Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
удно водоизмещением примерно в десять тысяч тонн.
Появление советского корабля, да еще с антарктической экспедицией на
борту, заставило высыпать на все палубы множество зрителей. На пристани
показались портовые рабочие, таможенники в своей строгой черной форме и
несколько полицейских. На берегу сразу бросилась в глаза знакомая реклама
"кока-колы" на красном кузове автомобиля. Тянутся длинные склады, на рельсах
узкоколейки сверкает солнце. После двух недель жизни на чистом соленом
воздухе океана мы вновь вдыхаем запахи пыли и зерна.
На пристани собирается народ. Советские корабли редко заходят в
австралийские порты, и потому прибытие каждого судна под красным флагом -
здесь событие. Как только спустили трап, на корабль первым поднялся
профессор Глесснер с супругой. Глесснер - выдающийся ученый-нефтяник, перед
второй мировой войной он по приглашению Советского правительства приезжал к
нам в страну работать. Он неплохо изучил русский язык и женился на молодой
московской балерине. У него хорошие отношения с нашими полярниками, из
которых он знает многих, так как "Обь" и "Лена" еще в 1956 году заходили в
Аделаиду. И когда журналисты окружают начальника второй экспедиции
Трешникова, Глесснер им говорит:
- Смотрите, чтобы не очень-то клеветать! (Впрочем, здесь тон прессы по
отношению к нам корректный )
А тем временем на пристани совершается любопытное, в психологическом
отношении даже захватывающее и не лишенное трагизма движение. В тени складов
стоят целые семьи - и с детьми и без детей, - а от группы к группе переходят
одинокие фигуры. Подавляющая часть этих людей говорит вполголоса по-русски.
Из-за склада одна за другой выезжают машины - новые "холдены" (марка
австралийского автомобиля), подержанные "холдены", совсем старые "холдены" и
уже совершенные развалины, выпущенные, наверно, сразу после первой мировой
войны, каких не увидишь больше не то что ни в одном портовом городе, но даже
и на автомобильном кладбище. Некоторые тут же останавливаются, большинство
же проезжает мимо "Кооперации" как можно медленней. Из окон жадно глядят на
наш корабль серьезные лица взрослых и заинтересованные рожицы ребят. Вскоре
после того, как "Кооперация" пришвартовалась, не приспособленная для езды
набережная превращается в проезжую дорогу. Машины объезжают вокруг склада и
минуты три-четыре спустя появляются снова. Они тихо-тихо проезжают мимо,
глаза уже смелее разглядывают иллюминаторы корабля и украдкой косятся на тех
из нас, кто стоит на палубе. После двухминутной разведки машины
останавливаются, люди выходят из машин и, заняв пост у стены склада, долго и
нерешительно смотрят на трап "Кооперации", подняться по которому им не
хватает духу.
Это русские эмигранты. Их колония в Аделаиде насчитывает около двадцати
тысяч человек.
Алексей Толстой называет одну часть русских эмигрантов, осевших после
революции в Париже, "извиняющимися". Наблюдая то, что происходит на пристани
у трапа "Кооперации", тотчас вспоминаешь это определение. Эмигранты, в
большинстве случаев семьями - муж и жена или муж, жена и дети, - подходят к
трапу, недолго стоят в неуверенности и в замешательстве, наконец медленно
поднимаются (ребята крепко при этом держатся за канат), добираются до
палубы, и тут отец семейства обычно спрашивает:
- Извините, нельзя ли посмотреть корабль?
За всю свою антарктическую поездку я не слышал, чтобы столько раз
произносили слово "извините", сколько его произносили здесь, на трапе и в
коридорах "Кооперации". И чего только не содержало это "извините", какие
различные оттенки оно приобретало в устах разных людей. Всего лишь одна
фраза: "Извините, нельзя ли посмотреть корабль?"
