Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
остила бы: женщины многое
прощают за искренность и страстность. А мальчишки не прощали ничего. Он был
слишком красив, Борис, с этой своей крутой шеей и профилем
микеланджеловского Давида, - мальчишки, наверное, и это имели в виду.
Мы по-прежнему уважаем нашего Князя и в своих разбирательствах
прислушиваемся прежде всего к его оценкам. Но что-то в этих оценках нас уже
перестает удовлетворять: суждения типа "нужны вы нам" или "много о себе
понимаете". Нам уже требуется другое: этические обобщения, диалектический
подход - все то, чего нам самим так не хватает! Уже кое-кто из девочек,
прежде всего Миля и почему-то Валя Величко, начинают поговаривать -
разумеется, только в кругу девочек - о том, есть ли настоящая любовь, и в
чем смысл жизни, и могут ли быть чистые отношения между женщиной и мужчиной,
натужное философствование сходит в нашем кругу за первейший признак
душевного богатства.
Те, кто не может выжать из себя ни одного абстрактного суждения,
болезненно чувствуют свое несовершенство. "Какой еще смысл жизни! - не
сдается пристыженная Женька. - Мы должны приносить пользу - и все! Такая
стройка вокруг идет..." Но Женька и сама понимает, что выводы ее лежат на
поверхности, не требуют никаких душевных усилий. "Все-таки Миля - очень
умная, - записывает она в своем дневнике. - Надо уметь анализировать свои
поступки..." Вот какие слова появились: "анализировать", "поступки"!.. А
Шурка все твердил свое: "много воображаешь", "отделяешься"... Это был наш
верный, испытанный катехизис товарищества и чести, наш ничем не опороченный
вчерашний день. Но в том-то и дело, что мы всей душой уже рвались в
завтрашний!
Нельзя сказать, чтобы Шурка не чувствовал того, что ребята вроде как
обгоняют его. Чувствовал превосходно. Что делать, возможности у него не
такие. Это смиренное соображение - "возможности не такие" - впервые в эту
зиму коснулось такой искушенной, казалось бы, и такой бесхитростной Шуркиной
души. В эту зиму бросили школу, разбрелись кто куда многие его дружки, так
называемая "камчатка": Воронков, Чадушка, Новиков Иван. Вот и Шурке
девятилетку не вытянуть - все, отучился! Даже отец и тот отступился; то была
девятилетка, Шурка тогда еще был пацаном, - потом, слава богу, переделали ее
в семилетку, теперь опять объявили девятый, слух идет о десятом классе.
Говорил же Шурка, предупреждал отца: не надрывайся зря, не для нас это!
Теперь он уже и не спорит. Так что в это лето Шурка смотрел на ребят словно
из далекой дали: вот уйдет от них Шурка, и ничего в его жизни не будет уже
святей, чем это вот школьное товарищество.
В эту зиму ушла из школы и Тамарка Толоконникова, тоже, слава богу, не
вытянула. Шурка вздохнул облегченно: надоело бессмысленное стояние в
подъездах, натужная Тамаркина веселость. Совсем другое ширилось в нем,
никуда не девалось, безнадежное и несчастливое и очень похожее на счастье,
не потому ли, что заполняло его целиком? Все мечтал: спохватится одна тут -
сейчас и не поглядит! - придет к Шурке раскаявшаяся, в слезах; Шурка все
поймет, не попрекнет ни словом...
Потому и было это лето таким непростым для нас, и были мы, как и
привыкли, все вместе и в то же время - каждый сам по себе. Вот тут и
появилась перед нами некая Лена К., словно для того только и появилась,
чтобы вновь натянуть связывающие всех нас нити.
Фамилия Лены была такая известная, и произнесла ее Лена, знакомясь, так
непринужденно, что в первую минуту мы растерялись даже. Бог весть откуда она
у нас взялась! Синеглазая, очень хорошенькая, с темными крутыми локонами, в
белом платье, расшитом васильками, - незамысловатая роскошь начала тридцатых
годов! - Лена была сама сверкающая новизна. Целый вечер мы, девочки, устроив
ее в своей комнате, слушали рассказы Лены о том, на каких машинах она
катается и у кого запросто бывает, как сын прославленного артиста дарил ей
шоколадные конфеты коробками. Мы вовсе не были завистливы, какое! Мы так и
решили перед сном, с присущей нам стремительностью оценок, что Лена - ничего
девчонка, простая: "простая" - это был в наших глазах еще очень серьезный
комплимент, несмотря на тяготение наше к возвышенной сложности.
