Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
скорость, чем на самом деле, и если вы нарветесь на
какого-нибудь дотошного полицейского, он вас задержит.
Преисполненный чувства смиренной благодарности, я едва мог вымолвить
слово. Это случилось в штате Орегон, в дождливый воскресный день, и я
надеюсь, что зверского вида хозяин тамошней заправочной станции проживет на
свете тысячу лет и населит землю своими отпрысками.
Не подлежало сомнению, что у Чарли скапливался огромный опыт по части
деревьев, и мой пес на глазах становился крупным специалистом в этой
области. Он, вероятно, смог бы получить место консультанта в институте
растениеводства. Но сведения о мамонтовых деревьях гигантских секвойях - я
решил до поры до времени не сообщать ему. Мне казалось, что пудель с
Лонг-Айленда, удостоившийся чести засвидетельствовать свое почтение Sequoia
sempervirens, или Sequoia gigantia <Секвойя вечнозеленая, или Секвойя
гигантская (лат.).>, попадет в какую-то особую собачью категорию, пожалуй,
даже станет чем-то вроде того самого рыцаря Галахада, который сподобился
узреть святой Грааль <"Чаша благодати", о которой повествуется в целом ряде
средневековых сказаний.>. Голова кружилась при одной мысли об этом. Испытав
такое, он может мистическим образом перенестись в другую сферу
существования, в другое измерение, подобно тому как сами секвойи кажутся нам
чем-то существующим вне нашего времени, вне привычных нам понятий. Чего
доброго, еще рехнется пес. Такое опасение приходило мне в голову. Но, с
другой стороны, как бы он не превратился в невыносимого хвастунишку. От пса
с таким багажом могут отвернуться и собаки и люди.
На того, кто хоть раз видел мамонтовые деревья, эти исполины
накладывают свой отпечаток, и память о них не стирается всю жизнь. Дать
хорошую зарисовку или фотографию секвойи еще никому не удавалось. Чувство,
которое они рождают в вас, трудно передать другому. Благоговейная тишина -
вот их ореол. Они потрясают не только своей немыслимой высотой и не только
цветом коры, будто плывущим и меняющимся у вас на глазах. Нет, секвойи
просто не такие, как все известные нам деревья, они посланцы иных времен. Им
ведома тайна папоротников, ставших углем миллион лет назад, в
каменноугольный период. У них свой свет, своя тень. Люди самые суетные,
самые легковесные и развязные видят в мамонтовых деревьях диво-дивное и
проникаются почтением к ним. Почтение лучшего слова не подберешь. Так и
хочется склонить голову перед повелителями, власть коих непререкаема. Я знаю
этих исполинов с раннего детства, жил среди них, разбивал палатки, спал
возле их теплых могучих стволов, но даже самое близкое знакомство не
вызывает пренебрежения к ним. В этом я ручаюсь не только за себя, но и за
других.
Много лет назад в наших местах под Монтереем появился новый, никому не
известный человек. Деньги и то, как их добывают, видимо, притупили и
атрофировали в нем способность что-либо чувствовать. Он купил рощу
вечнозеленых секвой в глубокой лощине, недалеко от побережья, а затем на
правах владельца срубил их и продал, а следы бойни так и оставил на земле.
Возмущение и немая ярость охватили весь наш город. Это было не только
убийство, это было святотатство. Мы смотрели на чужака с отвращением, и он
так и прожил среди нас, заклейменный до конца дней своих.
Разумеется, реликтовых рощ свели немало, но многие из этих
величественных монументов стоят и будут стоять по причине весьма
уважительной и любопытной. Управление штатов и правительственные органы не
могут приобретать и брать под свою защиту эти священные деревья. А посему их
покупают и сохраняют для будущего клубы, организации, даже отдельные лица. Я
не знаю других случаев, где применялась бы подобная практика. Таково влияние
секвойи на человеческие умы. Но как оно скажется на Чарли?
