Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
торону внушительным крупом. Такие крупы, должно быть,
ценят кобылы.
Если бы я знала, как ошибаюсь в этот момент.
Наши провожатые уверяют, что так лошади готовятся к спектаклю. Они, как
наказанные дети, уткнулись теплыми мордами в угол. Нер-вно перебирают ногами
и пофыркивают. Впрочем, нет ничего глупее приписывать животным чувства
людей. В "Зингаро" на это обязательно делают поправку. Так, художница
Мари-Ло уверяет меня, что подбирает ткани для спектакля только с учетом
особенности лошадей. Например, они не переносят шелк, потому что шелк
производит какой-то хруст и лошади нервничают.
- Лошадь и человек - это лучший союз, - говорит художница. - У "Зингаро"
так - это не наездник и лошадь, а ансамбль странной конструкции - внизу
четыре ноги, а наверху голова.
Эта "конструкция" потрясла всех в новом спектакле "Триптих", поставленном
в память о коне Зингаро.
V
В "Триптихе" заняты шесть кремовых лошадей с голубыми глазами, семь
лошадей вишневого цвета, семь всадников, похожих на танцовщиков, и индийцы
из Керала. Эти поджарые смуглые парни работают на манеже среди лошадей в
редчайшей технике калариппаяат, которая прежде было привилегией только
военной касты. В первой части "Триптиха" семь парней из Индии и лошади под
музыку Стравинского разыгрывают нечто воинственное, где победители и жертвы
меняются местами. Иногда кажется, что наездники совсем не люди. Торжество
силы природы над брутальностью человека озвучивает "Весна священная".
Манеж покрываст оранжевая кирпичная пудра. Во второй, самой трогательной
части "Триптиха", как мираж возникают три белые лошади и кларнетист в
черном. Пока две играют и резвятся, третья ложится на правый бок и встает с
живописным отпечатком, как будто некий художник сангиной разрисовал ее.
Абстрактность животной живописи подчеркивает музыка Булеза - композитора,
которого в силу сложности произведений боятся исполнять музыканты. История с
расписыванием каждой лошади повторяется: прилегла, встала с отпечатком,
меняет в игре партнера. В этот момент сверху спускаются три фрагмента коня
из светлого гипса. Это образ погибшего Зингаро. Выходит тот самый чернокожий
танцор, и начинается... Лошадиная симфония, танец любви и прощания в
оранжевых тонах при отсутствии дирижера. Чернокожий припадает к белому
копыту, вальсирует с гипсовым изваянием, оно, как живое, ложится в кирпичную
пудру и поднимается на невидимых нитях с живописным отпечатком на боку. Все
связано, образы концептуальны, воздействие точно рассчитано на подсознание.
Публика вздыхает и хлюпает носом над историей погибшего любимца Бартабаса.
Причем все лошадиные движения удивительным образом совпадают со сложной и
упоительной музыкой Стравинского и Булеза. "Триптих" - может быть, самый
необычный спектакль для лошадей, потому что, как правило, музыку Бартабас
приспосабливает к животным. Здесь же наоборот - лошади адаптируются к
музыке.
VI
Кроме индивидуального рациона и подхода у каждой лошади, попавшей в
"Зингаро", своя история. Для одного спектакля Барбарас ищет одних лошадей,
для другого - других. Но кто кого ищет и находит - еще вопрос.
- У Бартабаса все время какие-то влюбленности случаются, - говорит
Мари-Франс.
Такая необъяснимая влюбленность случилась в 1987 году, когда маэстро
отправился в Испанию. Он ничего не нашел и уже готов был возвращаться домой.
И вдруг на каком-то поле увидел двух лошадок - худеньких таких и привез их
во Францию. Соратники ничего не поняли - бока у новичков разве что не
ввалились.
- А Бартабас начал их ласкать, кормить, чистить. За три дня они стали
такие красавицы, не узнать. Только он один мог разглядеть эту красоту. У
одной из них был трудный характер, в общем, наверное, до встречи с
Бартабасом ее мало любили и мало кормили. Когда знаменитый Зингаро заболел в
Нью-Йорке и не мог работать в спектакле, то Бартабас решил: "Выпустим эту,
характерную и посмотрим, что произойдет". О, что это было! Может быть, тогда
случился один из самых прекрасных спектаклей, и лошадка после всего была
такая счастливая - она танцевала, крутилась на манеже. Это магия,
волшебство, и объяснить невозможно.