Любопытство? И это тоже. Но не только это. Было тут еще и другое:
"Извините, нам столько лет врали, что мы хотим знать, корабль ли это в самом
деле или просто пропаганда"; "Извините, но в ваших глазах мы, наверно, не
иначе как предатели родины"; "Извините, но мы хотим что-нибудь услышать о
своей прежней родине от вас, а не от газетчиков-эмигрантов"; "Извините, но
мы тоскуем по своей России". Извините, извините, извините... Тут и тоска, и
вопрос, и желание видеть людей, недавно покинувших ту страну и
возвращающихся в ту страну, которая возродилась вновь после того, как они,
эмигранты, добровольно или вынужденно ее покинули, чей огромный, с каждым
днем возрастающий авторитет, чье могущество и чьи успехи не смеют отрицать
даже буржуазные газеты Австралии, страну, с которой у австралийского
правительства прервались дипломатические отношения после бесстыдной, даже с
точки зрения капиталистического мира, плохо сфабрикованной и сейчас уже до
конца разоблаченной аферы Петрова.
Вечером по "Кооперации" нельзя пройти. Везде толпы людей - и
австралийцев и русских эмигрантов, - они запрудили коридоры, палубы и
музыкальный салон, они во всех каютах, они пьют чай и ужинают в нашем
ресторане, разглядывают картины, играют на рояле, танцуют - словом,
чувствуют себя как дома. Более поздние пришельцы уже не извиняются без
конца. Дети - полугодовалые, годовалые и двухлетние - хотят спать и хнычут,
иные уже уложены на койках в каютах, на стульях в музыкальном салоне, а
некоторые спят на руках у матерей.
Странный, противоречивый вечер.
Глядишь на трап, по которому все время поднимаются на корабль
незнакомые люди, и думаешь, как много диссонансного в этих прилично одетых
паломниках, на чьих русских лицах написано волнение, как много в них
достоевщины и близкой к краху неустойчивости. И понимаешь, почему столь
большой процент обитателей австралийских сумасшедших домов составляют
эмигранты. Понимаешь и то, что приобретать в рассрочку дома и машины - не
такое уж счастье.
На палубе показывают фильм об Антарктике, о первой советской
экспедиции. Народу невероятно много, на третьей палубе людей столько, что
яблоку негде упасть, шлюпочная и прогулочная палубы забиты до отказа, а
часть зрителей смотрит фильм из темных окон ресторана. Тишина гробовая.
Добрых две сотни людей стоит на пристани - на корабле больше нет места.
Свет судовых и портовых огней падает на трап, тускло поблескивает
крытое лаком дерево, ярко сверкает медь, дрожат во тьме серебристо-серые
швартовы. А по трапу медленно поднимается старик в мятом костюме. Его шляпа
неопределенного цвета вся в пятнах, его палка с гнутой ручкой со стуком
волочится по ступенькам. Поравнявшись с вахтенным матросом, он глядит на
него, словно надеясь увидеть знакомые черты, и говорит:
- Я русский.
- Тут много русских, - отвечает вахтенный.
- Извините, нельзя ли посмотреть корабль? Извините, я не помешаю?
Из эстонских эмигрантских поэтов младшего поколения я считаю самым
талантливым, самым своеобразным и в то же время самым враждебным всему
советскому Калью Лепика. У него есть свой почерк, свое лицо и своя
ненависть. Бездарный поэт никогда бы не придумал того заглавия, какое он дал
своему сборнику, вышедшему в Швеции: "Побирушки на лестницах".
27 февраля 1958
Аделаида
Мой товарищ по каюте, Кунин, ничем не напоминает земной шар. Он
среднего роста или, может быть, чуть пониже, у него седая лысеющая голова,
говорит он тихим голосом и никогда не ругается, а если и ругается, то на
редкость складно и выразительно. Он известный инженер, автор нескольких
объемистых книг, пользуется авторитетом среди строителей и по
совместительству служит вторым боцманом "Кооперации". Когда корабль готовили
в океане к приему груза зерна, он целыми днями пропадал со своим
строительным отрядом в трюмах. Судно он знает как свои пять пальцев, морей и
океанов видел больше, чем иной моряк. Кунину больше пятидесяти, и он,
вероятно, самый подвижной человек на "Кооперации". Он покидает каюту утром,
в обед его седая голова промелькнет на миг в ресторане, а возвращается он в
каюту часов около одиннадцати, в Австралии же - и вовсе после полуночи. У
него золотые руки, он умеет делать множество простых и сложных вещей из
дерева или из железа, он не может жить без работы. Он хорошо рисует, умеет
играть на мандолине и на рояле, хорошо знаком с искусством и свободно
говорит по-английски.
