Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
и Джульетты выстроен
специальный маленький бассейн, в котором они купаются по нескольку раз в
день. Жажду они утоляют не водой, а льдом. Кормят их мороженой рыбой и
сибирскими пельменями. Кажется, они даже предпочитают последние. Несмотря на
то, что мы уже давно покинули зону антарктического климата, они все еще
очень много едят. Отсюда и обильное количество помета, жидкого и желтого,
убирать который не такое уж удовольствие.
Впрочем, все эти мелкие неприятности никак не смогли помешать пингвинам
давно стать нашими всеобщими баловнями, - за их кормежкой всегда наблюдает с
десяток любопытных, и если у птиц нет аппетита, то беспокоится не один
Кричак, а и многие другие. У пингвинов несколько задержался рост, но в общем
они спокойны, дружелюбны, солидны и гуляют на палубе по одному и тому же
маршруту, длиной в десять метров: впереди - более длинный Ромео, а позади -
более низкая Джульетта. Они, видно, привязаны друг к другу (у пингвинов как
будто очень устойчивые семейные отношения) и все о чем-то болтают между
собой, только вот по неуклюжести, вызванной непривычностью обстановки, да по
незнанию Шекспира не разыгрывают сцен у балкона, хотя на корабле есть для
этого богатые возможности. Они охотно принимают участие в утренней зарядке,
которую проводит на третьем люке Фурдецкий.
Не думаю, чтобы им снилось что-нибудь кроме льда.
13 марта
Индийский океан
Наши координаты вечером - 33ь43' южной широты и 113ь35' восточной
долготы. Юго-западный выступ Австралии остался в девяти с половиной милях на
восток от нас, и теперь до самого Аденского залива мы нигде не увидим земли.
На низкую, холмистую линию берега налег грудью темно-серый вечерний сумрак,
погасив характерные блекло-желтые тона Австралии. А то, что еще не совсем
скрыла сгущающаяся тьма, мешал разглядеть сильный огонь маяка, коловший
глаза иглами своих лучей. У нас новый курс - 354, то есть почти норд. Потом
мы сильно отклонимся на запад и пересечем экватор наискось.
На корабле вновь воцарился спокойный морской ритм штиля, - без
выработавшегося ритма в океане не проживешь. Определяется он четырьмя
элементами: преферансом, чтением, домино, а главное - работой. Играть в
преферанс и в домино, читать и загорать - это в основном специальность
трактористов и строителей, короче говоря, техников, которым не надо
отчитываться в своей работе перед руководством экспедиции. А руководителям
научных отрядов предстоит сдавать отчет об итогах своей работы, и поэтому
они по нескольку часов в день просиживают в каюте, пишут там, потеют,
думают, чертыхаются и опять пишут. Трешников объявил, что тем, кто не сдаст
в срок свои отчеты, грозит опасность просидеть без отпуска все лето в Москве
или в Ленинграде, и это подействовало. Кинозал целиком и полностью заняли
картографы, тут с утра до вечера наклеивают на карты аэрофото, постепенно
создавая точную и выверенную картину прибрежного района Антарктики. Кричак
часами сидит за пишущей машинкой, тем же занимается и ученый секретарь
экспедиции Григорий Брегман, остальные же предпочитают писать от руки.
Трешников, который требует многого от других, не дает пощады и самому себе,
и когда ни пройдешь мимо его каюты, всегда видишь его склоненным над столом.
Лишь изредка он появляется в курительном салоне, чтобы сыграть партию в
домино.
Владимир Михайлович, мой сосед по каюте, пропадает с самого утра.
Большую часть дня он проводит в столярной мастерской на носу корабля, потом
рисует, потом читает где-нибудь на палубе в тихом уголке и, если остается
время, еще занимается с двумя своими друзьями английским языком.
"Мне нет покоя, мне нет покоя, мне нет покоя..."