На самом деле то, что происходит на манеже у Бартабаса объяснить
невозможно. Во всяком случае его лошади раздвигают пространство, отменяют
привычные понятия и уводят. Куда? Наверное, это знает только Бартабас.
VII
Его непонятное, абракадабрское имя происходит на самом деле от слияния
двух простых слов - Бар и Табак во французской транскрипции. Он говорит
быстрым, резким голосом и при этом постоянно стучит ногой. Вид имеет
демонический - сапоги в ремнях, каждая штанина как широченная юбка. Его
боятся и боготворят. Он женат. У него двое детей - мальчики 15 и 11 лет. И
театр. Живет он в "Зингаро", потому что нигде больше не может, несмотря на
наличие шикарной собственности. На вопрос: "С кем ему легче - с людьми или
лошадьми?" все отвечают, что с животными ему проще.
Его принцип в работе: "Лошадь нельзя принуждать. Она долго помнит боль".
Уверяет, что работает, как все, и его результат напрямую зависит от
пролитого на манеже пота. То есть ежедневная поденщина приводит его к
истинному сюжету спектаклей. Во всяком случае их идеи рождаются не за
столом.
А сейчас перед спектаклем он сидит в своем фургончике и нер-вно кричит:
- Мне главное, чтобы он был в хорошем состоянии. Вы слышите - в хорошем!
Две артистки шепотом сообщили, что это он о коне, который заболел.
VIII
За кулисами "Зингаро" - целый зоопарк. Кроме 24 лошадей на балансе еще 14
собак. Их попадание в лошадиный театр носит фатальный характер. Вот эту
овчарку, что носится с двумя дворняжками, подобрали в Авиньоне, на
фестивале. Еще щенком она приходила в "Зингаро", и ее подкармливали.
Оставлять на улице прижившегося щенка пожалели. К нему потом прибавились
разномастные четвероногие, в том числе и пять кошек. Кормят эту живность из
общего котла. И еще есть удав, принадлежащий одной наезднице. Все уверяют,
что проблем у лошадей с представителем хладнокровных не наблюдалось.
- А как у вас с другими проблемами? Ну, например, с половыми,
случающимися по весне?
- А у нас нет кобыл - вот и проблем нет.
- ???
- В "Зингаро" одни кони. Дело в том, что если в театре будут и девочки и
мальчики, они будут неуправляемы.
- А как же зов природы?
- Поскольку нет соблазна и кони не слышат запаха кобыл, то этих проблем
не возникает.
- Тогда в чисто мужском коллективе возникают другие проблемы...
- Если вы имеете в виду гомосексуализм, то этих проблем у нас тоже нет.
- Какова судьба лошадей, когда они достигают пенсионного возраста?
- Рабочий возраст лошади от шести до тринадцати лет. Хотя у нас работают
и восемнадцатилетние. Но чем старше становится лошадь, тем меньше мы ее
загружаем. Когда они уходят на пенсию, мы устраиваем их к друзьям. Нет,
выходного пособия не даем, но обязательно отдаем только в надежные руки и
навещаем их всегда.
IX
В финале "Триптиха" Бартабас на сером в белых яблоках коне и в черном
плаще один в центре манежа. Колокольный звон "Симфонии псалмов" Стравинского
подчеркнет его исключительность. Его конь на одном месте отбивает копытами
ритм - то ли неторопливо танцует, то ли разминается. Черный наездник
покачивается в седле. Удивительное дело: в какой-то момент понимаешь, что
это не оркестр играет, а конские копыта высекают колокольный звон.
После представления я спросила у Бартабаса:
- Что для вас лошади?
- Это инструмент. В самом благородном смысле слова. Как скрипка для
скрипача. Музыкант выражает свои эмоции через скрипку, а я через лошадей.
- Устраиваете ли вы праздники своим лошадям?
- Ха-ха. Морковку даю.
"Зингаро" объездил весь мир. Только Россия не видела этого чуда. Одна моя
знакомая, услышав мой возбужденный рассказ об уникальном театре, сказала:
"Его надо показать в России, чтоб люди здесь не чувствовали себя свиньями".
