Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
от каскадера? Сам стреляешь, дерешься,
переворачиваешься в машинах? Ведь ты подписываешь контракт, где такого
пункта нет. Это глупость?
- Это азарт.
- Но ты же знаешь, что Урбанский погиб на съемках именно по этой причине.
- На "Марше Турецкого" мы с Кищуком договорились, что я сам перевернусь в
машине. Он неохотно пообещал, но подумал, что я об этом забыл. Но я-то не
забыл. Смысл трюка в том, что едет машина, в ней идет разговор. Ее обгоняет
джип, открывается окно, автомат, очередь, водитель убит, машина вылетает на
специально сделанный подъем и падает. Как она упадет - никто не знает. Может
упасть как угодно. Но смысл в том, что в одном кадре машина вылетела и в
этом же кадре из нее выходит артист.
Кищук меня спросил перед съемкой: "Ты, да? Ты серьезно? Да?" - "Но мы же
договорились". - "Ну, поехали". И мы поехали. Мы репетировали, мы считали
секунды, как я снимаю перчатки, шлем, расстегиваюсь, а потом вываливаюсь из
машины. Насчитали, что это занимает ровно шесть секунд. Мы сказали об этом
оператору. Рижская трасса. Пятница, день, все едут на дачу. Нам дают отмашку
- поехали. "Господи, дай нам..." Едем. Дальше - взлет, первый удар страшный,
потому что машина как-то ушла в сторону, потом три раза перевернулась и
встала на колеса. Первый вопрос:
- Жив?
- Жив.
- Давай.
И у нас шесть секунд. Я начинаю расстегиваться, а молния не
отстегивается, хотя на репетициях все получалось. Руки-то дрожат. Дверь не
открывается. Подходит каскадер: "Мудак, открой".
- Это самое острое ощущение, которое было в твоей жизни?
- Ну из последних - да. Адреналин выделяется... Мало не покажется.
- Ты, мягко говоря, испугался?
- Нет. Правда. Перед началом вроде все в порядке - нормально куришь,
сердце не бьется. Но ощущение - как перед чем-то особенным. У меня
пострашнее было, на съемках у Хоффмана в фильме "Огнем и мечом". Машина -
она машина, ей сколько вломишь, столько она и пойдет. А вот конь Домар... Он
вел себя очень непонятно. Я на нем сидел, но все время просил, чтобы конюх
его держал. Вдруг он начал валиться на бок, что совсем не в его характере, и
я два раза слезал с него: "Успокойте коня". Конюхам его два раза пришлось
гонять, чтобы успокоился.
- Больше не будешь рисковать?
- Но так хочется...
- В таком случае психологи говорят: ты сублимируешь в работу
неиспользованную страсть или энергию. Значит, не хватает острых ощущений по
жизни?
- Я не знаю, что говорят психологи. Когда каскадеры это делают, ты
смотришь и думаешь, что это так просто. Когда Кищук выходит из машины и
спрашивает: "Сколько раз перевернулся - три или четыре?", на его лице
выражение - вот она жизнь, сука.
- И у тебя такое же?
- Я скажу тебе - я не гнался за чем-то. Но когда к тебе вся группа
подходит и говорит: "Можешь!.." - это...
- Интересно, что на съемках "Огнем и мечом" твою лошадь звали Домар. Твоя
фамилия - Домогаров. Ты узнавал, что она означает?
- У мамы где-то есть древо: там литовцы и латыши, и русские, и украинцы,
и немцы, и евреи...
- Вот радость-то русским патриотам узнать, что Домогаров - еврей.
Краков. Под Рождество. Рождественский базар возле Марьяцкого костела.
Копченые колбаски на гриле. Горячий глинтвейн в бочках. Настроение -
соответствующее.
- Ты веришь в фатальность встреч на земле? В такую их неизбежность, что
жизнь переворачивает?
- Сейчас уже верю. Происходит одно событие и переворачивает всю жизнь.
Прошлая жизнь была хорошая, но Польша все перевернула. Вообще все. Я не
шучу, когда говорю, что с той первой поездки в Варшаву на пробы, в девяносто
восьмом году, я не могу остановиться. У меня нет времени останавливаться.
- Переход в категорию европейского актера. Как это отразилось на
самочувствии внутреннем и на материальном?