А наутро оказалось, что Лена не умеет ничего: и посуду мыть не умеет, и
веника никогда не держала в руках, и картошку сроду не чистила. Хуже всего,
что она и учиться всему этому не хотела, откровенно рассчитывала на других,
- этого среди нас до сих пор не водилось. А когда к вечеру объявили банный
день и мальчишки начали носить воду и топить котел, а девочки у себя в
палате переодевались в купальники, чтоб идти мыть малышей, Лена рассмеялась
с завидным простосердечием:
- Нет, вы, девчонки, в самом деле чудные какие-то...
- Ну а кто же это будет делать, Леночка? - отозвалась Соня, самая из нас
терпеливая я ласковая.
- Кто-нибудь сделает, не все ли равно!
Мы молчали. Еще кое-что можно было спасти, если бы, конечно, Лена была
умнее.
- Борис будет ругаться, смотри! - прибавила Соня неотразимейший в
собственных глазах аргумент.
Лена беспечно отмахнулась:
- Ничего мне ваш Борис не сделает. Ах, вот как! "Ничего не сделает" - вот
ты, значит, какая? Мы, значит, одно, а ты - другое, так? Мы чудачки, так?..
Положим, у нас были свои взгляды на то, чудачки мы или нет. Мы шли в баню
и надраивали малышей с таким ожесточением, что только косточки их скрипели
под нашими руками.
- Снимай трусы! - кричали мы в деловом азарте. - Сопливец паршивый, ты
ноги моешь когда-нибудь? Няньки тебе нужны?..
Лена для нас больше не существовала. Она могла делать что угодно, мы
попросту не замечали ее. Она по-прежнему лезла к нам с разговорами, - не
нужны нам были ее рассказы! - попробовала кокетничать с мальчишками (на
нашем языке это называлось "заигрывать"), однажды, вылезая из лодки, сказала
такое, что все, кто оказался рядом, так и покатились от смеха: "Подайте
ручку!" "Подайте ручку" - это же надо! Это - человек?..
Пролетарскую солидарность нашу подтачивала одна Маришка, койка которой
стояла рядом с Лениной, - не выдерживала по мягкости, по доброте. Виновато
улыбаясь, выслушивала Ленины полуночные откровения - не умела резко
ответить. Однажды, потихоньку от всех, постирала и выгладила белое с
васильками платье. "Убейте, не могла! - оправдывалась она поздней. - Это же
не платье, а тряпка..." - "Твое-то какое дело?" - "Девочки, не могла!"
Но когда в черных, почерствевших от грязи локонах Лены появились крупные,
отчетливо видные гниды, не выдержала и Маришка, дрогнула, переселилась на
другой конец комнаты - испугалась за свои шелковистые косы. Так рухнула
последняя Ленина крепость, вернее, предпоследняя - еще оставалась Соня.
- Ребята, нельзя так, - усовещивала нас Соня. - Нам ее на воспитанье
прислали...
- Вот и воспитывай, - отвечали мы. - Воспитывай - не можешь?..
Соня совсем одурела с тех пор, как Борис до двух часов ночи держал ее за
руку. Не Ленку она жалела, жалела Бориса: какой он, бедный, сумасшедший,
какой невыдержанный... А за Лену Борис головой отвечает. Вот пусть Борис или
та же Соня обстригут и отмоют свое сокровище, а потом и подбрасывают
нормальным-то людям!..
Еще неизвестно, что сплачивает людей больше - общая любовь, или равное у
всех презрение! Мы опять были единодушны. Терпеть мы не могли буржуев. Вот
не могли терпеть - и все! Мы были демократичны воинственно, непримиримо.
Потому что "мы не баре, мы дети трудового народа". Потому что "гремит, ломая
скалы, ударный труд". Потому что красное - белое, наше - не наше, незыблемое
мировоззрение, основа основ! Так что Клавдия Васильевна могла быть довольна:
мы росли в согласии с окружающей жизнью. А может, в чем-нибудь - может быть!
