Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
ах Сухорукова следил за спорящими, -
дескать, имею свое особое мнение, только вот сказать его до поры до времени
не хочу... И если умники эти не все понимали значение усмешливого Мнтькиного
взгляда и говорили с Митькой, не скрывая подчас неприязни или пренебрежения,
то это Митьке тьфу, Митька от этого не рассыплется. с него достаточно знать
то, что он знает, - и все. Он человек порядочный. Он и погубить бы мог,
превосходно видел, когда и как это можно сделать, но ведь не делал же! В
этом его чувство достоинства было, его пафос, его затаенное превосходство
над другими людьми - то, что он мог бы погубить, но - не губил. Такой
человек Мытищин.
Так что к тому дню, когда он вновь встретил школьную свою любовь Юленьку
Мякину, жизнь у Митьки была в общем-то в ажуре. И так как он отлично помнил
то появление в школе комиссара Мякина, после которого Юлю из школы забрали,
и то, что она с тех пор никаких попыток увидеть Митьку не делала, - так как
он все это превосходно помнил, то решил сейчас, что пройдет мимо нее, не
обернувшись, и совсем было прошел, но его словно что в сердце толкнуло.
Было это в булочной. Юлька и сейчас ни малейших попыток быть замеченной
не делала: стояла за столбом у засыпанного крошками стола и, прижав к груди
сумку с хлебом, смотрела на Митьку с исступленной радостью и боязнью. Вот
этот взгляд и заставил Митьку оглянуться. Как ни мало был чуток Митька к
чужой душевной жизни, это он понял: что внимание к себе Юлька, что бы там
раньше ни было, воспримет сейчас восторженно и благодарно. И, заранее
наслаждаясь этой восторженной благодарностью, неторопливо двинулся к ней:
- Ну, здравствуй.
- Здравствуй, - нерешительно ответила Юлька. Она очень вытянулась,
похудела, побледнела как-то, но девичий бюстик ее и полные, смуглые,
обнаженные до локтя руки были все те же - как и тогда, когда Митька глаз от
всего этого отвести не мог. И таким же строгим казалось ее лицо от тяжелых,
сросшихся у переносья бровей, и так же смягчалось доверчивым, сияющим
взглядом.
- Что ты так смотришь?
- Как? - Юлька едва. заметно шевельнула бровями и улыбнулась. Все такая
же! Вот от этой улыбки Митька когда-то не спал ночами.
- Рада?
- Очень.
- Да, давненько не виделись. - Митька хотел сказать, что и сам рад, но
почему-то не сказал. - Пойдем?
Юля торопливо кивнула. Митька не сразу понял, почему она протягивает ему
свою сумку с хлебом, потом понял, снисходительно взял ее.
- Ты все там же живешь?
Было похоже, что девчонка и в самом деле рада до полусмерти, вроде бы
языка лишилась: на вопросы Митькины отвечает односложно, все только
поглядывает искоса с этим выражением доверия и ласки. Коротко ответила, что
не учится, нет, работает на заводе.
Митька даже присвистнул:
- Что это вдруг? Ты же интеллигентка, тебе в институте - самое место.
Куда твой отец смотрит...
Юлька не отвечала.
- Такой, понимаешь, мужик пробойный...
У Юлькиного подъезда, совсем по-школьному озираясь, не появится ли вдруг
комиссар Мякин, Митька задержал Юлькину руку. Рука эта была жестковатая, в
трещинках, во въевшейся копоти.
- Хорошая рука, - поощрил Митька. - Настоящая рабочая...
Юлька словно не слышала, смотрела, как и в булочной, с напряженной
боязнью:
- Пойдем ко мне?
- К тебе? - Митька не скрыл веселого изумления. - А как же...
- Ничего, пойдем.
Здорово Митька сегодня расчувствовался от нечаянной этой встречи, если
все же пошел: нарываться-то! Осторожно вошел вслед за Юлькой в полутемную
переднюю, бросил кепку на высокую вешалку.
Юля прижала палец к губам:
- Тише.
Двинулся вслед за ней в комнату, удивляясь все больше. Большие окна,
несмотря на яркий весенний день, стояли по-зимнему заклеенные, с ватным
батоном между стеклами. В комнате все выглядело так, словно здесь перебывало
множество чужого народа. В креслах и на крышке пианино стопками, лежали
вывернутые из шкафа книги, на столе с загнутой скатертью, прямо на
полированной поверхности, громоздилась грязная посуда, скомканная постель
сдвинута была к спинке дивана.
