Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
, изречений старшего помощника, болтовни механика и
поддакиваний двух младших помощников. Но моряки выказывали такое презрение
ко мне и им было так неприятно мое общество, что они не позволяли мне
просто стушеваться: они измышляли всяческие сарказмы, намеки и шпильки,
которые меня задевали и ставили в тупик. Так, механик изобрел остроумное
оскорбление. Вначале он называл меня "мистер", потом ускорил темп речи,
стал проглатывать второй слог и обращался ко мне просто: "мисс"! Капитан в
веселые минуты, обычно в конце обеда, принимался рассказывать грязные
анекдоты, которые он откровенно смаковал, а молодые люди встречали с
подобострастным восторгом.
Старший же помощник словно окаменел и не выказывал ни одобрения, ни
недовольства.
- Боюсь, что мы шокируем вас, мисс Блетсуорси, - говорил механик после
каждого анекдота.
Но как-то раз мне удалось отпарировать удар.
- Ничуть, - ответил я на очередной выпад механика. - Я знаю одного
грязного старого пакостника в пивной Оксфорда, так он дал бы капитану сто
очков вперед по этой части!
Это заставило их умолкнуть.
- Трудно поверить! - произнес с опозданием штурман, словно делая
пробный промер лотом.
- Этот старик знал целую кучу похабных стишков, - сказал я. - Вот это
так были стихи!
Кое-что я в свое время действительно слышал и теперь продекламировал
стишок-другой, из самых забористых. Никто не посмел засмеяться, а капитан
бросил на меня уничтожающий взгляд.
- Не ожидал я этого от вас, мисс! - с укором проговорил механик.
И тут капитан нанес мне сокрушительный удар.
- Если вы не можете вести себя за столом прилично, мисс Блетсуорси, то
вам придется обедать у себя в каюте! - брякнул он.
В первую минуту я растерялся.
- Я думал, что вы любите такие стишки, - пробормотал я, впервые за все
время добавив почтительное "сэр", без которого не начинали речи мои
товарищи.
Капитан яростно хрюкнул.
Но после этого его тон значительно смягчился, а механик уже больше не
пытался конфузить меня. Все же я чувствовал, что своим присутствием вношу
атмосферу вражды и недоверия и, пожалуй, даже неловкости. Между завтраком
и обедом мне приходилось либо дуться в одиночестве, либо спать. Стоило мне
приблизиться к кому-нибудь из моих спутников, как он быстро сворачивал в
сторону. Когда стояла хорошая погода и корабль шел равномерным ходом, день
казался бесконечным, медленно ползли часы за часами, дневной свет
неприметно переходил в сумерки, и наконец наступала нескончаемая ночь.
Часы на стене как будто засыпали и не думали просыпаться. Младшие
помощники резались в карты, поочередно падали духом или приходили в
возбуждение. Механик запоем читал, а старший помощник пребывал в какой-то
летаргии. Капитан почти не показывался.
Раз или два я брал книги у механика, который давал их мне неохотно, по
одному томику, и не без ехидства напоминал, что необходимо аккуратно
обращаться с ними и вовремя отдавать. Он дал мне потрепанный том "Истории
мира" Гельмгольца, где рассказывалось о татарских династиях и о Китае,
книгу "Как ездить на лыжах" и повествование Стэнли о том, как он
разыскивал Левингстона, Сам же он сидел чуть ли не все время над книгой
Керка "Руководство по физиологии", пытался изучить строение мозга по
описаниям и таблицам, многого не понимал и приходил от этого в дурное
настроение. Я всячески старался завязать с ним беседу по поводу этих книг,
но мог высказывать лишь общие места, а ему нужны были только факты.
По его словам, все эти книги он купил на улицах Лондона, на лотках у
букинистов, и ни за одну не заплатил дороже шиллинга. Он любил толстые
книги на актуальные темы. Беллетристику он презирал, считая ее обманом.