- начинали отставать понемногу?..
2. БОРИС ПАНЧЕНКОВ
Борис и сам знал, что никакой он не педагог: эмоций много, а серьезной
воспитательной работы нет. "Я рабочий! - кричал он, бывало, на собрании
заводской ячейки. - Я с железом привык иметь дело, а не с живыми людьми.
Должен я сначала педагогику изучить?" - "Ну и изучай". - "Когда?.. Вот
хорошо вы говорите: мне ребят в лагерь вывозить или, понимаешь, о гвоздях
думать, о печных котлах, или о том, что там у кого на душе..." Это все еще
до лагеря было.
Борис был человеком увлекающимся, от этого, конечно, многое шло. И печные
котлы его, по совести говоря, смущали мало. Его спрашивали: "Сто сорок
человек - осилишь?" Борис отвечал не задумываясь: "Осилю, еще бы!" Он был
убежден, что может осилить все. Ему говорили: "Девчонка тут одна - с самого
верха насчет нее звонили, соображаешь? Такая - оторви да брось..." Борис
отвечал: "Подумаешь! Мои ребята сразу ее..." Так в лагере появилась Лена К.
Но педагогом Борис не был. И понимал, что если у него что-нибудь
получается, так только потому, что он заводится, как псих, и ребята не могут
с этим не считаться, особенно те, что помладше, - у старших много всяческой
фанаберии появилось в последнее время. Поэтому, когда Борис увидел, как от
причала поднимается к лагерю райкомовская Аня Михеева в своей неизменной
юнгштурмовке с портупеей и в белых, начищенных мелом бареточках, когда
увидел, как серьезно и безулыбчиво покачивает она при каждом шаге головой, -
у него даже зубы заныли от недобрых предчувствий.
Вслед за Аней виднелась улыбающаяся физиономия Веньки Кочеткова из
заводской ячейки. Тот все озирался на Волгу, а когда тряхнул наконец Борису
руку, тут же сказал вместо приветствия: "Королем живешь, Панченков,
смотри-ка! А мы там вкалываем за тебя..." На Аню окружающая красота словно
вовсе не произвела впечатления.
Прислал обоих, конечно, райком: очередная проверочка. Впрочем, Кочетков
вовсе не был склонен что-то такое проверять, тут же сманил кое-кого из ребят
на рыбалку. Аня оказалась вполне на уровне стоящих перед нею задач.
Целый вечер Аня ходила из палаты в палату, дотошно заглядывала во все
углы. Всех она знала и все обо всех помнила - это располагало, все-таки она
была когда-то нашей вожатой! И очень душевно каждого расспрашивала о том,
кто как учится, как живет. Увидев Лену, спросила испуганно: "А это чья?"
Борис отвечал: "К. - знаешь такого?" Аня взглянула еще раз с болезненным
недоумением: "Хоть бы фамилию скрывали! Политическое же дело!" Борис ходил
за Аней тихий, смирный, сам себя не узнавал. В общем, первый вечер прошел
более или менее благополучно. На следующее утро - пришлось оно, кстати, на
воскресенье - Борис предложил гостям и погулять, и доброе дело сделать:
съездить в Плес за продуктами. Расчет у него был простой: чем меньше гости
пробудут в лагере, тем лучше, - лагерь всегда казался ему кипящим котлом,
ежеминутно готовым взорваться. Гости согласились. Впрочем, Аня испортила
Борису настроение почти тут же: "Ты, Панченков, всегда вот так, распояской?"
Пришлось зачем-то надевать рубаху в рукава, повязывать пионерский галстук.
В Плесе шел какой-то праздник: у дебаркадера наяривала гармошка, ходили
по улицам дачники в белых штанах, из дома отдыха доносились звуки фокстрота.
Борис подмигнул было Кочеткову на местных девчат, тот только бровями
шевельнул: "Думать не моги", - попало, видно, от Ани за вчерашнюю рыбалку.
Но все-таки ничего - погуляли по улицам, посмотрели соревнования в
волейбол между домом отдыха и местной командой, пообедали с лимонадом в
какой-то столовой. В лодке Аня опять привязалась:
- Ты, говорят, Панченков, вредную теорию защищаешь: какие-то у тебя
пионерские классы, стопроцентный охват...