На подступах к обители мамонтовых деревьев в южной части Орегона я
перевел Чарли в домик Росинанта и держал его там, почти как в мешке.
Несколько реликтовых рощ мы проехали не останавливаясь, ибо они были не
совсем то, что нужно, и вдруг на ровной лужайке передо мной возник стоявший
особняком дед в триста футов вышиной, а в обхвате с небольшой
многоквартирный дом. Его плоские лапы с яркой зеленью хвои начинались футов
на полтораста от земли. А под этой зеленью вздымалась прямая, чуть
конусообразная колонна, переливающаяся из красного в пурпур, из пурпура в
синеву. Ее благородная вершина была расщеплена молнией в грозу, бушевавшую
здесь в незапамятные времена. Съехав с дороги, я остановился футах в
пятидесяти от этого богоподобного существа, и мне пришлось задрать голову
вверх и направить взгляд по вертикали, чтобы увидеть его ветки. Наконец-то
она настала, эта долгожданная минута! Я отворил заднюю дверцу Росинанта,
выпустил Чарли и не проронил ни слова, ибо на глазах у меня вот-вот могла
сбыться собачья мечта с б эмпиреях.
Чарли повел носом по сторонам и тряхнул ошейником. Потом ленивой
походочкой направился к какой-то сорной травинке, вошел в контакт с
тоненьким деревцем, спустился к ручью, испил воды и огляделся вокруг - чем
бы еще заняться?
- Чарли! - крикнул я. - Смотри! - И показал на деда.
Чарли помахал хвостом и сделал еще несколько глотков. Я сказал:
- Ну, понятно! Разве догадаешься, что это дерево? Ведь головы-то он не
поднял и веток не видит.
Я подошел к Чарли и задрал ему морду вверх.
- Смотри, Чарли! Это всем деревьям дерево. Конец твоим поискам Грааля!
Он принялся чихать, как это всегда бывает с собаками, если нос у них
слишком высоко поднят. Меня обуяла ярость и лютая ненависть вот к таким, кто
ничего не умеет ценить, кто по своему невежеству губит давно взлелеянный
тобою план! Я подтащил Чарли к секвойе и потер его носом о ствол. Он холодно
посмотрел мне в глаза, простил меня и не спеша отправился к орешине.
- Если он это мне назло или вздумал шутить, - сказал я самому себе, -
убью его на месте. Нет, пока не проверю - не успокоюсь.
Я раскрыл перочинный нож, подошел к ручью и срезал с молоденькой ивы
небольшую веточку с развилкой, всю опушенную листьями. Верх рогатки я
очистил, а конец заострил, потом подошел с этой веткой к безмятежно
спокойному деду титанов и воткнул ее в землю, так чтобы зелень листвы четко
выделялась на шершавой коре ствола. Вслед за этим я свистнул, и Чарли
довольно любезно отозвался на мой зов. Я намеренно не смотрел на него.
Послонявшись минуту-другую, он вдруг, к удивлению своему, увидел ивовый
кустик, деликатно понюхал свежеподрезанные прутики, примерился с одной, с
другой стороны и, установив нужный угол прицела и траекторию, дал очередь.
Целых двое суток я провел вблизи мамонтовых деревьев и за все это время
не видел ни экскурсантов, ни громко тараторящих компаний с фотоаппаратами.
Нас окружало кафедральное безмолвие - может быть потому, что толстая мягкая
кора секвой поглощает звуки и создает тишину. Стволы этих исполинов
вздымаются прямо в зенит; горизонта здесь не видно. Рассвет наступает рано и
так и остается рассветом, пока солнце не подымется совсем высоко. Тогда
зеленые, похожие на папоротник лапы - там, в вышине - процеживают сквозь
хвою его лучи и раскидывают их золотисто-зелеными пучками стрел, вернее,
полосками света и тени. Когда солнце пройдет зенит, день здесь уже на
склоне, и вскоре наступает вечер с шорохом сумерек, не менее долгих, чем
утро.