А этот мужчина на театре - одиночка. Не в том смысле, что никем не понят
и всеми отвергнут. А в том, что он сам себе актер, сам себе режиссер и
театр. Михаил Михайлович Жванецкий великолепен. Он всегда чуть-чуть: выше,
громче, улыбчивее. Особенно когда не устает раскланиваться на премьерах, где
его все хотят, и сыплет крылатыми фразами как горохом - хоть записывай. А за
кулисами он всегда не чуть-чуть: ниже, тише, угрюмее. Смотрит на сцену, а
как будто в себя. Тогда зачем пришел и смотрит? Зачем-зачем - его же,
Жванецкого, в театре поставили. И чем громче хохот, долетаемый волнами за
кулисы, тем больше его глаза повернуты в себя. Одиночество - верный спутник
весельчака, чье настроение переменчиво, как погода в России. То он капризен,
то сердится, то руки раскидывает и обнимает. А интервью, как у богатого
зимой снега, не выпросишь. Он всегда
Где-то между сатирой и сексом
Всадник с головой - Чужих жен быть не должно -
Мне никто не уступал только потому, что я талантлив - Лесбиянкой мог бы
быть, а педерастом - никогда -
Три удовольствия в одном
- Михал Михалыч, я предлагаю вам пари: я не задам вам ни одного вопроса
из тех, которыми вас уже замучили.
- Идет! (Писатель, склонный к авантюрам, явно оживился...)
- Мне кажется, что вы не любите свой возраст. Я права?
- Да, абсолютно точно. Кто может любить свои шесть десятков плюс шесть?
Может быть, свою внешность тоже не люблю.
- Когда смотритесь в зеркало, расстраиваетесь?
- Да.
- И так было всегда?
- Ну, я сейчас вижу фотографии своей юности, там я был красивым. В
институте я был достаточно хорош. А сейчас мне не нравится. Во-первых,
сколько ни борюсь с толщиной, я все время ею побежден. И живот я все
уменьшаю, уменьшаю, уменьшаю... Но все-таки хочется иногда видеть себя не
только с помощью, допустим, системы зеркал. Ну короче, я хотел бы быть
стройным, худым, поджарым. Всадником каким-нибудь на лошади. Куда-то
поскакать. Откуда-то вернуться.
Я однажды даже забрался на лошадь, на живую. Так было смешно. Я только
тогда понял, что автомобиль - существо мертвое, хотя все мы его считаем
живым. А лошадь, на которую я забрался, оказалась живая: лопатки шевелились,
вздыхала, переступала подо мной. Оказывается - это не женщина, а лошадь.
- Это кокетство насчет внешности. Жванецкий сейчас в любом весе и форме
желанен. Причем всем. Не подустали от славы?
- Это не слава. Это приступ. А что это у вас - крестик интересный на
груди?
- Это, Михал Михалыч, католический крестик. Нравится?
- Мне нравится религия, самая свободная, которая все допускает, причем и
Господа Бога. Я хочу жить так, как я жил, сохранив симпатию Господа (мне
кажется, она какая-то есть ко мне) и не будучи никаким ортодоксом, никаким
фундаменталистом. Скажите, а что, Господь велит нам быть однолюбами или это
не обязательно? Там ничего не сказано на этот счет?
- Как же, записано ведь: "Не пожелай жены ближнего своего".
- Это да. Это сто процентов. А что если эта стерва сама как-то? Если муж
не знает? Ха-ха. Нет, я, конечно, не люблю воровать и подворовывать. Чужих
жен быть не должно.
- А вам все прощали за успех?
- Мне? Нет, ничего не прощали. Еще может проститься неловкое знакомство.
А потом не прощается ничего. Какая женщина будет держать в голове то, что вы
писатель? И почему она должна это держать в голове, сидя с вами где-то или
куда-то с вами отправляясь? Короче, мне никто не уступал только потому, что
я талантлив. На это у меня уходило столько же времени, сколько у
обыкновенного человека с улицы. Потому что я всегда все делал серьезно и не
мог быть легкомысленным. Всегда хотел, чтобы меня любили.
- Поэтому у Жванецкого бесконечные браки...