Борис даже растерялся:
- Хорошо же!
- Ничего хорошего нет. Или пионерская организация у вас авангард, пионер
- всем ребятам пример и прочее, или давай вали до кучи всех без разбора. Я
нашу школу знаю, там служащих полно, интеллигенции...
Аня по-прежнему говорила про Первую опытную "наша школа".
- Он и в комсомол так же выдвигал, - отозвался Кочетков. - Лишь бы цифра.
- Хорошо! - сказала Аня таким тоном, что никаких сомнении не оставалось:
ничего хорошего во всем этом нет. - До стопроцентного охвата мы, Панченков,
не доросли, не наша это, вредная теория. Или у нас детская пролетарская
организация, или, пойми ты это, буржуазный бойскаутизм...
Борис поник бедовой своей головой. Он понимал: разговор этот неспроста и
приезд неожиданный неспроста, - есть, значит, в райкоме какие-то сигналы.
Главное, классовый подход у Бориса вот где стоял: знал он своих ребят, знал
- и все! - за каждого мог поручиться...
Расстроился Борис не на шутку. И когда лодка ткнулась наконец в берег и
случившиеся рядом Сережка Сажин и Жора Эпштейн помогли втащить ее на песок,
Борис сказал гостям в полном смятении:
- Ладно, пошли. Ребята сами разгрузят.
И они пошли. А Жорка крикнул вслед:
- Борис, продукты!
- Разгрузите, ничего.
Так и сказал. Не попросил по-хорошему, а небрежно бросил через плечо:
"Ничего, разгрузите..."
- Не будем мы разгружать.
Распустились, сволочи, ничего нельзя приказать. Ну, допустим, есть в
лагере такой неписаный закон: любишь кататься - люби и продукты таскать.
Могут быть из правила исключения? Тем более почему Борис расстроен сейчас?
Из-за них!..
Никто и ни с чем не желал считаться. Предчувствуя недоброе, Борис спустя
какое-то время послал одного из пацанов на берег. Тот доложил, что лодка
стоит, как стояла, доверху полна продуктами, и никого рядом нет Тогда Борис
вызвал Мытищина, председателя советы базы:
- Митрий, мы там продукты привезли, организуй разгрузочку.
Митька холодно прищурился:
- А кто ездил?
- Мы с товарищами вот.
- А почему вы поехали - погулять захотелось? Сегодня очередь второго
звена.
Ничего нельзя приказать!... Все потому, что Борис относится к ним
по-человечески, с душой, неприятности из-за них принимает. Борису кровь
кинулась в голову.
- Давай исполняй! - как можно спокойнее сказал он, всем своим видом
выражая, что вся эта его неправдоподобная выдержка разлетится сейчас ко всем
чертям, и тогда...
- Давай не кричи! - в тон ему отвечал Митька.
Борис в сердцах тут же что-то швырнул с силой - так, что Венька Кочетков
стал поспешно улыбаться лучшей из своих улыбок, и оглаживать Бориса по
спине, и подмигивать Митьке: "Делай, дескать, что говорят!". Митька дрянно
усмехнулся и вышел.
В общем, начальство имело возможность поглядеть, что такое обыкновенный
пионервожатый в обыкновенном пионерлагере - загорает он тут, наслаждается
или не до загара ему. Продукты до вечера так и пролежали в лодке, пока звено
Сони Меерсон - малыши из четвертого класса - их полегонечку не перетаскали.
И все это время Борис изводился еще и потому, между прочим, что могло
что-нибудь пропасть, а вся полнота материальной ответственности лежала на
нем лично. Он ходил с Аней по всяким хозяйственным делам, потом вообще пошел
ее провожать к председателю сельсовета и все это время думал одно: пусть
снимают ко всем чертям, он сам не останется на этой окаянной работе.
После вечерней линейки собрался, как обычно, совет базы, и вот тут Борис
держал наконец речь. "Развели демократию, - говорил он. - Вы мне скажите,
должна быть дисциплина в лагере или все это чепуха собачья и никакая
дисциплина не нужна?..." И чем дальше он продолжал в этом роде, тем все
больше распалялся и жалел себя, и Игорь Остоженский не выдержал и стал его
утешать с легкой снисходительной усмешкой, которая сопровождала все, что
Игорь говорил в последнее время: должна быть дисциплина, должна, но есть еще
и такая вещь - человеческое достоинство. Вот ведь рассуждать научились!...