Читал он, распустив свои рыхлые губы, и при этом обыкновенно почесывал
щеку. Все, что он прочитывал, как видно, глубоко опускалось на дно его
сознания, а на поверхности не оставалось ничего; он терпеть не мог, когда
его спрашивали о прочитанном. Если ему задавали вопрос, он вздрагивал,
таращил глаза и отвечал уклончиво или недружелюбно. Он требовал, чтобы я
прочитывал взятую у него книгу от доски до доски, прежде чем начать
другую. Эти татары прямо-таки доконали меня. Я мысленно дал себе обещание
- скупить в Пернамбуку все романы на английском и французском языке, какие
мне попадутся.
Мне страстно хотелось добраться наконец до Пернамбуку. Дни тянулись за
днями, не внося почти никакого разнообразия в мою жизнь. Волна то
усиливалась, то спадала под переменчивым ветром, и несколько дней
держалась маслянистая мертвая зыбь без малейшего ветерка; машины ухали,
корабль скрипел и вздрагивал, все казалось неустойчивым и двусмысленным,
палуба как будто пыталась принять удовлетворительный наклон к горизонту и
неизменно терпела неудачу в этих попытках, матрос с концертино на баке
делал отчаянные усилия сыграть заглушаемую мелодию, а мне ни на миг не
удавалось забыть беспредельную водную пустыню, окружавшую нас со всех
сторон.
Всего приятней в моем ограниченном мирке показались мне звезды, я
ожидал их появления на небе, как ждут возвращения друга. Они становились
все ярче и казались крупнее, по мере того как мы поворачивали к югу, к
тропикам. Млечный Путь все больше походил на яркую, сверкающую россыпь.
Меня радовало, что я знаю названия некоторых звезд. Я сразу же находил
Орион и Сириус, потом узнавал Канопус (стоявший прямо над головой), Арктур
и Ригель в углу трехзвездия Ориона. Все это были мои друзья, и я
приветствовал их. Большая Медведица неотступно следовала за полюсом; я
начал разыскивать Южный Крест и был разочарован - едва поверил глазам,
когда нашел его. Затем лунный серп стал появляться каждый вечер на закате,
он становился все больше, все надменнее и заливал морской простор ярким
голубым сиянием, изгнав с неба все звезды, кроме самых ярких. До поздней
ночи простаивал я на палубе, любуясь небом, а утром просыпался очень
поздно; ночь была не так скучна, не так пустынна и не так бестолкова, как
день.
Мало-помалу раны моей души затянулись защитной пленкой байроновского
презрения, которая некоторое время успешно ограждала меня. Я презирал
житейскую грязь, я дружил со знаменитыми звездами. Я уже реже хватался за
поручни и за борт и все чаще скрещивал руки на груди. На смену нервной
услужливости и почтительности пришла холодная молчаливость. Я размышлял о
своих разочарованиях и пороках и теперь находил в этом какое-то мрачное
удовлетворение. Эти люди и не подозревали, кого они прозвали "мисс
Блетсуорси"! Но - о, боже! - как бесконечно тянулись эти дни, заполненные
мечтами о Пернамбуку!
3. ВЫСАДКА В ПЕРНАМБУКУ
Когда мы прибыли в Ресифи - таково настоящее название города, в
просторечии именуемого Пернамбуку, - и встали на рейде, я испытал ту же
иллюзию близкого освобождения, как и при отплытии из Лондона. Город
гостеприимно раскинулся передо мною, точно заманивая меня. Мы вырвались из
мрачной, безлюдной пустыни, и каждая набережная, каждая улица и здание
казались блаженным приютом после качающейся ржавой железной посудины, в
которой мы пересекли Атлантический океан. На баке стояла группа людей, их
лица и жесты выражали нетерпение и жажду свободы. Теперь-то я знаю цену
всему этому, но в ту пору был заражен общей иллюзией. Я так ликовал, что
не прочь был бы пошутить с самим капитаном, если бы такая шутливость была
хоть сколько-нибудь уместна. Механику я простил от всего сердца все его
выходки. Очень трудно было стоять скрестив руки и даже внешне сохранять
байроновскую позу.