- Ничего не понимаю, - сказал Митька, уже начиная понимать и еще не веря
своей догадке, - Где отец?
Юля молчала.
- Арестован, что ли?
Юля, отчетливо бледнея, подняла на него умоляющие, налитые слезами,
неестественно сияющие глаза:
- Не уходи. Пожалуйста.
- Что это я вдруг уйду? - Митька был нарочито груб, как и всегда, когда
чувствовал себя растроганным. Никуда он не собирался уходить. -Арестован он,
что ли? Когда?
- Месяца два. И мама.
- Вот оно что. Враги оказались?
Юлька вскинулась, как от удара. Прижала руку к губам:
- Не надо.
Все-таки здорово она ему нравилась! Стал бы он с другою так нянчиться -
пока успокоится, выплачется. Ах, какая красивая! Плечи эти, дрожащие под его
рукой, совсем как у женщины, круглые...
Митька сел на краешек дивана, притянул ее к себе. Юлька неумело и
доверчиво прижалась лбом к его плечу.
- Ну, будет тебе, - сказал он, чуть откашливаясь, потому что голос
отказывался ему служить. - Хватит, ты что! Знаешь, сколько ошибок бывает...
- Потому что бывают ошибки, это Митька твердо знал. - Разберутся, выпустят.
Твоего отца за версту видать, какой он враг! Ты не сомневайся...
- Подселили каких-то, - плача и словно бы вовсе не слушая его, жаловалась
Юлька. - В кухню не выйдешь. Другого слова не знают: контра... - Юлька
трясла головой, не в силах подавить рыдания. - Я же не контра, нельзя так...
- Будет, говорю! Ах, бесстыдница... - Митька достал из кармана чистый
платок, тряхнул им, как градусником, стал вытирать девчонке глаза, нос:
Юлька заметно улыбнулась сквозь слезы. - Бесстыдница какая! - ободренный
этой слабой улыбкой, продолжал Митька. - Не убираешься, опустилась.
Полировку вот не жалеешь - человеческий труд. А ну, подожди-ка...
Чуть отодвинул ее от себя, встал, подошел к окну, рванул подавшуюся раму.
Посыпалась штукатурка. Митька сгреб вату, держа ее на отлете, снес в угол.
Отряхнул руки, толкнул вторую раму. От свежего весеннего ветра распахнулась
занавеска, с подоконника полетел сор, цветные бумажки.
- Ничего, - сказал Митька, - Уберешь потом...
Юлька сидела на диване, не делая ни малейшей попытки помочь ему, что-то
шептала, беззвучно шевеля губами. Вот такая, значит, будет у Митьки жена -
распустешка неумелая, с подмоченной анкетой!..
- Ты что? - спросил он тем же вздрагивающим шепотом, слабея от всех этих
своих мыслей. - Что ты шепчешь?
- Господи! - сказала Юлька - Если бы ты знал, как я тебя ждала...
Ждала его! У Митьки даже губы пересохли, когда он, опустившись рядом,
вновь притянул ее к себе. Вот так и сидеть всю жизнь как царь с царицей...
- Ну что ты так смотришь? Любишь, что ли?
- Очень, - прошептала Юлька, опять застенчиво и неумело прижимаясь к его
плечу. - Всегда. Ты такой всегда был...
- Ну, какой же?
- Благородный, сильный. Лучше всех. Мне все девчонки в нашем классе
завидовали...
Митька польщенно улыбнулся:
- Ну уж...
- Я просто смотреть на тебя не могла...
Митька не выдержал:
- А как же тогда? Увели, как овцу, от тебя хоть бы слово...
Юлька даже отстранилась на миг, взглянула доверчиво:
- Как же я сама? Это ты должен...
- Почему - я?
- Ты мужчина.
Как она это сказала: мужчина он! Смотрит затуманившимися глазами, как
Митька канителится с ее пуговками. Напряглась, ждет. Милая! Ладно, это он с
ней потом разберется - почему отца слушалась, почему и знака ему не давала.
Это все потом. Митька все сделает по-честному, как надо, все возьмет на
себя. Фамилией прикроет: Мытищина. Юлия Мытищина. Поселятся здесь, у ее
комиссара говенного, соседей припугнет - раз плюнуть... Ради этого всего,
ради этих титичек славненьких!..