Таким образом, время и привычное нам деление дня в реликтовой роще
совсем другие. Для меня рассвет и вечерние сумерки - пора покоя, а здесь,
среди мамонтовых деревьев, покой нерушим и в дневные часы. Птицы
перепархивают с места на место в сумеречном свете или вспыхивают искрами,
попадая в солнечные полосы, но все это почти беззвучно. Под ногами подстилка
из хвои, устилающей землю уже две тысячи лет. На таком толстом ковре шагов
не слышно. Уединенность и все далеко-далеко от тебя - но что именно? Мне с
раннего детства знакомо ощущение, будто там, где стоят секвойи, происходит
нечто такое, чему я совсем сторонний. И если даже в первые минуты это
ощущение не вспомнилось, вернуться ему было недолго.
Ночью тьма здесь сгущается до черноты, только в вышине, над самой
головой, что-то сереет да изредка блеснет звезда. Но чернота ночная дышит,
ибо эти великаны, подчиняющие себе день и обитающие в ночи, - живые
существа, их присутствие ощущаешь ежеминутно; может быть, где-то в недрах у
них таится сознание, и, может быть, они способны чувствовать и даже
передавать свои чувства вовне. Я всю жизнь соприкасался с этими существами.
(Как ни странно, слово "деревья" совсем не подходит к ним.) Я принимаю
секвойи, их мощь и древность, как нечто должное, потому что жизнь издавна
свела меня с ними. Но людям, лишенным моего жизненного опыта, становится не
по себе в рощах секвой, им кажется, будто они окружены, заперты здесь, их
гнетет ощущение какой-то опасности. Пугает не только величина, но и
отчужденность этих исполинов. А что же тут удивительного? Ведь секвойи -
последние уцелевшие представители того племени, что благоденствовало на
четырех континентах в верхнюю эпоху юрского периода по геологическому
летосчислению. Окаменелая древесина этих патриархов относится еще к меловому
периоду, а во времена эоцена и миоцена они росли и в Англии, и на
европейском континенте, и в Америке. А потом ледники тронулись с мест и
безвозвратно стерли титанов с лица планеты. Остались они, считанные, вот
только здесь, как подавляющие своим величием свидетельства того, чем был мир
в давние времена. Может статься, нам неприятны напоминания, что мы еще
совсем молодые и незрелые и живем в мире, который был стар в пору нашего
появления в нем. А может, ум человеческий восстает против бесспорной истины,
что мир будет жить и той же величавой поступью шествовать по своему пути,
когда и следов наших здесь не останется?
Мне трудно писать о своих родных местах - о северной Калифорнии.
Казалось бы, что может быть проще, ведь я знал эту полоску суши, вдающуюся в
Тихий океан, лучше, чем какое-либо другое место на всем земном шаре. Но для
меня в понятии "родина" нет единства, оно состоит из множества слоев, и,
положенные один поверх другого, они сливаются в расплывчатое пятно. То, что
там сейчас, перекрывают воспоминания о том., как там было раньше, а на это
ложится моя жизнь тех лет, и под конец клубок запутывается и о
сколько-нибудь объективном подходе почти не приходится думать. Вот на месте
этой четырехрядной бетонированной автострады со стремительно летящими по ней
машинами я помню извилистую, узкую дорогу в горах, по которой упряжки
степенных мулов таскали дроги с лесом. Они возвещали о своем приближении
тоненьким, мелодичным перезвоном колокольчиков, привязанных к хомутным
клешням. Салинас был маленький-премаленький городок: мелочная лавка под
высоким деревом, кузница, а перед ней скамейка, на которой можно было сидеть
и слушать стук молота по наковальне. Теперь тут на милю в окружности
расползлись небольшие одинаковые домишки - тем более одинаковые, что всех их
роднит желание хоть чем-нибудь отличаться друг от друга. А вон на том холме
была дубовая роща, зелень которой казалась совсем темной по сравнению с
высохшей травой, и лунными ночами оттуда доносилось завывание койотов.