Но тот, кто стал пленником моря, не так-то скоро разорвет эти узы.
Каждый из приветливых домов, которые кажутся столь гостеприимными
прибывающему в гавань моряку, в действительности снабжен замками и
засовами. А широко раскрытые двери некоторых домов на набережной - не что
иное, как ловушки для изголодавшейся и одинокой души моряка. Таможня будет
осматривать его убогий багаж, как бы приглашая почерпнуть от изобилия
нового края, но позади таможни и портовых контор - целый заградительный
кордон, множество людей, готовых использовать в своих корыстных целях его
неотложные нужды и слабости. Ему предлагают явно фальшивую любовь,
фальшивую дружбу и гнусные, распутные забавы. Если же ему усилием волн
удастся отстранить эти соблазны, он начнет скитаться по улицам, вдоль
которых выстроились магазины, глазеть на совершенно ненужные ему вещи,
пробираясь в толпе людей, чьи привычки, навыки и язык коренным образом
отличаются от его собственных. Трамваи и омнибусы манят его посетить
предместья и кварталы с причудливыми названиями, но когда он туда
доберется, там никто не хочет его знать.
Надежда умирает только с жизнью, ибо жизнь и надежда - одно и то же, и
вот моряк слоняется по городу, стремясь вступить в легкое и свободное
общение с людьми, которые бесконечной вереницей проходят мимо него;
кажется, это так просто, а на деле совершенно невозможно. И если он
получает расчет, то чувство бездомности на чужом берегу только
обостряется, ибо ему уже некуда податься, даже на корабль не вернешься.
Когда я увидел своих спутников, которые готовились сойти на берег,
чтобы провести ночь в городке, и более или менее принарядились, мне
прямо-таки не верилось, что мы когда-нибудь вновь соберемся на корабле.
Однако в свое время мы все же собрались. Капитан превратился в элегантную
особу в мягкой шляпе; кончик носового платка кокетливо выглядывал из его
бокового кармана. Механик был просто ослепителен в имбирного цвета костюме
и вызывающе ярком галстуке. Мидборо и Рэдж выглядели невероятно будничными
в темно-синих костюмах и котелках, и шли они бок о бок, совсем как
близнецы. Преобразились и матросы. "Взгляните, какие мы молодцы! -
казалось, говорили они, прихорашиваясь. - Принимайте как следует заморских
джентльменов!" И вот один за другим, окрыленные надеждами, мы повернулись
спиной к "Золотому льву" и сошли на берег, а старший помощник, оставшийся
стеречь корабль, провожал нас завистливым взглядом. Пернамбуку же не
проявил ни особого испуга, ни удовольствия по поводу нашего набега.
Удастся ли хоть одному счастливчику прорваться сквозь все эти рогатки и
преграды и встретить сочувствие и человеческое отношение? Город осветился
яркими огнями, когда мы сходили на берег, но вид у него был равнодушный -
ни малейшего намека на приглашение, ему не было дела до наших надежд!
Я видел другие порты и гавани, но эта высадка в Пернамбуку стала как бы
квинтэссенцией всех моих морских впечатлений. Море - часть необъятного
внешнего мира, и кто сможет передать словами ужас, какой внушает оно
человеку? Мы отчаливаем от пристани и пускаемся на своем хрупком суденышке
в водную пустыню, и матросы вынуждены плыть на нем, ибо они потеряли почву
под ногами на суше.
Возможно, что овладевшее мною глубокое разочарование окрашивало все
окружающее в мрачные тона; возможно, что все и каждый на "Золотом льве" не
так уж стремились поскорей уйти от товарищей, как мне показалось в тот
раз. Допускаю, что в эти дни пессимистическое настроение заставляло меня
видеть мир в черном свете. Однако и сейчас мне кажется, что моряк
непрестанно стремится обрести почву под ногами на суше, норовя остаться на
берегу всякий раз, как подвернется случай, и торчать там до тех пор, пока
голод не погонит его снова на море, - ведь на суше он не может заработать
себе на хлеб. В конце концов он опять будет вынужден жить на корабле - на
баке или на шканцах (в зависимости от его должности), заключенный в одну
из этих шатких, пыхтящих железных коробок, нагруженных товарами, которых
он никогда не будет потреблять и самое назначение которых, вероятно,
навсегда останется ему неизвестным. Но всякий раз, как он приближается к
берегу, он снова надеется вернуться в основное русло человеческой жизни.