Да, уж для такого человека, как Кунин, покой - что смерть. Его
крючковатый орлиный нос молниеносно вынюхивает себе новое занятие, после
чего Кунин скрывается на целый день в каком-нибудь из судовых помещений или
в лабиринте мастерских. Тем не менее он и Кричак за обедом любят поговорить
о том, что им неохота работать и что лень у них обоих, видно, врожденная. Я
слушаю их с нескрываемой завистью и про себя думаю: "Вот бы и мне такую же
"врожденную лень"!.." Ибо, несмотря на тесноту каюты, мысли тут во время
штиля почему-то разбегаются во все стороны, океан рассеивает их и целиком
поглощает. Временами я даже вижу, как под его безмятежную, зеркально гладкую
поверхность уходит вниз серебристой уклейкой удачная фраза, выразительное
слово или половина строфы. Я чувствую, как океан высасывает из меня все
содержимое, не давая ничего взамен, кроме правильного серебряного круга по
вечерам и пылающего зеркала днем. То, что мы называем "сопротивлением
материала", зримо встает передо мной плитняковой стеной. Все написанное
раньше кажется неинтересным и серым, лишь задуманное кажется хорошим, но
чтоб добраться до этого хорошего, надо пробиться хоть на шаг сквозь
плитняковую стену "сопротивления материала".
Не знаю, справедливо это или несправедливо, но мне порой кажется, что
многим из нас, из эстонских писателей младшего поколения, трудно решиться на
этот шаг, такой неизбежный, а ведь без этого шага не может возникнуть нового
качества и вообще нового. Это результат ложного отношения к своему
воспитанию, к своей работе. Мы привыкли требовать и от читателей и от
критиков уважения и пиетета к труду писателя, к его таланту, к его удачам и
даже неудачам, но сами часто не в состоянии взглянуть на свое произведение
критическим взглядом человека со стороны, тем взглядом, какой бывает у нас в
момент усталости и упадка, в моменты, когда мы наиболее строго и честно
исправляем свою работу. Мы предъявляем требования к другим, но не к себе. И,
очевидно, в этом одна из причин крайне малой продуктивности многих молодых
писателей. Мы пишем: "строитель строит", "штукатур штукатурит", "рыбак
рыбачит" и т. д. и т. п., и пишем об этом как о самой естественной вещи,
пишем без всяких хитростей, ибо что может быть обыденней того, что рабочий
работает? Но о том, что "писатель пишет", что "писатель заканчивает новое
произведение", мы еще не привыкли говорить как о чем-то вполне нормальном и
будничном. Нет, мы хотим, чтобы это всегда было окружено каким-то мерцающим
ореолом, за которым мы зачастую пытаемся скрыть затянувшееся творческое
бесплодие, являющееся во многих случаях лишь результатом лени и благодушия,
в чем, однако, мы не решаемся признаться. К ним я еще добавил бы "боязнь
жизни", эту великую мастерицу фабриковать причины и поводы, выискивать
виновных и прикрывать всяческими ширмами раздобревшее благодушие, эту полную
даму с годовалым чадом на руках, то есть Привередливостью, и с тещей,
склонившейся у постели, то есть Обиженностью. А из-за ширмы порой
выглядывает длинная жилистая физиономия Ее Величества Претензии. За пять лет
- сборник стихов, за год - детская книжка в пол-листа или новелла, а если
речь идет о критике, то пара рецензий, если их вообще не пишут лишь ко дню
рождения. И мы довольны, мы подсчитываем все это и говорим, что литература
идет вперед. Мне вспоминается, как во время войны один актер читал в
Ярославле эстонским художественным ансамблям свой реферат о построении
коммунизма, особенно подчеркивая то обстоятельство, что при наступлении
новой эпохи рабочий будет работать только два часа в день. И режиссер Каарел
Ирд крикнул с места:
- И актер будет получать в год лишь по одной роли, а молодым и
малоодаренным вообще ничего не дадут!
Оратора, говорят, очень огорчила такая перспектива.
Но, думается, мы нередко создаем для себя искусственный мир,
искусственную эпоху двухчасового рабочего дня и кричим о несправедливости,
если нас упрекают в том, что мы пишем мало, да нередко и плохо.