И хотя, повторяю, он не похож на земной шар, все же утром, когда мы
спускались по трапу на причал, какой-то насмешник, облокотившийся на
поручни, кинул нам:
- А вот и Кунин со своим спутником.
Спутник - это я. Я вполне доволен своей ролью. Кунин уже побывал в
Аделаиде, в 1956 году на "Лене", он знаком с городом и знает, что надо
смотреть. Более того, среди австралийцев у него есть немало хороших
знакомых. Хорошо кружиться спутником вокруг Владимира Михайловича.
Едем в город. Он, собственно, состоит из двух городов - Аделаиды и
Порт-Аделаиды, из которых последний является чисто портовым городом со своим
муниципалитетом и мэром. Тут расположено одно из крупнейших отделений
автозавода "Холден". От Порт-Аделаиды до Аделаиды около пятнадцати миль.
Мимо автобуса, который движется тут по левой стороне, проплывают огромные
склады и стоянки автомашин, проезжая часть разделена пополам хорошо
ухоженной зеленой зоной. Тут растут пальмы и кедры, незнакомые мне
австралийские деревья, цветы и густая трава, плотная, как ковер. Уже по
дороге видишь, что значительную часть Аделаиды, как и любого другого города
Австралии, занимают индивидуальные дома. Строительный материал различен -
это или красный кирпич, или белый камень, или бледно-желтые блоки. Впрочем,
сами дома весьма одинаковы: большие окна, закрытые жалюзи, и у каждого дома
балкон с далеко выступающей выпуклой крышей. Солнце здесь обильное и яркое,
поэтому тень очень ценится.
Центр Аделаиды похож на все центры западных городов. Многоэтажные
большие дома с магазинами внизу, банки, конторы, правительственные здания,
бесконечные рекламы, отели, бары и множество машин. Соответственно местной
политике "белой Австралии", препятствующей иммиграции негров, японцев,
индийцев, малайцев (исключение делается лишь для студентов, обучающихся в
австралийских университетах и имеющих право практиковать здесь после
получения диплома, с особого, разумеется, разрешения), Аделаида является
"белым" городом: европейские лица, европейские моды. От знакомых мне
западных городов ее отличают, пожалуй, лишь две вещи: обилие автомашин
старых марок и великое множество веснушек. Я еще никогда не видел такого
веснушчатого города. Веснушки делают забавными и родными лица пронзительно
кричащих мальчишек-газетчиков, они выглядывают из глубокого декольте дамы с
тонкой талией, они, как веселое и рыжеватое звездное небо, пестрят на
запястье изящной руки, затянутой в белую перчатку. А девчонки в белых
платьицах, мчащиеся по улице, похожи на рябенькие скворцовые яйца. Много,
очень много веснушек. А в остальном город как город.
Аделаида является промышленным и административным центром штата Южная
Австралия. В ней четыреста восемьдесят тысяч жителей. Между прочим, тут нет
ни одного постоянного театра, нет своего симфонического оркестра.
Художественные вкусы среднего аделаидца, его потребности в духовной пище
должно удовлетворять и, по-видимому, удовлетворяет кино. Если же из
Мельбурна или из Сиднея сюда приезжает какая-нибудь труппа либо какой-нибудь
певец, то билеты всегда не по карману и рядовому зрителю, и рядовому
слушателю. При бюджете, рассчитанном до последнего пенса, очень трудно
выложить пятьдесят шиллингов, то есть два с половиной австралийских фунта.