А Митька с этим своим ненавистным Борису длинным, нечистым лицом, ни во
что не вмешиваясь, неотрывно смотрел на Бориса все с тем же хитрым, холодным
прищуром, словно он один знал про Бориса такое, чего и сам Борис, быть
может, не знает. И Борис не выдержал и снова стал кричать - исключительно
из-за этого его прищура, - потому что такое там человеческое достоинство,
если нет, ну никакой нет возможности спокойно работать!... Обращался он при
этом почти исключительно к Митьке - вот не хотел, а обращался - и Митька
отозвался уже так небрежно, словно Борис и не человек вовсе, а так, какое-то
зряшное насекомое: "А ну не гавкай!" Все замолчали даже. И Аня Михеева,
которая до сих пор сидела молча и только на ус что-то такое мотала, - Аня
подняла руку и сказала:
- Есть предложение - Мытищина из лагеря отослать.
Потому что Аня понимала: каков бы ни был руководитель, авторитет его
нужно беречь. Нельзя вот так, за здорово живешь, сказать руководителю: "А ну
не гавкай!" И вообще Аня была человек справедливый. Предложение ее
проголосовали в тягостном молчании. Что с Митькой, с ума он сошел? Это уже
не были обычные наши вздорные претензии и обиды; это такая взыграла вдруг
слепая, сосредоточенная ненависть, и не к Борису даже, а чуть ли не ко всему
человечеству, будто так, по капле, копилась она изо дня в день ради
единственного сладостного мига и прорвалась наконец; ни с чем подобным мы
еще никогда не сталкивались. Уезжать Митька должен был завтра вечером,
вместе с Аней Михеевой и Венькой Кочетковым.
Весь следующий день Митька прощался с лагерем. Митька был грубый,
неприятный парень, никто его не любил, а Бориса, несмотря на его сумасшедший
характер, любили все-таки. Но Митька был свой, а Борис какой-никакой
начальник. Митька страдал, а у Бориса вон какая поддержка могучая. Поэтому
все симпатии сейчас были на Митькиной стороне. Целый день Митька ходил
героем, а одноклассникам объяснял - в той интимной, доверительной манере,
которая действует тем верней, чем реже и неожиданней к ней прибегают:
- Да не наш он человек, не наш, вот увидите! Меня моя печенка не
подведет.
"Он" - это, конечно, был Борис. Борис дождаться не мог, когда минет еще и
этот день. Аня после вчерашнего наговорила неприятностей: удельный князь,
самодур. Никакой он не удельный князь! Просто любит двигаться, кричать,
распоряжаться. Жизнь любит, терпеть не может возле себя надутых морд.
В общем, Борис с трудом дотянул до той минуты, когда вечером, на закате,
- пароход на Кинешму отваливал от Плеса ровно в полночь - оттолкнулись
наконец от лагерного причала две лодки. В одной везли Аню Михееву и Веньку
Кочеткова, в другой принципиально опечаленное старшее звено - о господи! -
провожало к пароходу Митьку.
Митька сидел на корме и улыбался расслабленной улыбкой человека,
истомленного собственным успехом. На Бориса он не смотрел; Борис мог
спокойненько, без помех, любоваться Митькиным апофеозом. И только когда
лодки отчалили наконец, когда вскинулись и замерли в готовности весла, когда
капли, сверкая, скатились с них и канули в багряную воду, Митька небрежно
поднял руку и взглянул на прощанье в самые глаза Борису с такой откровенной,
недвусмысленной издевкой, что Борис, отдававший последние распоряжения, даже
споткнулся на полуслове. И весь вечер потом прикидывал: раннее сиротство,
детдом, потом завод имени Дзержинского, заслонивший собою все, - что в
биографии его есть такое, что может его скомпрометировать навсегда? Что
Митька может знать такое, что сам Борис то ли не знает, то ли забыл?...
Ничего не мог вспомнить.
3. ПАРОХОД ИДЕТ В ЮНОСТЬ
А потом наступил день особенный, такого еще не бывало.
Мы с утра не сразу и поняли, что это особенный день, - это он постеп