- У меня было два брака в жизни и романа два-три крупных, а так...
- Кроме таланта, у вас есть другое движимое и недвижимое имущество?
- Конечно. Квартира. Сейчас неплохая квартира. Машина. Что еще?
- Дом в Монте-Карло или Сан-Франциско, скажем?
- Зачем мне там дом, если я все равно там жить не буду. Я буду жить
здесь. Значит, уже не нужно. Чего бы надо? Надо бы здесь где-нибудь под
Москвой иметь тихое место. Я и имею.
- Скажите, Михал Михалыч, сатириками рождаются или становятся?
- Не рождаются и не становятся. Публика говорит тебе: "Ты сатирик, Миша.
Больше дурака не валяй, не пытайся рисовать картины маслом, не пытайся
делать кофе, не пытайся зарабатывать чем-то другим. Давай продолжай
подсмеиваться, продолжай писать что-то сатирическое. Мы будем тебе за это
платить. Мы придем все и заплатим. Пиши вот так, нам это нравится". Так
публика говорит.
- А не тут ли источник? Когда, живя в этой стране, смотришь и думаешь:
"Как все противно". И - писать. Писать...
- Да, ты думаешь: "Едрена мать, как противно, как неприятно". Это ты сам
по себе. Но ты же думаешь, что ты поэт. Ты писатель. Романист. А тебе все
говорят: "Ты сатирик". Ведь Володе Высоцкому все говорили: "Ты песни
продолжай писать", а он играл в кино, на сцене. И публика оказалась права.
Песни до сих пор поют. Постепенно сойдут воспоминания о ролях, а песни
останутся. У меня тоже есть лирические произведения, грустные такие, а мне
говорят: "Ты это нам не читай, не читай".
- Вам становится легче, когда вы пишете?
- Да. Некий физиологический процесс. Вы, наверное, хотите, чтобы я его
сравнил...
- Я хочу, чтобы вы его сравнили с тем, что испытывает Михал Михалыч
Жванецкий.
- Ну это абсолютная замена секса. Одна и та же энергия. Либо вы водите
рукой, либо не рукой. Либо вы пишете, либо встречаетесь с женщиной. Либо у
вас все остроумие, весь запал, заряд уходит на нее, либо это же самое вы
отдаете бумаге. Это не два вида энергии, это один вид.
А женщины это не запоминают. А на бумаге остается. А внутри женщины это
уйдет, и она же еще, стерва, будет тебя упрекать, что не сообразил, что
отдал ей это, а мог бы положить на бумагу. И это сохранилось бы надолго, и
кто-то бы восхищался. И не кто-то, а тысячи человек могли бы почувствовать и
аплодировать. А это все ей, одной, гадине. И она все равно встает и идет на
кухню с ворчанием.
- Выходит, Михал Михалыч, что все женщины, которые встречались вам на
пути, - неблагодарные клуши и стервы. И читатель прочтет и скажет: "Не
повезло Жванецкому". Не повезло?
- Да-да, не повезло, потому что восторгов не выказывают. Любить -
любят... Я сам тоже считаю, что невозможно без конца восторгаться, но...
Певицы восторг вызывают у меня. Я вообще люблю женщину, которая поет. Такое
физическое ощущение, что к красоте ног, красоте груди и тела добавляется
огромное, потрясающее достоинство - голос. Она еще и поет! Потом меня
привлекали балетные женщины. Но балетные женщины вымотаны страшно. Вымотаны
бесконечным физическим трудом. То есть там рассчитывать не на что, и она не
пытается на что-то рассчитывать. "Это культура тела, Миша". У меня никакой
культуры тела не было, я должен был восторгаться культурой ее тела. Я и
восторгался.
- Насколько правильно я вас поняла: если выбирать между красивой поющей
женщиной и красивой непоющей, вы выбираете?..
- Красивую поющую. Уж не пишущую, конечно.
- Журналисток терпеть не можете, я это заметила.
- Что к ней добавляется чисто физического оттого, что она пишет, кроме
лукавства и фуражечки?.. А вот если голос... Это божественное.