Я отправился в город один-одинешенек.
Молодой Ромер дал мне письмо к торговому агенту, с которым фирма
поддерживала дружеские отношения. Он был датчанин и кое-как объяснялся
по-английски. В этот вечер он рано ушел из конторы и отправился домой;
контора оказалась запертой, и я выбрал наугад какой-то отель. Мне
предстояло самому искать себе развлечений, но таковых оказалось очень
мало. Я пообедал в ресторане, хозяин которого, швейцарец из Тичино, с
грехом пополам говорил по-английски и посоветовал мне кое-какие блюда;
потом я отправился шататься по улицам. Улицы были или широкие и хорошо
освещенные, или убийственно темные и узкие. Попробовал я зайти в театр,
но, вероятно, был поздний час, - как бы то ни было, меня не впустили.
Объяснений я не понял. Чтобы услышать живое человеческое слово, я подошел
бы к одной из проституток, зазывавших меня, если бы нашлась хоть одна,
знающая по-английски не одни только непристойные слова. И когда наконец,
усталый и разбитый, я стоял у входа в свой отель - мимо меня прошли
Мидборо и Рэдж; лица у них раскраснелись и вид был возбужденный; с ними
шел огромный негр, что-то оживленно им рассказывавший. Стало быть, они
нашли в конце концов проводника и куда-то отправились! Мне хотелось пойти
за ними, но я воздержался.
Помню, я долго сидел на кровати не раздеваясь.
"Что я за пропащая душа? - спрашивал я себя. - Неужели я ненавижу весь
род человеческий? Что такое со мной стряслось? Почему я спрятался от людей
и сижу здесь один как перст?"
4. ВИЛЛА ЭЛЬСИНОР
Мистер Андерсен, к которому я явился с письмом на другой день, не
слишком-то помог мне в моих затруднениях, хотя выказал величайшее
доброжелательство и гостеприимство. Он говорил по-английски весьма
многословно и с большим жаром, но далеко не правильно, научился он языку
главным образом путем чтения, - и если не прерывать его каждую секунду
вопросами, очень многое ускользнуло бы от слушателя. Так как его явно
смущало, что я плохо его понимаю, то я сделал вид, что слегка туг на ухо.
Но оказалось, что он в свое время был студентом медицинского факультета в
Копенгагене и даже сейчас усердно лечит своих знакомых. Добрых полчаса он
потратил на обследование моих ушей. Диагноз он поставил такой: мой
слуховой аппарат в полном порядке, но я страдаю психической глухотой,
возникшей в результате беспорядочных увлечений молодости. Затем, не
переставая тараторить, он повел меня завтракать в тот же самый швейцарский
ресторан, где я обедал накануне вечером. По его словам, это замечательный
ресторан и иностранцы еще не открыли его.
Он подбодрил себя превосходным бразильским красным вином, название
которого я забыл, и по мере того как он разогревался, в его английский
язык вкрапливалось все больше датских фраз, а порой врывались французские
слова и, как мне показалось, даже португальские.
Но он стал говорить как-то медленнее, и его речь сделалась более
понятной. Он начал описывать мне Бразилию с враждебностью иностранца,
представителя чуждой расы, исповедующего иную религию, главная задача
которого скупать по низким ценам местные продукты и отправлять их за
границу, а также сбывать заграничные товары неподатливому туземному
покупателю. Однако женился он на бразильянке.