Вершину этого холма срыли под радиорелейную телевизионную вышку, она
вымахнула высоко в небо и передает мельтешащее изображение в тысячи
крохотных домишек, которые, как тли, сползлись к автомобильным магистралям.
Самая обычная воркотня, не правда ли? Я ведь никогда не восставал
против перемен, даже если их величали прогрессом, но теперь мне было
неприятно, что в местах, которые я считал своими, полным-полно всяких
пришельцев и они развели там шум, грохот и, разумеется, навалили горы
мусора, кольцом окружающие города. А этим чудакам в свою очередь будут
неприятны новые поселенцы. Я помню, как в нас, в ребятах, проявлялась
свойственная человеку неприязнь к чужакам. И мы, здешние уроженцы, и наши
родители почему-то заносились перед новоселами, варварами, forestieri
<Чужестранцами (итал.).>, а они, нездешние, враждовали с нами и даже
сочинили про нас непочтительные стишки:
Здесь первый житель был горняк,
За ним явилась шлюха.
И знатный род их не иссяк,
Он славен силой духа.
Мы в свое время вызывали ярость у испано-мексиканцев, а те - у
индейцев. И, может быть, здесь разгадка, почему людям становится так неуютно
возле секвой. Эти аборигены были уже совсем взрослыми деревьями в ту пору,
когда на Голгофе совершилось политическое убийство. А когда Цезарь, спасая
Римскую республику, привел ее в упадок, они были еще только среднего
возраста. Для секвой все мы чужаки, все мы варвары.
Иной раз общую картину перемен искажают перемены, происшедшие в нас
самих. Комната, которая казалась нам раньше такой просторной, будто
съежилась, гора превратилась в холм. Но на сей раз таких иллюзий у меня не
было. Я помню мой родной Салинас, когда он с гордостью насчитывал целых
четыре тысячи жителей. Теперь в нем восемьдесят тысяч, и он очертя голову в
возрастающей прогрессии набирает темп: через три года сто тысяч, а через
десять лет, может быть, все двести, и конца этому не видно. Даже любители
больших чисел и поклонники грандиозных масштабов начинают тревожиться и
мало-помалу осознают, что предел насыщения когда-нибудь наступит и прогресс
превратится в прогрессию, ведущую ко всеобщему удушению. А как решить эту
задачу - еще никто не знает. Ведь нельзя запретить людям рождаться на свет
божий - во всяком случае, пока еще нельзя.
Я уже говорил о появлении в нашем обиходе передвижных домов-мобилей и о
некоторых преимуществах, которыми пользуются их владельцы. Мне казалось, что
таких жилищ очень много у нас на Востоке и на Среднем Западе, но в
Калифорнии их как сельдей в бочке. Парки мобилей встречаешь повсюду - они
вползают на склоны холмов, скатываются к речным руслам. И в связи с ними
возникает новая проблема. Владельцы мобилей пользуются на стоянке всеми
местными удобствами, а также медицинским обслуживанием, школами, охраной
полиции, правом на пособие нуждающимся, и пока что налогов за это с них не
взимают. На все виды местного благоустройства идут отчисления с налога на
недвижимость, от которого мобили освобождены. Правда, собственники
автотранспорта облагаются определенным сбором, но эти суммы поступают в
распоряжение окружных и городских органов только на ремонт и расширение сети
дорог. Таким образом, владельцам недвижимой собственности приходится
содержать рой иждивенцев, и им это становится не по нутру. Но наша налоговая
система и наше отношение к ней складывались издавна. Нам претит мысль о
возможности взимания подушной подати, о налогах на то или иное бытовое
обслуживание. Понятие недвижимости как источника и символа богатства глубоко
укоренилось в нашем сознании. А теперь огромное количество людей нашло
способ обходиться без нее. Им можно было бы поаплодировать, ибо в общем-то
ловкачи, увертывающиеся от налоговых платежей, восхищают нас, но такое
раскрепощение все более тяжким бременем ложится на чужие плечи. В самом
ближайшем времени - теперь это уже ясно - нам придется выработать совершенно
новую налоговую систему, иначе все тяготы, падающие на недвижимость, будут
настолько обременительны, что никто не сможет позволить себе такую роскошь,
ибо из верного источника дохода собственность превратится в сущее наказание,
и этот парадокс украсит собой вершину пирамиды всех прочих парадоксов нашей
жизни. В прежние времена на перемены нас вынуждали идти превратности
климата, бедствия, эпидемии. Hыне над нами тяготеет биологическое
преуспевание рода человеческого. Мы одолели всех своих врагов, кроме самих
себя.