- Ну, обнимай, обнимай меня, - нетерпеливо бормотал Митька, сам уже не
очень понимая, что говорит. - Обнимай, не бойся, работай...
- Ты такой хороший, - в самое ухо его прерывисто шептала Юлька. - Такой
хороший, хороший...
"Хороший, да, - думал Митька и вроде бы уже ничего не думал.- Я тебе еще
лучше буду. Я такой буду - закачаешься. За эту любовь ее - вот так. За то,
что, как пса, прогнала. За то, что дождалась, умница, все мое - и молоко, и
сливочки... Больно? Терпи, миленькая. Терпи, я тебя царицей сделаю..."
- Хороший, хороший... - задыхаясь и плача - от нежности, от потрясения,
от боли - сквозь стиснутые зубы повторяла Юлька. Словно молилась, словно
заклинала. И - вверялась Митьке Мытишину, вверялась...
9. ПОРТРЕТ НА ПЛОЩАДИ
И в эти же дни, когда Асю Берлин исключили из партии, когда Юрка Шведов
собирался надолго в город Ухту, когда Митя Мытищин - ничего страшного! -
встретил в булочной школьную свою любовь Юленьку Мякину, - в эти самые дни,
весной тридцать восьмого, вернулся в Москву, отслуживши и в Особой
Дальневосточной бывший пионерский кумир Борис Панченков - все тот же, с тем
же профилем микеланджеловского Давида, с крепкой шеей и крупными кудрями,
которые после армейской стрижки вились особенно прихотливо и буйно.
В армии Борис Панченков как сыр в масле катался: все за тебя подумают,
распорядятся тобой, - Борису это, в общем-то, нравилось. И так называемые
пограничные инциденты не пугали его нимало. Надо стрелять - стреляешь, не
надо стрелять - воздержишься, прикажут в дозор - в дозор, поднимут в поход -
в поход,- просто! Однажды после очередной тревоги, медаль получил на грудь -
потому что азартен был, горяч: командование оценило. В другой раз руку
умудрился сломать, тоже в горячности и азарте, попал в госпиталь месяца на
два.
Вот в госпитале-то и задумался Борис всерьез о гражданке. Рядом с Борисом
мучился с отрезанной рукой паренек, подорвался, бедолага, на собственной
гранате. Страдал ужасно, по ночам зубами скрипел - и не от боли, боль он как
раз терпел, а оттого, что девчонка его обидела, с которой он до службы
гулял. Такая сука! "Все,- написала,- выхожу за другого, не шибко ты мне без
руки нужен..." Борис бы убил такую. Девок он вообще уважал не очень. Мало ли
их заглядывалось на бравого правофлангового. Сколько всего этого бывало -
еще до заставы в гарнизонной скуке: гимнастерочку под ремень заправишь,
обдернешься, два пальца к козырьку - дескать, прощай, дорогая, благодарю за
удовольствие... Легко доставались, лапушки! Ему доставались легко, другому
достанутся еще легче - все они одинаковые. И, глядя сейчас, как мучается
мальчонка, не мог Борис не думать, что ему-то пишут! Такую оставил, что и
ждала, и будет ждать, и дождется, а человеку это как воздух нужно - чтоб
ждали. И каждое письмо от Сони Борис открывал спокойно и бестрепетно, как
люди в собственном комоде ящики открывают: здесь рубашки; здесь исподнее -
все известно. Неизменное "Здравствуй, дорогой Боря" в начале, неизменное
"целую тебя" в конце. Словно ежедневная поверка: ты здесь? Я здесь еще.
Не задумывался Борис, как распорядится дальше этим Сониным ожиданием.
Обещаний не давал, обязательств - не чувствовал. Будущая гражданская жизнь
казалась далекой и призрачной. А здесь вот, в госпитале, рядом с пареньком,
измученным непоправимой бедой, стала рисоваться отчетливо и близко, и очень
он был благодарен Соне за то, что она как бы шепчет издали: здесь я, не
бойся ты ничего!.. Ничего он и не боялся. Вырос Борис в детском доме, всю
жизнь по общежитиям, - что ему, в общем-то, терять; не боялся он.
А потом настал наконец и этот день, когда надел Борис уже не
гимнастерочку, а новый, необмявшийся шевиотовый пиджак, привинтил к лацкану
заветную свою медаль, расчесал перед зеркалом кудри - и пошел. Куда пошел?