Не обижайтесь, ровесники и коллеги! Упреки этой иеремиады обращены мною
прежде всего к самому себе, хотя при желании и нужде вы, конечно, и можете
принять на свой счет то, что останется от моей доли. Меня огорчают и злят
волны, глухо плещущие за бортом, вспышки маяка, все слабее озаряющие океан
за кормой, и непередаваемое, но неотступно грызущее чувство бессилия и
невыполненного долга.
14 марта
Сильная волна в семь-восемь баллов, гул ветра. Готовим стенгазету ко
дню выборов, то есть к 16 марта. Вернее, Кунин готовит. Текст уже наклеен,
осталось написать шапку и заголовки да нарисовать карикатуры. Иные шаржи
получаются очень удачными, особенно на участников экспедиции. Так как
музыкальный салон сейчас полностью отдан в распоряжение ученых и
составителей отчетов, мы расположились в красном уголке команды. Нас уже
трижды пыталась выставить отсюда сердитая уборщица. Это пригожая девушка,
архангельская красавица, - крепкая, но стройная, с красивыми руками и
ногами, с синими и пронзительными, сейчас злыми глазами, с круглым лицом, с
милым вздернутым носиком, усеянным веснушками. Она моет пол в кают-компании
команды (являющейся одновременно столовой и красным уголком) и без передышки
и всякого почтения ругает нас несколько часов подряд. Ругает нас негромко и
разборчиво, ровным голосом. Все мы - я в качестве редактора, а Кунин с
Фурдецким в качестве сотрудников - узнаем свою истинную цену: мы лодыри и
мазилки, мы художники чертовы (слово "художники" в ее устах звучит как очень
уничижительное), мы старые дурни и мусорщики, мы хулиганы и нахалы и т. д. и
т. п. Поскольку мое участие в создании стенгазеты уже закончилось, я сижу
молча, Фурдецкий изредка вставит словечко-другое, но это все равно, что
подливать масло в огонь, а Кунин, наш вежливый и воспитанный, тихоголосый
Кунин, бормочет под нос, раскрашивая какую-то карикатуру.
- О господи, разве мало на свете всякой дряни, что ты создал еще и
женщин!
Это, кажется, слова Гоголя. Но архангельская красавица, не обращая ни
на что внимания, продолжает ругать нас, и мне со своего места любо смотреть
на нее: до чего же пригожая девушка! Как споро ее покрасневшие руки
протирают мокрой тряпкой линолеум! А глаза ее, поглядывающие на нас из-под
упавшей на лоб пряди и готовые испепелить нас, блещут и сверкают словно
звезды. Порой она отшвыривает ногой стул, будто и тот принадлежит к компании
"мусорщиков", делающих стенгазету, и выражается совсем уж по-мужски и весьма
нелестно для нас. Так как мы находимся на самой корме, наш стол сильно
подбрасывает вверх и вниз, иллюминаторы все время залиты водой. Краска на
бумаге часто расплывается, и кисточка оставляет на ней непредвиденные
полосы. Но архангелогородка не обращает внимания ни на качку, ни на ветер,
ни на то, что уже с четверть часа ей никто не перечит, а знай поносит нашу
четырехметровую (!) газету и нашу работу, которая должна перевоспитывать
людей и, в частности, ее. Приятно слушать, как она разливается жаворонком,
видеть ее гневные глаза и вспоминать, каким она бывает ангелом на
танцевальных вечерах в музыкальном салоне.
Внезапно девушка, вытирающая тряпкой ножку стула, затихает, ее яростные
движения становятся нежными, прядь, нависшая на глаза, исчезает под платком,
и мы слышим ее дивный грудной голос, не для нас, очевидно, предназначенный.
Этот берущий за душу голос поет:
Я не брюнет
И не поэт...
И что-то еще в том же роде про любовь и про клятвы.
В дверях появляется один из молодых участников экспедиции, брюнет с
мощной шевелюрой и поэтическим взглядом. Девушка замечает его и, как бы
оторопев, встает, поправляет китель, улыбается, любезно приносит нам
пепельницу, которую мы давно выпрашивали, и просит не бросать окурки на пол.