- Самое интересное, что материально... такое ощущение, что я и не
работаю. Кроме шуток. У меня нет денег. Нет, мне платят. Но я не умею их
собирать. Не могу сказать, что я транжира, но я не понимаю, куда они
деваются.
- И кто тебе поверит. Знаешь, что скажут?
- Знаю. Но это правда. Сколько тебе надо? Три тысячи? На! Семь - на!
- Легко расстаешься с деньгами?
- Ты знаешь, да. Мне потом станет жалко.
- Тебя волнует чужое мнение?
- Да.
- И еще к вопросу о внешности. Ты похож на бретера и картежника...
- Еще и алкоголика.
- Как у тебя с этим делом? Не с алкоголем.
- Я не картежник и знаю, что близко нельзя подходить к рулетке. Близко.
Бабушка мне сказала: "Никогда, Сашенька, не играй в карты. Не твое это
занятие". И два раза на рулетке понял, что действительно нельзя.
- Буквально два последних вопроса. Твой внутренний монолог, когда все
хей-хоп?
- Я выпью водки и скажу, что чего-то не хватает.
- Твой внутренний монолог, когда ты измотан, как последняя собака, и
хочется закрыть дверь и послать всех?
- Я выпью водки и скажу, что чего-то не хватает.
- Монолог артиста, снимающегося за границей за твердую валюту, сыгравшего
в театре в чужой стране на чужом языке?
- То, что выпью водки, - это однозначно. Смешанное чувство, когда ты
понимаешь, что подошедший к тебе артист говорит: "Спасибо, Санька, сам
понимаешь за что". Я слушаю его и думаю: "Домогаров, все-таки что-то в этой
жизни ты сделал". Хотя я понимаю, что был толчок - Хоффман дал мне большой
пинок под зад. Но ведь можно же и не удержаться.
- Не захотел бы - не распяли.
- Есть твоя правда в этих словах. Я должен был получить то, что должен, и
получил. Прекрасно понимаю, что еще раз приеду в Краков и буду доказывать,
кто я такой. И то, что директор краковского театра сказал: "О'кей, будет
третий сезон", - вот большей награды для себя я не вижу. Ни цветы, ни
деньги, а третий сезон. Может, я больной человек, и я понимаю, куда я себя
кидаю, на что.
- Есть вещи, которых ты боишься?
- Есть. Я боюсь остаться без работы. Я боюсь остаться один. И самое
страшное - что так будет.
- Не можливе - как говорят здесь, в Польше.
- Можливе. Поверь. Страх, что чего-то не будет, что почва исчезнет под
ногами. Ты пойми, у меня же все началось в тридцать пять лет. Поздно. Я
боюсь опоздать. Слишком долго ждал. Я психую и решаю для себя - будет съемка
у Вайды или не будет? Когда начнет Хофф-ман новую картину? В декабре?
Значит, я занят. Все время в ожидании - дайте, дайте мне эту "машину".
- А ты не боишься растратиться?
- Нет. Все отдается, но и все восполняется. Тем, что шофер нашей
съемочной группы из Варшавы примчался в Краков на "Нижин-ского". Этим
восполняется. Вот этим, вот этим, вот этим я живу. Появление человека,
который в ночи мчался на машине хрен знает куда. Я ощущаю то сердце, которое
заставляет мое сердце, как это ни поэтично звучит, биться в два раза
быстрее. То правда.
- И она в том, что ты - артист эмоциональный, не интеллектуальный.
Интеллектуал вряд ли добровольно полез бы в машину, чтобы трижды
перевернуться. Тысячу раз подумал бы.
- А фиг ли думать? (Смеется. Пьет глинтвейн.)
Смотрите, кто идет, - да это же Марк Розовский! Художник стихийный, как
волны на картинах Айвазовского. Непотопляемый. Во всяком случае, все его
упругое, даже в 60-летнем возрасте, существо в своем стремительном полете
несет оптимистичность формулы: "Всегда готов". И убежденность, что "не
бывает напрасным прекрасное". Он готов... А к чему? Да буквально ко всему -
к борьбе, работе, сопротивлению, любви. Все это, захваченное его
необузданным темпераментом, часто производит эффект разорвавшейся бомбы.
