядел на своего товарища, слегка
прищурив один глаз, потом снова принялся за еду.
- Вы найдете в Рио сколько угодно матросов получше наших, - сказал
механик, очевидно разгадав мысли капитана.
6. МАШИНЫ ИСПОРТИЛИСЬ
Сначала мы прибыли в Рио, а затем Рио преспокойно вытолкнуло меня и
моих спутников в море, как это было в Пернамбуку; "Золотой лев" сильно
пропах кофе, ромом и какой-то растительной гнилью и поплыл дальше,
навстречу злоключениям и злодействам.
Отплывая из Рио, я находился в подавленном состоянии духа. Здесь я
чувствовал себя еще более одиноким, и мне еще труднее было найти
пристанище, чем в Ресифи. У меня не было никаких рекомендательных писем
хотя бы к таким лицам, как Андерсен; я поселился один во второсортной
гостинице и развлекался, как умел, - в сущности, весьма неумело. Меня
поразил этот большой и шумный город, тропическая растительность и
ослепительное солнце, широкий, красивый проспект, - я позабыл его
название, - своего рода Елисейские поля, восхитили бесконечные виллы и
чудесные пляжи.
Я сделал изумившее меня открытие, что у жителей Южной Америки имеются
курорты с горячими водами куда веселее нашего Брайтона или Борнемута. Спи
построили музей изящных искусств, где было великолепное собрание картин
современных художников, и я часами простаивал там. Очень помогли мне и
кинотеатры, большие, прекрасные кинотеатры. Это была золотая пора
кинематографии, когда без всякого шума и рекламы постоянно показывали
Чарли Чаплина. Люди здесь показались мне гораздо более счастливыми и
благоденствующими, чем у нас в Англии. Я не прочь был бы развлечься, но
находился в такой прострации, что ни с кем не сумел свести знакомства. У
меня были встречи с уличными женщинами, о которых лучше не упоминать.
Какой превосходной и благотворной могла бы стать профессия куртизанки,
если бы к ней относились с уважением и если бы эти женщины умели утешать
одиноких людей, прибегающих к ним! Но я не мог купить ничего, кроме
грубого хохота и неуклюжих попыток утолить желание. Я попробовал пить, но
после моих похождений в Норвиче у меня осталось смутное отвращение к
хмелю. Все мое существо теперь взывало к дружбе и жаждало близости. Я
бродил по этому богатому, великолепному городу и мучительно спрашивал
себя: найдется ли в этой толпе, казавшейся такой веселой и довольной,
человек, который сможет понять мою безумную жажду человеческого тепла? Или
же это просто сборище одушевленных масок, производящих впечатление
расположенных друг к другу людей? Эти мысли угнетали меня.
Во-первых, я не говорил по-португальски. Казалось бы, и без того много
всяческих перегородок между людьми, а тут еще незнакомый язык. Не раз я
слышал английскую речь и раза два видел довольно симпатичных
соотечественников, сначала - семейство из пяти человек, потом - чету
туристов, это были, как видно, новобрачные; я долго шел за ними по пятам,
наконец они обратили на это внимание, и я показался им подозрительным. Я
как-то бессмысленно тащился за ними, даже не пытаясь придумать предлога,
чтобы заговорить и чем-нибудь их заинтересовать. Мое одиночество приобрело
характер какой-то одержимости и сковывало меня на каждом шагу.
В конце концов, спрашивал я себя, что я могу дать этим людям? Ведь,
пожалуй, и сам я только маска. Мне еще нужно обрести человечность не
только в окружающем мире, но и в самом себе. Допустим, что эти приятные на
вид люди вдруг согрели бы меня лаской, пригласили бы позавтракать с ними
или пойти вместе на прогулку, заставили бы меня разговориться, - что
сказал бы я им? Чем бы я мог их занять и развлечь? Куда мы могли бы вместе
отправиться?
И вот мы, обитатели корабля, снова на своих местах. Нас повлекло назад
в море, как рабочего тянет на фабрику или горняка - в шахту, ибо некуда
больше пойти и нечего делать. Мы вернулись в нашу гремучую тюрьму и
поплыли через огромную гавань, направляясь в открытое море.
В этот вечер эпитет "гремучая тюрьма" весьма подходил к "Золотому
льву".
- Мистер Мидборо! - отважился я обратиться ко второму помощнику,
который случайно оказался около меня. - Наши старые часы как-то странно
тикают!
- Так и вы это заметили? - сказал он.
- Неужели что-нибудь случилось во время последнего шторма? - продолжал
я. - Мне казалось, что машины были не в порядке еще до прибытия в Рио.
Слышны были какие-то перебои, но не так отчетливо, как сейчас.
Он шагнул ко мне и задумчиво процедил сквозь зубы, словно обращаясь к
бразильским холмам:
- Старик упрям, как осел. Раз уж он сказал, что машины выдержат до
Буэнос-Айреса, так ему наплевать, что бы там ни говорил механик, ей-ей
наплевать.
- Да разве машины сами не говорят? - заметил я.
Мы перестали смотреть на берег и начали прислушиваться к прерывистому
ритму машин.
- Разваливаются к черту! Каждый толчок может нас доконать... Нам каюк?
Нет, еще плывем... Колесо погнулось. Прислушайтесь-ка! Машины прямо
плавают в масле. Да разве на масле далеко уедешь? А механик сидит себе да
книжки почитывает!
Я ждал дальнейших откровений.
- Послали каблограмму в Лондон, - продолжал он. - Капитан твердит свое,
а механик - свое. В Буэнос-Айресе встанем