Молодые люди беседуют о чем-то в дверях. Насколько я слышу, словарь
архангелогородки порядком усох, утратил свою сочность, мужественность,
образность - теперь все ее выражения тщательно отобраны и литературны. А
высокий брюнет, на время избавивший нас от роли "мусорщиков", лишь повторяет
все время то умоляюще, то ласково, то с легким упреком:
- Дуня, Дунечка!
Но под кителем Дунечки уже обрисовались еле заметные белые крылышки. Ее
глаза мягко сияют, ее голос мелодичен и нежен. Все та же вечная повседневная
история с бабочкой, выпархивающей из кокона и расправляющей свои яркие
пестрые крылья. Только что мы видели маленького крокодила, и вдруг...
Меня ты - я верю в чудо! -
На ласковых крыльях своих
В рай вознесешь, откуда
Мне падать так высоко.
Они долго шепчутся, с тихим шелестом пролетают по качающейся
кают-компании имена Дуни и Толи. Кунин и Фурдецкий пишут заголовки, а я с
нетерпением жду того момента, когда девушка снова взглянет на нас тигрицей и
примется объяснять нам, какой мы тяжкий крест для ее красивой шеи. Но этот
момент так и не наступает. Толя уходит, а Дуня остается все такой же доброй,
как и была. Она больше не придирается к нам и даже, взглянув на кунинские
карикатуры, хвалит их. По просьбе Владимира Михайловича она приносит ему из
кухни воды для акварельных красок, за которой мне приходилось ходить в
среднюю часть корабля, - Дуня не давала нам ни капельки.
За наружной переборкой ветер в шесть-семь баллов. Но океан в душе Дуни
солнечен и гладок, словно зеркало.
Удивительно!
16 марта
День выборов в Верховный Совет. "Кооперация" приписана к Мурманскому
порту, и мы голосуем за тех же кандидатов, что и тамошние избирательные
участки. Биографии кандидатов нам были переданы по радио.
Мы все успели проголосовать до семи утра. И на корабле воцарилось
воскресное спокойствие, более торжественное, чем когда-либо. На баке
полным-полно людей - кто загорает, кто просто смотрит на воду, кто во что-то
играет. Вечером в музыкальном салоне танцы. По желанию наиболее молодых
участников экспедиции и женского персонала танцы устраиваются дважды в
неделю и обычно - на задней палубе. Танцующих бывает мало, зрителей - много.
Днем сидел у летчиков. Там были Фурдецкий и старый полярный летчик
Каминский, бортмеханики и радисты. Каминский - человек старше пятидесяти, с
наголо остриженной головой и широким костистым лицом. Годы изрезали его лицо
морщинами, схожими со следами резца на дубовом дереве, взгляд его синих глаз
молод и спокоен. При чтении он пользуется очками. Читает он страшно много,
читает целыми днями, вдумчиво, неторопливо, возвращаясь время от времени к
уже прочитанным страницам. Он любит спорить о литературе, о книгах. Сейчас
по кораблю ходит из рук в руки "Битва в пути" Галины Николаевой, об этой
вещи идут споры и в каютах и на палубах. Каминский подготавливает
конференцию по этому произведению, которая, очевидно, состоится лишь в
Красном море. Не знаю, что получится из конференции. Почти все здесь - люди
техники, в той или иной степени соприкасавшиеся с конструированием сложных
машин и приборов, с вопросами их практического использования. В происходящих
спорах на первый план всегда выступают технические проблемы, вопрос о точном
описании производственных процессов. Человеческие проблемы, страсти людей,
их слабости и достоинства - все это мелькает где-то на заднем плане. Но уж
когда добираются и до этого, то выясняется, что почти все участники
экспедиции, и молодые и старые, предъявляют литературному герою очень
большие требования и не прощают ему ничего. Они хотят, чтоб герой был
чистым, чтоб он был деятельным и чтоб он не боялся риска. В море с человека
спрашивают больше, чем на суше, а в экспедиции - еще больше, чем в море. Эта
требовательность неизбежно переносится и на литературу, причем особенной
силы и чистоты требуют от героинь. И порой их с особенной легкостью наделяют
прозвищами "бабочек", а то и какими, похуже.