К тому же Марк Розовский - единственный режиссер, который руководит
профессиональным театром, не имея специального образования. Его театр
расположен у Никит-ских ворот и носит одноименное название. Хотя много лет
назад Марк Розовский готовился совсем к другой, не театральной карьере.
Выпускник факультета журналистики МГУ тогда не знал, что попадет в батальон
штурмовиков театра и этот
Штурмовик всегда просит огня
Мама гречанка, а папа - инженер -
Не каждый антисемит - подлец -
Игры, в которые мы не играли -
Задернуть Ленина на спектакль -
Нищий мот - это шик - Штурмовики просят огня
- Марк Григорьевич, а вы хоть одну статью написали?
- Много. Штук двести. Во-первых, у меня был творческий диплом - фельетоны
и юмористические репортажи. Помню, я писал материал о магазине "Изотопы".
Как сейчас говорят, "стебался". Но в отличие от сегодняшнего стеба мы
стебались со смыслом. Еще был фельетон "Рокфеллер из Ногинска", где я
бичевал человека, выписавшего себе удостоверение Рокфеллера. Я работал на
радио редактором передачи "С добрым утром", а стол Войновича был напротив
моего. В одной из своих книжек он вспоминает, как меня принимали на работу.
А выглядело это так.
Председатель Гостелерадио Кафтанов, прочитав мою анкету, спросил меня: "А
почему вы грек?" Я моментально ответил: "Потому что у меня мама гречанка".
Возникла пауза. "А папа у вас кто?" - за-дает он свой главный вопрос. Я
поднял голову и сморозил: "А папа - инженер". Поэтому Жириновский, я считаю,
у меня украл эту формулировку: "Мама русская, а папа - юрист". Вот все это и
описал Володя Войнович в книге, изданной еще двадцать лет назад в Мюнхене.
Потом я рассказал эту шутку Мише Жванецкому, и он фельетон Райкина
"Биография" начал так: "У меня мама гречанка, папа - инженер". Так что у
меня два свидетеля.
- Тогда вы действительно дрожали из-за "пятого пункта"?
- Слово "дрожали" ко мне не подходит. Я никогда не дрожал. После моего
ответа про папу-инженера я увидел, как эта громадина Кафтанов сначала
вспотел, потом убрал мое дело в стол, встал, протянул руку: "У меня нет
возражений". Вот ты спрашиваешь о "пятом пунк-те". В школе не было уж такого
антисемитизма: может быть, потому что там училось много еврейских детей. И
во дворе это не чувствовалось. А вот в студии "Наш дом"... В пятьдесят
восьмом году, когда она
образовалась, ею руководили Алик Аксельрод, Илья Рутберг и я, Марк
Розовский. Ничего себе компания?
Был один смешной случай. В горкоме партии, куда меня часто вызывали,
потому что запрещали спектакли, один человек говорит: "Ты же должен просто
понять: Аксельрод, Розовский, Рутберг... Ну хоть бы один был, а то сразу
три". А я ему: "А ты знаешь, что Ленин сказал?" - "Что?" - встрепенулся он.
"Не каждый подлец антисемит, но каждый антисемит - подлец". Он застыл,
вцепился в меня: "Ты что? Правда, что ли, Ленин так сказал? Ну-ка, дай я
запишу".
Вообще это были потрясающие люди. Борясь против антисоветских ассоциаций,
они все время искали их и находили там, где рядом не лежало. "Что это у вас
царя зовут Макс? - спрашивали меня про спектакль "Сказание про царя
Макса-Емельяна" (это шестьдесят восьмой год). - В Максе прослушивается
Маркс". Или: "А почему он с желтой папкой? Желтый цвет - это национальный
цвет еврейского народа". Я в таких случаях играл этюд, который заранее
готовил. Этюд назывался "Неуправляемый художник".
- Это как же?
- Когда мне говорили про "желтый цвет еврейского народа", я со всего
размаха кулаком трескал по столу, так что на нем все подпрыгивало, и матом
начинал кричать: "Ты провокатор, сука! Ты, б..., хочешь меня упечь! Чтобы я,
е... т... м..., провокациями занимался!" Логика оправдывания здесь не
проходила. Методика борьбы заключалась в том, чтобы поразить противника его
же оружием. После моего крика меня надо было вязать, выдворять, в конце
концов, что-то делать со мной, а этот человеческий фактор в начальственных
кабинетах совершенно не учитывался. От неожиданности они пугались. "Марк,
что ты, что ты, успокойся. Я же просто хотел проверить. Сядь, все хорошо. Че
ты так реагируешь?" - "А как мне реагировать?" - ревел я, как раненый бизон.