В молодости я хорошо знал Сан-Франциско; будучи начинающим писателем,
ютился на его чердаках, в то время как другие подвизались в Париже в
качестве пропавшего поколения. В Сан-Франциско я оперился, я лазил по его
холмам, спал в его парках, работал в его доках, маршировал и горланил в его
бунтарских шеренгах. В какой-то степени он принадлежал мне, пожалуй, не
меньше, чем я ему.
В честь меня Сан-Франциско показал себя в тот день во всей красе. Я
увидел его через залив, с магистрали, которая, минуя Сосолито, вбегает прямо
на мост Золотых ворот. Вечернее солнце позолотило и высветило его, и он
стоял передо мной на холмах - величественный град, какой может привидеться
только в радужном сне. Город, раскинувшийся на холмах, много выигрывает по
сравнению с равнинными городами. Нью-Йорк сам громоздит у себя холмы,
вздымая ввысь свои небоскребы, но мой бело-золотой акрополь, поднимающийся
волна за волной в голубизну тихоокеанского неба, - это было нечто волшебное,
это была писаная картина, на которой изображался средневековый итальянский
город, какого и существовать не могло. Я остановился на автомобильной
стоянке полюбоваться им и ведущим к нему ожерельем моста над входом в
пролив. По зеленым холмам - тем, что повыше, с южной стороны, - влачился
вечерний туман, точно отара овец, возвращающихся в овчарни золотого города.
Никогда я не видел его таким прекрасным. В детстве всякий раз, как мы
собирались в Сан-Франциско, меня так распирало от волнения, что несколько
ночей до поездки я не спал. Сан-Франциско навсегда оставляет на тебе свою
печать.
Наконец я проехал по огромной арке, подвешенной на тросах, и очутился в
так хорошо знакомом мне городе.
Он был все такой же - уверенный в себе, настолько уверенный, что ему
ничего не стоило и приласкать человека. Он благоволил ко мне в те дни, когда
я был беден, и не возражал против моей временной платежеспособности. Я мог
бы оставаться здесь до бесконечности, но мне надо было в Монтерей -
отправить оттуда мой избирательный бюллетень.
В дни моей молодости в округе Монтерей, на сто километров южнее
Сан-Франциско, все были республиканцами. У нас в семье все тоже были
республиканцы. Я, наверно, так и остался бы приверженцем республиканской
партии, если бы не уехал оттуда. К демократам меня толкнул президент
Гардинг, а президент Гувер утвердил меня там. Я вдаюсь в свою личную
политическую историю только потому, что мой опыт в этой области вряд ли
уникален.
Я приехал в Монтерей, и сражения начались сразу. Мои сестры все еще
республиканки. Из всех войн гражданские междоусобицы бывают самыми
жестокими, а уж что касается споров о политике, то в семьях они приобретают
особенно яростный и неистовый характер. С посторонними я могу говорить на
политические темы хладнокровно, проявляя аналитический подход к делу. С
сестрами это было просто немыслимо. К концу каждого такого спора мы
задыхались от ярости и чувствовали себя совершенно опустошенными.
Компромиссов нам не удавалось достичь ни по одному пункту. Пощады никто из
нас не просил и не давал.
Каждый вечер мы обещали:
- Будем хорошие, добрые, будем любить друг друга. О политике сегодня ни
слова.
А через десять минут мы уже орали во все горло:
-