Известно куда: на родной завод. Он и не думал, что так соскучился! Чем ближе
подходил, тем больше волновался. Соскучился по тесной проходной, где его
узнавали сейчас, разглядывали, по плечу хлопали. Соскучился по узкому
заводскому двору, по родному цеху, по забытому запаху металлических опилок и
масла. Очень Борису было сейчас хорошо.
А потом зашел он в партком, чтобы передать прикрепительный талон и вообще
представиться. И на самом видном месте, перед целой стеною цеховых знамен,
как на сцене, увидел Плахова и не удивился, конечно, потому что знал уже из
Сониных писем, что Плахов - секретарь парткома, но внутренне к этому не
подготовился. Не любил он Плахова. А Плахов встал навстречу сияющий и
радушный и, совсем как ребята в проходной, похлопывал его по плечам, и
ощупывал, и говорил все то же: "Ну, кормили тебя" и "Здоров, бродяга!". Он
изменился, Плахов: тельняшку свою оставил, щеголял галстучком, и волосы его
уже не рассыпались, и не подбирал он их ладошкой, как раньше, а подстригал
покороче: что-то в нем появилось такое, будто живет он на свете и говорит
все. что говорит, не от себя лично, а по воле целой партийной организации. И
когда Плахов прочно оставил свое место под бюстом вождя и, придвинув стул к
самым коленям Панченкова, стал расспрашивать его. каково на границе и не
слишком ли досаждают японцы, не предвидится ли с ними, не дай бог. войны,-
Борис не мог не почувствовать, как партийная организация эта сведуща, как
она интересуется всем и во все вникает.
А уж когда дело дошло до сломанной руки Бориса, зажила ли она и не-
беспокоит ли, и все вот этим же хорошо поставленным партийным голосом, -
совсем бы он, Борис, был бесчувственный и неблагодарный чурбан, если б не
осознал себя осчастливленным и польщенным.
А потом Плахов спросил, что собирается Борис делать дальше, не займет ли
он на заводе какой-нибудь ответственный пост - профсоюзника, например, есть
такое вакантное место.
- А где же Иван Мартьянович? - удивился Борис. Мартьяныча он уважал
когда-то.
- Не знаешь? - удивился и Плахов. - Никто не писал тебе? - Он тут же сам
себе и ответил: - Никто не писал, конечно. Накрылся Мартьяныч. Он,
понимаешь, рука об руку с этим нашим, с шефом работал...
- С директором? А где директор?
Плахов присвистнул даже. Сразу стало ясно, что он все тот же, Плахов,
несмотря на весь свой шибко авторитетный вид.
- Ну, ты даешь! - сказал этот прежний Плахов. - Он же по делу
привлекался, по процессу последнему. То есть не то чтоб привлекался - мы уж
тут его сами разоблачили. И Мартьяныча разоблачили, скурвился твой
Мартьяныч...
Так и сказал "твой Мартьяныч". Очень Панченков старика уважал.
- Даже не верится, - растерянно пробормотал Борис.
- Теперь это просто. "Не верится"! И девке не верилось, когда в дамки
вышла. - Плахов как-то развеселился даже, совсем попростел. - Тут у нас,
брат, как на минном поле. Ты теперь военный, ты сам понимаешь: в сторону -
не ступи. Ну, давай: на какое место тебя сажать? Ты же свой, соображай
помаленьку...
- И Ганушкина, значит, нет, - вяло помянул Борис бывшего секретаря
парткома.
Плахов нетерпеливо поморщился:
- Хватился! Дался тебе этот Ганушкин - партийный бонза...
Борис счел необходимым немедленно внести ясность:
- Мне-то что! "Дался"... Я с ним, между прочим, детей не крестил.
Он сам не мог бы сказать, что, собственно, его испугало в этом сердечном
разговоре. От всяких чинов и званий отказался наотрез. Насмерть стоял:
только к станку.
Плахов напоследок не скрыл досады:
- Жидкий ты, Панченков! Нам, понимаешь, парни-гвозди нужны, армейцы, цены
вам нет. Да ты не радуйся, мы тебя еще, может, в порядке партийной
дисциплины прищучим.
И опять прибавил, - фраза эта, видно, стала для него привычной:
- Теперь это просто.