Он рассказывал жуткие анекдоты о неряшливости, недобросовестности и
бесчестности местных жителей, так что у меня сложилось представление, что
этот народ нехотя и спустя рукава работает на сахарных плантациях, а
праздники и свободные дни проводит в танцах, на скачках, за картами, в
пьянстве, разврате и всевозможных развлечениях, в результате чего у них
самое обычное явление - ссоры, поножовщина, убийства. Под конец он
пригласил меня на завтрак в свой загородный дом на следующий день - это
было воскресенье, - с тем чтобы я потом составил партию в теннис с его
дочерьми.
Он похвастался, что его дочери владеют английским; быть может, они и
знали этот язык, но почему-то не говорили на нем, и я беседовал с ними и
их матерью на упрощенном, условном французском языке. Мать оказалась
красивой смуглой и экспансивной женщиной; дочери были рослые и красивые, с
волосами цвета льна, с золотистой кожей и прекрасными темно-серыми
глазами. Они наперебой занимали меня приятной болтовней, пока не ворвались
двое молодых бразильцев, которые своим поведением подчеркивали, что имеют
какие-то права на этих девиц и не слишком обрадовались моему появлению.
Разговор пошел на португальском языке и сделался очень быстрым. Мне дали
ракетку, принадлежащую одному из молодых бразильцев, и я видел, что он не
одобряет моего способа отбивать мяч; но я сделал вид, что не понимаю того,
что говорилось, и продолжал играть на свой лад, только с известной
осмотрительностью. Все играли в теннис так же плохо, как и я, площадка
была пыльная и местами очень рыхлая, и партия изобиловала сюрпризами.
Когда молодые бразильцы окончательно потеряли терпение, мы пошли пить чай.
Мистер Андерсен, удалившийся соснуть, вышел освеженным и залопотал на
ломаном английском языке еще быстрее, чем прежде; миссис Андерсен
ворковала по-французски. Юные джентльмены упрямо изъяснялись только
по-португальски, а девицы стрекотали так, что положительно нельзя было
понять, по-португальски ли они говорят, или же на искаженном французском.
Я говорил наполовину по-английски, наполовину по-французски. Таким образом
мы высказали друг другу свое мнение о Вагнере, о Ницце, о Ривьере
(несколько минут мне казалось, что речь идет о побережье Корнуэллса, но не
все ли равно?), о доктрине Монро, потолковали о нравственных качествах
Эдуарда VII, о своеобразном очаровании Парижа и о том, что он во многих
отношениях похож на Ресифи, о богатстве тропической флоры, о мошках, осах,
змеях и незадолго перед тем вошедшей в моду игре в бридж. По крайней мере,
мне представляется, что мы говорили именно об этом, но может статься, мои
собеседники затрагивали совсем другие темы. Мне приятно было поупражняться
в салонном разговоре после долгого вынужденного молчания на "Золотом
льве", но через некоторое время я почувствовал усталость. Хозяева,
кажется, тоже утомились. Но все мы, опасаясь, как бы это утомление не было
замечено и истолковано в дурную сторону, стали с новым пылом развивать
свое красноречие; между тем молодые люди удалились в сторону теннисной
площадки и возгласами и знаками приглашали в свое общество девушек, причем
предполагалось, что я ничего этого не замечаю.
Чтобы прикрыть эту неловкость, миссис Андерсен пустилась в какое-то
любопытное описание, которому, казалось, не будет конца, - не то она
восхищалась ослепительным оперением южноамериканских колибри, не то
красотой туземных цветов, не то чудесной окраской рыбы, пойманной в
тропических водах, не то блеском роскошных карнавальных украшений и
нарядов или же говорила сразу обо всех этих предметах, а может быть, и ни
об одном из них. Но описание было превосходное, а ее жесты и интонация
очаровательны.
- Mais oui, - повторял я, - mais oui [ну да, ну да (франц.)].
Когда наконец я стал прощаться, члены семьи Андерсен, делая вид, что
они воспылали ко мне бескорыстной симпатией, забросали меня приглашениями
на следующий день, еще на следующий, на любой день, - приглашениями,
которые я принимал с таким же энтузиазмом. Но наиболее молчаливая из
дочерей внесла совершенно