Большую часть сегодняшнего дня мы с Куниным провели в Национальной
художественной галерее Южной Австралии. В этом довольно обширном музее
австралийским художникам отведен лишь один зал. Правда, некоторые их работы
висят рядом с картинами англичан, французов и голландцев. Судя по первому
впечатлению, доминируют здесь англичане. Очень интересны работы Альберта
Наматжиры, известного австралийского пейзажиста. Низкие горы, запыленные
деревья с высохшей листвой, пустыня, полупустыня. Долго смотрим на картину
англичанки Лауры Найт. Не знаю, был ли это австралийский пейзаж или нет, но
для английского он мне показался слишком солнечным. На переднем плане две
лошади, чуть подальше - влюбленная пара и два осла. Позади горы. И чудится,
будто с картины непрерывно струится в зал, на зрителей и на другие полотна,
золотое солнечное сияние, спокойное и радостное. Как это делается?
В первых залах - реалистические пейзажи и портреты. У королей и королев
здесь такие же важные, как и всюду, знакомые застывшие физиономии,
выглядывающие из гофрированных воротников. Но вот мы достигаем царства
современного искусства. Треугольники, ромбы, кубы, сплетения линий. Я не
знаток изобразительного искусства, но если не считать полотен, в которых при
всем желании никто ничего не поймет, то и здесь найдешь на что посмотреть и
над чем подумать. Круги, кубы и прямоугольники Алана Рейнольдса, несмотря на
кажущуюся антиматематичность, сливаются в красивую, спокойную и, смею
сказать, художественную картину. Мягкие сине-серые и серебристые тона,
ничего кричащего и, при всей беспорядочности, известная внутренняя
симметрия. Смотришь и думаешь: в ту комнату у себя, где обычно сидят гости,
в том числе и такие, которые всем без разбору художественным направлениям и
методам, возникающим на Западе, дают лишь одну оценку: "Хлам, безыдейность,
бессмыслица!" - в ту комнату такого не повесишь, но в более укромное место -
отчего бы и нет?
Со странными и противоречивыми чувствами отошел я от картины Руа де
Местра. При первом беглом знакомстве не обнаруживаешь ничего, кроме адского
хаоса. Те же самые кубы и скрещивающиеся под всевозможными углами
разноцветные прямые, а в центре полотна - нечто напоминающее гриф скрипки. И
под этим смешением красок название: "Оступившийся Христос с крестом". Тебя
берет оторопь. Судя по имени, де Местр может быть католическим художником,
сюжет он выбрал евангельский, но трактовка этого сюжета становится ребусом
из-за скрипичного грифа. Приглядываешься снова, пытливо, изучающе, и
чувствуешь себя ребенком, который, складывая отдельные буквы, впервые
пытается прочесть слово. Четко выделяется тяжелый крест, затем обнаруживаешь
под ним оступившегося Христа. Лица не видно - при падении Христос обратил
его к грешной земле, но видишь усталую, согнувшуюся под тяжестью креста
спину, видишь широкое покрывало в складках и видишь босые ступни с чуть
согнутыми, как и должно быть в момент падения, пальцами. Все смотришь и
смотришь на этот крест, на согнутую спину и на ноги, которым очень далеко до
ног блудного сына Рембрандта, но которые все же чем-то напоминают эти
гениально найденные потрескавшиеся ступни. Я потом все снова и снова
возвращался к этой картине и каждый раз находил в ней что-то новое.