В общем, вышел Борис с завода совсем в другом настроении, чем пришел
туда. Бывает такое: и томишься, и худо тебе, и вроде бы стыдно, и не
понимаешь даже, и сам не знаешь, с чего тебе так уж худо, почему? Как дитя
озябшее. Куда теперь идти? Некуда. Все люди при деле, яркий день, а Борису
идти - некуда.
Сонечка встречала вчера на вокзале, прильнула, никого не стыдясь, - как
жена или, предположим, любовница. Кто она ему? Никто. Договорились сегодня
встретиться - после ее работы, в семь. На дворе - яркий день, зараза!
Понял вдруг, что ждет не дождется встречи. Потому что любит она его; уж
она-то любит!.. Потому что вот они, девчонки, одна другой смазливее,
обгоняют, торопятся, попками вертят. А ему - не надо. Ничего ему что-то от
жизни не надо - лишь бы не трогало...
Сам не заметил, как до Сонечкиной работы добрался, до громадного дома в
Большом Черкасском, завешанного добрым десятком вывесок. С трудом нашел
нужный этаж, нужную дверь. Висели вдоль всего коридора стенгазеты, одна к
другой, у каждого учреждения своя. За дверями выбивали дробь пишущие
машинки.
Толкнул нужную дверь, встал на пороге. Сонечка подняла большеглазое, с
крупными чертами лицо, похожее на лицо голодающего марокканского мальчика.
Глаза ее блеснули радостно. Не выдержала, оглянулась: все ли видят скромное
ее торжество...
- Здравствуйте, - сказал Борис. Просто так сказал, потому что понял, что
Соне это будет приятно. - Меерсон, можно тебя на минутку?
- Ты подожди, Боренька, я сейчас, - ласковый такой, стелющийся голос,
голос-приют. - Подожди в коридоре...
Выскочила вслед за ним, привалилась спиною к двери.
- Совсем отпустили. У нас такие люди сердечные... - Засуетилась,
перекладывая что-то в сумке: ключи от дома, кошелек...
- Ты кушал что-нибудь?
Заботится, гляди-ка! Не ел он ничего, в голове даже не было.
- Может, в столовку зайдем, пообедаешь?
Зашли в столовку. Поели супчику лилового, котлеты с вермишелью. Свои
котлеты Соня тут же в тарелку Бориса переложила - сыта, оказывается. Вот так
и берут нашего брата сестры родимые.
Потом по улице шли. Шли пешком, потому что день был - подаренный, жалко в
трамвай садиться. Борис не томился уже, не постанывал - отпустило. Давно он
просто так по московским улицам не гулял. Шли, витрины разглядывали, Борис
липы вспоминал на Тверской: свели эти липы, голо. Сонечка сказала, что и с
Садового кольца их свели, стратегические, дескать, соображения. Ну, если
стратегические! Хорошие были липы, жалко.
Потом притомились, сели у памятника Пушкину на Тверском бульваре, и Борис
сразу же взял Сонину руку - просто так взял, для порядка.
А Соня говорила. И словно вовсе не замечала, что Борис ее руку держит.
Напрасно она так: Борис ничего еще не решил. Борис думал. И слушал Сонечкины
новости - все, какие есть. О том, что Надька ничего живет с Иваном своим.
Соня у них бывает. И у Тоси бывает, Тоська тоже замужем. Шурка Князев
по-прежнему на грузовике. Попивать стал, левачит, девки какие-то - очень по
Надьке тоскует. Разве Боря не знает - он вечно по Надьке сох. А Мытищин -
да! - Мытищин-то - в отделе кадров, представляешь! Петюня в одном ящике с
ним работает, говорит: противный стал, ужас!
- Он всегда противный был, - сказал Борис.
- Это что- "был"! - воскликнула Сонечка. - Ты не знаешь, он теперь
невозможно вредный! Поступать никуда не стал...
Борис нетерпеливо сжал Сонину руку:
- Слушай, я тебе сказать хочу...
Торопливо соображал: сказать, нет? Сказать, наверное. Хуже нет:
рассчитывать, медлить. Один конец!
- Давай знаешь что? Что так ходить - давай поженимся...
Соня взглянула странно: словно не обрадовалась, словно испугалась.
Хотела, кажется, что-то сказать, но промолчала, и хорошо, что промолчала. А
что говорить? Все ясно. И долго сидели они так и молчали, и Борис
внимательно перебирал Сонины пальцы - один за дру