- Мне кажется, в ваших вещах очень сильно сексуальное начало. Ну,
например: "Нью-Йорк - сексуальный город. Там все стоит". Или: "Красивая
женщина дрожала на верхней полке, как студень". Или вот еще: "Девушки в
Одессе - как кукурузные початки молочно-восковой спелости". Значит, прав был
один большой русский писатель, который утверждал, что искусство от секса, а
наука от ума?
- Я имел в виду энергию. Но ум необходим. А девушки в Одессе, они покрыты
какой-то такой пыльцой и страшно аппетитны. И почему-то они там так
одеваются. И такие округлые, в Одессе. Видимо, питание, и загар, и воздух
степной действуют. Я мог бежать сзади и испытывать яростное желание укусить
их. Не ущипнуть. Ущипнуть - это пошловато-ресторанное что-то. А укусить... И
очень, конечно, не хочется получать удовлетворение. Хочется это чувство
оставить неудовлетворенным. Вот Бог снабдил женщину способностью не
удовлетворяться. А мужчина мгновенно кончается. Мгновенно скисает и идет.
Даже не знаю куда. Потом, видимо, там выпивает и оттуда возвращается. Время
уходит, он курит у бочки с друзьями, сплевывает. Пока снова не раскачается,
пока снова в нем что-то не оживает. Это нехорошо, это неправильно. Я себя за
это не люблю.
- А вы никогда не хотели стать женщиной?
- Хотел, да. Я хочу себя иногда чувствовать женщиной. Но уж точно я
никогда бы не мог быть голубым. Я не представляю, что можно поцеловать
мужчину всерьез с какими-то планами на будущее. В шею волосатую. Ну просто
какой-то кошмар. Я сочувствую женщинам: вот эту гадость целовать, вот это
заросшее небритое хайло. Особенно бывают у нас такие неопрятные алкаши. И
кто-то же целует их. Я сам на себя в зеркало смотрю после вчерашнего, и
запах изо рта... я так сочувствую, я так сочувствую женщинам. Я желал бы,
чтобы лицо мое было женским и пахло бы от меня хорошо. Чтобы женщина,
которая меня целует, чувствовала бы только приятное. Но я бы оставался при
этом мужчиной. Я, как говорил мой приятель, лесбиянкой мог бы быть, а
педерастом - никогда.
- Михал Михалыч, а вам не кажется, что у нас какой-то легкомысленный
разговор получается. Может, посерьезней вопросик? Ну, скажем, дает ли
действительность повод для сатиры?
- Серьезных вопросов - не надо. Сейчас все спрашивают - как лечь? Как
встать? Каким способом овладеть?
- А вы большой специалист?
- Нет. Я с удовольствием обсуждаю. Вряд ли я большой специалист.
Теперешние молодые люди разбираются лучше меня. Что-то вроде группы
сексуальной поддержки, надо быстро-быстро перед выходом на сцену. Женщины
умеют это делать: за кулисами она его опустошает, и он выходит на сцену
опустошенный, и мы это видим. Он поет под фонограмму, потому что все ушло.
- А вам плевать на политику?
- Нет, я весь в политике. Я тяжело страдаю. Я вяло говорю и тяжело
переживаю. Я прекрасно все понимаю. Но не будем.
- Тогда вопрос из разряда, чтобы никому не было обидно: политика (о ней
вы не хотите говорить) и секс (о котором вы хотите говорить) пересекались в
вашей жизни?
- Я замещал комсомольского секретаря в порту. Я сидел и клацал одним
пальцем на машинке. Явилась девица, колени - как дыни. В легком платье -
оказалось, что вообще больше там ничего и не было.
- Я хотела бы устроиться на работу, - сказала она.
- А что вы умеете делать? - спросил я.
- Ну, по крайней мере, одним пальцем на машинке, как вы, напечатаю.
И села, по-моему, ко мне на колени, очень плотно. Такая она была жаркая,
солнечная. А год был пятьдесят седьмой. Мне - двадцать три. А сколько я мог
терпеть, когда мне показывают, как надо печатать на машинке? От нее пахло
удивительно, как подсолнухи в степи.
Через час, я думаю, начали стучать в дверь. Это был дикий стук, которого
все боялись в те годы. Там уже, за дверью, собралась толпа, а мы не
открывали. Я не знал, что делать, потому что открыть - это еще хуже, чем не
открыть. Я слышал, к