Я далек от того, чтоб объединиться с теми враждебными социалистическому
реализму людьми, которые все советское изобразительное искусство подводят
под один знаменатель "фотореализма". Но нельзя отрицать, что за последние
годы мы видели на выставках очень много картин, похожих друг на друга,
исчерпывающих друг друга и являющихся в лучшем случае бледной фиксацией
какого-нибудь застывшего момента нашей стремительной жизни. В этих
произведениях нет ни вчерашнего, ни завтрашнего. Они до того описательны,
что полностью освобождают нас от всякой необходимости думать. Но, по-моему,
истинно художественное воздействие хорошей живописи, как и хорошей
литературы, начинается тогда, когда мы отходим от полотна или откладываем
книгу и задумываемся над тем, что они нам сказали. Отсутствие вопроса,
неспособность произведения породить его - признак бедности. Кто он, Григории
Мелехов, бандит, убийца или несчастный трагический герой? Была ли Аксинья
лишь испорченной женщиной или любящей душой масштаба Клеопатры? Об этом
ежедневно спорят и думают тысячи людей. Но о многих картинах мы не думаем и
не спорим: манная каша - это манная каша, вещь питательная и скучная.
В Национальной художественной галерее есть полотно Джека Смита "Белая
рубашка и шахматный столик". Столик с красными клетками, спинки двух простых
стульев, а над ними висит на веревке выстиранная белая сорочка. И больше
ничего. Краски чистые и веселые, а спинки стульев словно нарисованы
ребенком. И все же посмотришь на эту картину, а потом, уже на улице,
думаешь: интересно, что за человек живет в этой комнате и как он живет, кто
он, какие у него мысли? Стирала эту рубашку его жена, его возлюбленная или
он сам? Наверно, он сам. И снова видишь перед глазами дешевую доску, спинки
простых стульев, простую рубашку и даже видишь их владельца. Если он
австралиец, то где работает? У "Холдена"? Нет, у "Холдена" зарабатывают
прилично, и тогда бы он купил стулья получше. Может быть, он самый простой
портовый или дорожный рабочий и зарабатывает четырнадцать фунтов в неделю.
Он молод и любит по вечерам, переодевшись в чистое, водить любимую девушку в
кино, - короче говоря, этот человек только начинает налаживать свою жизнь. И
сразу шахматная доска, стулья и рубашка отступают в тень, а вперед выходит
он сам, человек.
Полотна, полотна, полотна... Один женский портрет по стилю очень похож
на работы эстонского художника Николая Трийка. Запомнилось "Ночное
отражение" Дж. Гаррингтона-Смита, вещь с настроением. Открытое окно, луна и
сумеречные скрещивающиеся тени на коричневато-сером фоне. Кажется, будто
заглянул в ночную тьму, за которой где-то под Южным Крестом спит остывающая
пустыня. А когда заглянул - во сне или наяву, - неизвестно.
В одном из задних залов висит такая картина: на берегу моря между двумя
серыми камнями стоит мальчик с резкими скандинавскими чертами детского лица.
Он в сером свитере, в коротких серо-синих штанах. На заднем плане - огромное
море. Это полотно Молли Стефенс отчасти напоминает Пикассо "голубого
периода". И все же сколько в нем родственного нам! Сколько я видел если не
таких же, то примерно таких же будущих моряков или рыбаков на фоне серых
камней и серого моря! Но в Австралии это вызывает совсем другое отношение -
так и подмывает сказать по-эстонски этому пареньку из масляных красок:
- Привет, братец!
Но мимо большей части полотен, выставленных в залах современной
живописи, проходишь с недоумением и не можешь понять, что у них общего с
искусством. У многих произведений нет названия, впрочем, к ним с равным
успехом подошло бы или не подошло любое название. Хаос, мешанина цветовых
пятен, линий и черточек, кричащие краски, пачкотня. А то, что можно понять,
немногим лучше: лунный свет и на фоне унылых скал голые тела с нарушенными
пропорциями, либо красные, либо зеленые. Такова "Композиция" Джастина
О'Брайена. Или осклабившийся череп доисторической твари на фоне сумеречных
развалин. Смерть, смерть, смерть, культ смерти. Такова картина Сиднея Нолэна
"Близ Бэрдсвилла". Словом, если из этого хаоса цветов и выудишь какую-нибудь
мысль, то это всегда лишь связано с мотивом смерти либо оказывается
торжествующим "все напрасно", "все бессмысленно".
Искусству аборигенов Австралии отведен в адела