Я упомянул героя, не боящегося риска. Это наш всеобщий любимец, к нему
наиболее снисходительны. И не очень придираются к целям, которые ведут его
вперед, к побуждениям его действий. Здесь особый класс, разумеется,
составляют полярные исследователи: Амундсен, Нансен, Скотт, седовцы,
четверка папанинцев, Чкалов, Громов, Бэрд, Моусон. Это знаменитые коллеги по
странствиям во льдах и надо льдами. Но стоящий народ и тюленеловы Южного
Ледовитого океана, многие из которых побывали на Крайнем Юге раньше
признанных первооткрывателей, - они лишь подделывали записи в судовых
журналах, чтобы утаить места лова. Стоящий народ и португальские капитаны,
которые в погоне за перцем открывали новые острова и пополняли карту мира, -
эти, правда, были не прочь из-за мешка перца и перерезать глотку своему
конкуренту. Такие могли из-за пустяка вздернуть матроса на рею - нравом они
были страшнейшие деспоты, но история забывает о повешенных матросах и
увенчивает охотника за перцем лавровым венком первооткрывателя. Похоже, что
ставить так высоко людей риска заставляет полярников, летчиков и моряков их
профессия, да и сходство их характеров с характерами смельчаков прошлого.
Мы беседуем о самой ходовой книге из судовой библиотеки, которую по
прочтении молча откладываешь в сторону и которая глубоко потрясла нас своим
суровым документализмом и духом отчаянного, бессмысленного риска. Это книга
командира японской подводной лодки: "Потопленные. Японский подводный флот в
войне 1941-1945 гг.". Автор ее принадлежит к числу тех немногих командиров
японских подводных лодок, которые остались в живых после войны с Америкой.
Американцы потопили фактически весь подводный флот Японии. И "Потопленные" -
не что иное, как хронологический перечень гибелей, история бессмысленной
гонки со смертью, обвинительный акт против адмиралтейства Японии. В начале
войны японский подводный флот был уже устаревшим, отсталым, и во время войны
его заставляли выполнять невыполнимые операции. С его помощью пытались
снабжать японские гарнизоны на островах Тихого океана, блокированных
военно-морскими и военно-воздушными силами Америки. Мешки риса посылали к
берегу из торпедных аппаратов. Строились подводные авианосцы для бомбежки
Панамского канала, но при этом они не снабжались радарными установками, уже
имевшимися в Японии. Японские подводные лодки дважды огибали мыс Доброй
Надежды, пересекали "ревущие сороковые" Атлантического океана, добирались до
европейских вод и встречались на немецких базах у берегов Франции с
немецкими субмаринами. Это был смелый шаг смелых командиров и моряков. Но
наиболее потрясает в "Потопленных" глава о людях-торпедах, которые появились
в Японии перед ее разгромом. Ни один человек, выпущенный из специального
торпедного аппарата, не вернулся назад, у нас нет никаких сведений о
переживаниях этих обреченных. Пойти на этот шаг могла только Япония, только
японцы. За таким поступком должно скрываться какое-то непонятное для нас
отношение к жизни и убеждение самоубийцы, осознавшего предстоящий конец, что
иначе быть не может. Людей-торпед обучали в особых школах, после окончания
которых они получали специальную форму и жили как завтрашние мертвецы. Затем
они попадали на подводные лодки, забирались в подходящий момент в торпеды, и
последнее, что они успевали крикнуть по радиотелефону, было: "Да здравствует
император!"
Вся книга пронизана фатальным спокойствием автора, он спокойно
перечисляет имена погибших товарищей и номера не вернувшихся на базу лодок.
По манере письма это самая бесстрастная и самая угнетающая книга. Но мы
признаем ее. Почему? Отчаянный риск, постоянное устремление к бе