Надо сказать, что этот метод иногда приносил результаты: "Царь Макс-Емельян"
выходил уже с любыми папками.
Мне смешно сегодня слышать, что шестидесятники, к коим меня относят, все
как один приспособленцы, вошли, мол, во власть, устроились. Попробовали бы
они в тот момент на моем месте что-либо пробить. А мы каждый спектакль, как
лбом стену, пробивали. Да, приходилось идти на какие-то компромиссы,
обманывать, вынимать (временно!) из текста кое-какие реплики. Но... Нашими
благими намерениями, нашим романтизмом вымощена дорога не в ад, а в нынешний
бесцензурный рай. Шла нормальная борьба. Конечно, мы все это осознавали:
если уж всерьез говорить, у меня и диссиденты приходили в театр. Десятилетие
"Нашего дома" в середине шестидесятых годов - это было грандиозное событие,
студенческие театры приехали со всей страны. Мы были таким эпицентром
студенческого движения протеста.
Да в Москве вообще было два новых театра - мы да "Современник". Одна и та
же аудитория ходила на "Голого короля" и к нам на "Город Градов" Платонова,
которого мы первыми же и поставили. "Не забыть составить двадцатипятилетний
план развития народного хозяйства. Осталось два дня", - говорил со сцены
Миша Филиппов под общий хохот. Каждая строчка не то что сатирическая -
убийственная была для режима. Бьет по ним и по зюгановым даже сегодня.
- Но, как ни крути, главный аргумент вашего поколения - "нас запрещали".
Только это вы можете предъявить?
- Можно подумать, запрещали, потому что мы были антисоветчики. Было
Искусство, была атмосфера, настроение и мастерство молодых актеров.
"Наш дом" открывал Райкин. Мы на него молились, а он нас потом защищал
перед парткомами всю жизнь.
А однажды, когда закрывали спектакль "Вечер русской сатиры", он пришел на
худсовет в клуб МГУ и выступил: "Вы мне напоминаете коров послевоенных". Все
удивились этому сравнению. А Аркадий Исаакович пояснил: "После войны я ехал
с фронта, где выступал, в эшелоне вместе с бойцами. Где-то в Белоруссии
поезд остановился прямо в поле, где гуляло стадо коров. Они все при виде
людей вдруг замычали, как резаные. Мы пригляделись - у них у каждой огромное
вымя, их пучило молоком! Некому было их подоить!.. И тогда бойцы,
возвращавшиеся с фронта домой, высыпали с ведрами в поле и неумелыми,
грубыми руками стали тянуть соски - кто как мог. И вы знаете, тут я впервые
увидел, как коровы плачут, - сказал Райкин. - Да, да, на их огромных глаза
были слезы. А некоторые даже потом лизали бойцам руку своим шершавым
языком".
Мы все ошарашенно молчали. А Райкин добавил: "Вас, ребята, надо доить. И
немедленно".
После этих слов спектакль был принят худсоветом.
- У ваших артистов уже тогда был звездный характер или эта болезнь
поразила их позже? Ведь Филиппенко, Хазанов, Фарада, Филиппов - самые что ни
на есть звезды ...
- Ну о чем ты говоришь! Да вот это сегодня, может, моя самая большая
боль. Больнее этого ничего нет. В этой "звездности", к сча-стью, поразившей
не всех, для меня есть предательство самого себя, светлого ощущения нашего
дела. Нет Володи Точилина - самой крупной фигуры из этой команды. А Саша
Филиппенко... Он всю жизнь "клевал" с этой руки и до сих пор "клюет": "Город
Градов" вон сегодня читает по телевидению.
В семьдесят четвертом году вышла статья Александра Солженицына "Жить не
по лжи". "Пусть ложь все покрыла, пусть ложь всем владеет, но не через
меня". Этим принципом в студии "Наш дом" мы руководствовались до Александра
Исаевича, хотя так блестяще, может, не формулировали свою концепцию. Пойми
меня правильно, я не хочу хвастаться, я сейчас менее всего заинтересован
получить дивиденды за хорошее поведение в прошлом, но...
Я никогда не был членом КПСС и, наверное, поэтому не сжигал своего
партийного билета. Я не был художественным руководителем спектакля про брата
Ульянова во МХАТе (имеется в виду Анатолий Васильев. - М.Р.). Я также не
пытался инсценировать "Малую землю" (за нее принимался Роман Виктюк). И не
ставил "Платона Кречета" или "Десять дней, которые потрясли мир" с сорока
цитатами из Ленина, которые были "остры". Я в эти игры не играл. Мы харкали
кровью - "Город Градов" ставили и Гоголя в те годы...
- Не играли, потому что смелые или глупые? Ведь только дураки ничего не
боятся, извините, конечно.
- У меня было горе от ума. Я был не то что умный, а скорее безумный.
Глядя со стороны - этакий наивно-сумасшедший. Не было желания сделать
карьеру, доказать что-то. А хотелось предъявить обществу идею свободы как
главную идею жизни. Это сегодня свобода слова досталась и тем, кому нечего
сказать.
- А как обстояли дела с желанием кушать у художника, когда он лишился
работы?
- А не было ничего. Я помню время, когда, прошу прощения, пустые бутылки
сдавал.
- Когда ты молодой, хочется если не кушать, то пойти в ресторан с
девушкой, туда-сюда...
- Мы умели где-то что-то подрабатывать. Я выступал. И за каждое
выступление получал семь рублей пятьдесят копеек - читал свои фельетоны. Это
был хороший приработок. Потом студию стали приглашать на все праздники, нас
буквально раздирали. Нас спрашивали: "Что вам нужно на концерте?" - "Стол,
пять стульев и Ленина задернуть". Потому что на сцене всегда стоял бронзовый
"Кузьмич", он же Ильич. Я закончил Высшие сценарные курсы, и у меня вышло
несколько фильмов. Тогда это был чувствительный приработок. Потом сам способ
жизни был иной: мы не задумывались совершенно о том, что будет завтра, а уж
тем более послезавтра. Если была в доме картошка и помидоры...
- Женщинам тоже этого хватало?
- Так, начинается. Что значит "женщинам"? На радио в турецкой редакции
сто рублей стоила страничка. Я ходил с дамой своего сердца в студенческие
годы в "Националь". Брал бутылку водки, закуску, бефстроганов или
"киевскую". И я в десятку, ну в двенадцать рублей укладывался на двоих. Все
свои деньги я прокатывал на такси - тогда за два рубля можно было доехать от
Юго-Западной до центра.
- Вы мот?
- Да, но я нищий мот? Для меня деньги всегда были бумажками. Но когда у
меня было много этих бумажек, я, конечно, был рад. У меня по этой части нет
никакого ханжества. Мы могли легко пропить-прогулять-прокутить, легко и
свободно остаться ни с чем, зная, что через какое-то время что-то возникнет.
Ибо понимали: все, что мы делаем, - бесценно!.. А деньги, которые нам
платили за это, были гроши, которые нам позволяли существовать. Если ты
думаешь, что я идеализирую прошлое, это смешно.
Сегодня не просто лучше, сегодня возможностей больше в миллион раз. У нас
этих возможностей не было. Если я попадал в ресторан ВТО после одиннадцати
часов, то это была большая удача в жизни, потому что ни один ресторан в
Москве после одиннадцати не работал. Мы быстро как-то стали всё забывать.
Как еще совсем недавно, в период расцвета антиалкогольной кампании,
официантки из ресторана ВТО коньяк приносили в чашечках. Это сейчас смешно,
а тогда мы с умным видом цедили его, будто кофе.
Вот Бродский говаривал, что "он живет на исходе века со скверным
привкусом во рту". Но при этом, правда, добавлял: "Это понятно: рту уже за
пятьдесят". Мне уже за шестьдесят. Мой привкус со временем становится
значительно хуже. Но... может быть, потому, что я был всегда
нонконформистски заряжен, у меня было внутреннее презрение к искусству
официоза... Я был свободен. Внутренне свободен! Всегда!
- Можно вопрос вставить?
- Я что-то разгорячился.
- Вы всегда на меня производили впе